Я хотел все это запомнить. Я стал фотографировать... Это - моя история...
Недавно похоронил друга, с которым был там. Он умер от рака крови. Поминки. По славянскому обычаю выпили, закусили, понимаете. И начались разговоры, до полуночи. Сначала о нем, об ушедшем. А потом? А потом опять о судьбах страны и об устройстве Вселенной. Уйдут русские войска из Чечни или не уйдут? Начнется вторая кавказская война, или она уже идет? Какие шансы у Жириновского стать президентом? Какие у Ельцина? Об английской короне и принцессе Диане. О русской монархии. О Чернобыле. Теперь уже разные догадки... Одна из них, что инопланетяне знали о катастрофе и помогли нам, другая - это был космический эксперимент, и через какое-то время начнут рождаться дети с гениальными способностями. Необычные А может, беларусы исчезнут, как некогда исчезли другие народы: скифы, хазары, сарматы, киммерийцы, хуастеки? Мы метафизики... Живем не на земле, а в мечтах, в разговорах. К обыденной жизни нам надо нечто прибавить, чтобы ее понять. Даже рядом со смертью..."
Виктор Латун, фотограф
Монолог об уродце, которого все равно будут любить
"Моя дочка недавно сказала: "Мама, если я рожу уродца, я все равно буду его любить". Вообразите себе?! Она учится в десятом классе, у нее уже такие мысли. Ее подружки... Они все об этом думают... У наших знакомых родился мальчик... Ждали его, первый ребенок. Красивая молодая пара. А у мальчика рот до ушей, а ушек нет... Я не хожу к ним, не наведываюсь, как раньше, не могу, а дочка нет-нет, да и забежит. Ей хочется туда, она то ли приглядывается, то ли примеряется...
Могли бы уехать отсюда, но поразмыслили с мужем и отказались. Боимся. Мы все тут - чернобыльцы. Не пугаемся друг друга, если кто-то угощает яблоками или огурцами со своего сада и огорода, берем их и едим, не прячем стыдливо в карман, сумочку, чтобы потом выбросить. Мы - с одной памятью... С одинаковой судьбой... А везде, в любом другом месте мы - чужие. Прокаженные. Все привыкли к словам: "чернобыльцы", "чернобыльские дети", "чернобыльские переселенцы"... Но вы ничего о нас не знаете. Вы боитесь нас... Наверное, если бы нас не выпускали отсюда, поставили милицейские кордоны, многие бы из вас успокоились. (Останавливается.) Не доказывайте обратное. Не убеждайте. Я это пережила... В первые дни... Схватила дочку и ринулась в Минск, к сестре... Моя родная сестра нас не пустила в дом, потому что у нее был маленький ребенок, кормила грудью. Вообразите себе? И мы ночевали на вокзале. Сумасшедшие мысли приходили в голову... Куда нам бежать? Может, лучше покончить с собой, чтобы не мучиться... Это же первые дни... Все представляли себе какие-то страшные болезни. Невообразимые. А я ведь врач. Можно только догадываться, что творилось с другими... Я смотрю на наших детей: куда бы они не поехали, они чувствуют себя чужими среди своих сверстников... В пионерском лагере, где моя дочь один год отдыхала, к ней боялись прикоснуться: "Чернобыльский ежик. Светлячок. Она в темноте светится". Звали вечером во двор, чтобы проверить, светится или не светится...
Вот говорят - война... Военное поколение... Сравнивают... Военное поколение? Да оно же счастливое! У них была победа. Они победили! Это дало им мощную энергию жизни, если пользоваться сегодняшними терминами, сильнейшую установку на выживание. Они ничего не боялись. Хотели жить, учиться, рожать детей. А мы? Мы всего боимся... Боимся за детей... За внуков, которых еще нет... Их нет, а нам уже страшно... Люди меньше улыбаются, не поют, как раньше пели на праздники. Не только ландшафт меняется, когда вместо полей опять поднимаются леса, кустарники, но и национальный характер. У всех депрессия... Чувство обреченности. Чернобыль - метафора. Символ. И наш быт, образ мышления...
В другой раз думаю, что лучше бы вы о нас не писали. Тогда бы нас меньше боялись. Не говорят же в доме ракового больного о его страшной болезни. А в камере пожизненного заключения никто не вспоминает о сроке..."
Надежда Буракова, жительница городского поселка Хойники
Монолог о немом солдате
"В саму зону я больше не поеду, а раньше меня тянуло... Если я буду это видеть, думать об этом, я заболею и умру. Помните, был фильм о войне "Иди и смотри". Я не смогла его досмотреть, я потеряла сознание. Там убивали корову. У нее зрачок на весь экран. Как убивали людей, я уже не видела... Нет!! Искусство - это любовь, абсолютно в этом убеждена! Не хочу включать телевизор, читать сегодняшние газеты. Там убивают, убивают... В Чечне, Боснии... Теряю рассудок, у меня портится зрение. Банальность ужаса... Сегодня ждут, что ужас на экране должен быть страшнее вчерашнего. Иначе уже не страшно. Мы перешли черту...
Вчера еду в троллейбусе. Сценка: мальчик не уступил место старику. Тот его увещевает:
- Будешь старый, тебе тоже не уступят.
- А я никогда старым не буду, - отвечает мальчик.
- Почему?
- Мы все скоро умрем.
Вокруг разговоры о смерти. Дети думают о смерти. Но это то, над чем в конце жизни задумываются, а не в начале.
Я вижу мир в сценках... Улица для меня - театр, дом - театр. Никогда не запоминаю событие целиком. А в деталях, жестах...
Все перепуталось в моей памяти, перемешалось. То ли из кино, из газет... То ли я это где-то видела, слышала, подсмотрела?
Вижу: бредет на заброшенной деревенской улице сумасшедшая лиса. Тихая, добрая. Как ребенок... Ластится к одичавшим котам, курам...
Тихо. И вдруг среди этой тишины странная человеческая речь: "Гоша хороший. Гоша хороший". Качается на старой яблоне поржавевшая клетка с открытой дверцей. Домашний попугай сам с собой разговаривает.
Зачем я это собираю, коплю? Я никогда не поставлю спектакль о Чернобыле, как не поставила ни одного спектакля о войне. У меня никогда не будет на сцене мертвого человека. Даже мертвого ежика или птицы. В лесу подошла к сосне, что-то белое... Думала: грибы, а это мертвые воробьи грудками вверх. Там, в зоне... Я не понимаю - смерть. Я перед ней останавливаюсь, чтобы не сойти с ума. Не перейти... Войну надо показывать так страшно, чтобы человека вырвало. Чтобы он заболел... Это не зрелище...
В те первые дни... Еще не было показано ни одного снимка, а я себе уже представляла: обвалившиеся перекрытия, разрушенные стены, дым, битые стекла. Куда-то увозят притихших детей. Вереницы машин. Взрослые плачут, а дети нет. Еще ни одной фотографии не напечатали... Наверное, если расспросить людей, другого образа апокалипсиса у нас нет: взрыв, пожар, трупы, паника. Как то, что я помню из детства... (Замолкает.) Но об этом потом... Отдельно... Произошло что-то другое... Это другой страх... Его не слышно, не видно, ни запаха, ни цвета, а физически и психически мы меняемся. Меняется формула крови, меняется генетический код, меняется пейзаж... И что бы мы ни думали, ни делали... Вот я утром встаю, пью чай... Иду на репетицию... К студентам... А это надо мной висит. Как знак. Как вопрос. Мне не с чем это сравнить. Из детства я помню что-то совсем непохожее...
Я видела всего лишь один хороший фильм о войне. Забыла название. Фильм о немом солдате. Он молчал весь фильм. Вез беременную немку, беременную от русского солдата. И родился ребенок, он родился в дороге, на телеге. Он его поднял на руках и держит, и ребенок писает на его автомат... Мужчина смеется... Это у него как речь, этот его смех. Он смотрит на ребенка, на свой автомат и смеется... Конец фильма.
В фильме нет русских, нет немцев. Есть чудовище - война. Но теперь, после Чернобыля, все изменилось. И это тоже. Изменился мир, он теперь не кажется вечным, каким был еще недавно. Земля вдруг стала маленькая. Мы лишились бессмертия, - вот что с нами случилось. Мы потеряли чувство вечности. А по телевизору я вижу, как каждый день убивают. Стреляют. Сегодня стреляют люди без бессмертия... Один человек убивает другого человека... После Чернобыля...
Что-то очень смутно, как бы издали... Мне было три года, когда нас с мамой вывезли в Германию... В концлагерь... Я помню все - красивое... Может быть, мое зрение так устроено. Высокая гора... Падал то ли дождь, то ли снег. Огромным черным полукругом стояли люди, у всех номера. Номера на ботинках... Так четко, ярко-белой краской на ботинках... На спинах... Везде номера, номера... Колючая проволока. На вышке стоит человек в каске, бегают собаки, лают громко-громко. И никакого страха. Два немца, один большой, толстый в черном, а второй маленький - в коричневом костюме. Тот, который в черном, показывает куда-то рукой... Из темного полукруга выходит черная тень и становится человеком. Немец в черном начинает его бить...
Помню высокого красивого итальянца... Он все время пел...
У меня были этюды о войне. Я пробовала. Ничего не получилось. Я никогда не поставлю спектакль о войне. Он у меня не получится.
В чернобыльскую зону мы повезли веселый спектакль "Дай воды, колодец". Сказку. Приехали в райцентр Хотимск. Там есть сиротский дом, для детей-сирот. Их никуда не вывезли.
Антракт. Они не хлопают. Не встают. Молчат. Второе отделение. Кончился спектакль. Опять не хлопают. Не встают. Молчат.
Помню высокого красивого итальянца... Он все время пел...
У меня были этюды о войне. Я пробовала. Ничего не получилось. Я никогда не поставлю спектакль о войне. Он у меня не получится.
В чернобыльскую зону мы повезли веселый спектакль "Дай воды, колодец". Сказку. Приехали в райцентр Хотимск. Там есть сиротский дом, для детей-сирот. Их никуда не вывезли.
Антракт. Они не хлопают. Не встают. Молчат. Второе отделение. Кончился спектакль. Опять не хлопают. Не встают. Молчат.
Мои студенты в слезы. Собрались за кулисами: что с ними? Потом мы поняли: они верили во все, что происходило на сцене. Там весь спектакль ждут чуда. Обычные дети, домашние дети, понимали, что это - театр. А эти ждали чуда...
У нас, у беларусов, никогда не было вечного. Мы не имели даже вечной земли, все время ее кто-то забирал, сметал наши следы. И мы не могли жить вечным, как в Ветхом завете написано: этот породил того-то, тот того-то... Цепочка, звенья... Мы не знаем, что с этим вечным делать, мы не умеем с ним жить. Не способны его осмыслить. А оно, наконец, даровано нам. Наше вечное это Чернобыль. Вот оно у нас появилось... И мы? Мы смеемся... Люди сочувствуют человеку, у которого сгорел дом, сарай... Все сгорело... А он в ответ: "Ну, а зато, сколько мышей ляснуло!" - и шапку об пол. В этом весь он - беларус!
А наши боги не смеются. Наши боги - мученики. Это у древних греков были смеющиеся боги, веселые. А что, если фантазии, сновидения, анекдоты, - это тоже тексты? О том, кто мы? Но мы не умеем их читать... Я везде слышу одну мелодию... Она тянется-тянется... Не мелодия, не песня, а голошение. Это запрограммированность нашего народа на любую беду. Не уходящее ожидание беды. А счастье? Счастье - вещь временная, нечаянная. Народ говорит: "одна беда - не беда", "от беды кием не оборонишься", "что ни мах, то все беда по зубах", "не до коляды, когда полна хата беды". Кроме страдания, у нас ничего другого нет. Нет другой истории, нет другой культуры...
А мои студенты влюбляются, рожают детей. Но они у них тихие, слабые. После войны я вернулась из концлагеря... Выжила... Тогда надо было только выжить. Я могла вместо воды есть снег, летом не вылезать из речки, нырять по сто раз. Их дети не могут есть снег. Даже самый чистый, самый белый снег... (Пережидает что-то в себе).
Из зоны мне привезли один сюжет. Современную сказку. Остались в деревне старик со старухой. Зимой старик умер. Старуха одна его хоронила. Неделю долбила ямочку на могилках. Укутала в теплый кожух, чтобы не мерз, положила на детские саночки и повезла. Всю дорогу они с ним жизнь свою вспоминали...
Зажарила последнюю курицу для поминок. По следу запаха приполз к старухе голодный щенок. И было ей с кем поговорить и поплакать...
Искусство - это воспоминание... Воспоминание о том, что мы были..."
Лилия Кузменкова, преподаватель Могилевского культпросветучилища, режиссер
Монолог о вечном и проклятом: что делать и кто виноват?
"Я - человек своего времени, я - убежденный коммунист. Безопасно нас нынче ругать... Модно... Все коммунисты - преступники. Сейчас мы отвечаем за все, даже за законы физики. Я был тогда первым секретарем райкома партии. В газетах пишут. Это они, мол, коммунисты, виноваты: строили плохие, дешевые атомные станции: экономили, а человеческие жизни не считали. Человек для них - песок, навоз истории. Ату их! Ату! Проклятые вопросы: что делать и кто виноват? Вечные. Неизменные в нашей истории. Все в нетерпении, в жажде мщения, крови. Ату их! Ату!
Другие молчат, а я скажу... Вы пишете... Ну, не конкретно вы, а в газетах пишут - коммунисты обманывали народ, скрывали от него правду. Но мы должны были... Телеграммы из цека, из обкома партии... Перед нами поставили задачу: не допустить паники. Паника, действительно, страшная вещь. Только во время войны так следили за сводками с фронта, как тогда за сообщениями из Чернобыля. Страх. Слухи. Люди были убиты не радиацией, а событием. Мы должны были... Нельзя сказать, что сразу все скрывали, никто не понимал масштабов происходящего. Руководствовались высшими политическими соображениями. Но если отбросить эмоции, политику отбросить... Надо признать, что никто не верил в то, что случилось. Ученые и те не могли поверить! Ни одного похожего примера... Не только у нас, но и во всем мире... Ученые там, на месте, на самой станции изучали обстановку, и тут же принимали решения. Я недавно смотрел передачу "Момент истины" с Александром Яковлевым, член Политбюро, главный идеолог партии в те времена. Рядом с Горбачевым... Что он вспоминает? Они там, наверху, тоже не представляли всей картины... На заседании Политбюро кто-то из генералов объяснял: "А что радиация? На полигоне... После атомного взрыва... Вечером выпили по бутылке красного вина. И нам ничего". Говорили о Чернобыле, как об аварии, обыкновенной аварии...
Заяви я тогда, что людей нельзя выводить на улицу. "Вы что хотите сорвать Первомай?" Политическое дело. Партбилет на стол... (Немного успокаивается.) Не анекдот, я думаю, а правда. Быль. Рассказывают, что председатель Правительственной комиссии Щербина, прибывший на станцию, в первые дни после взрыва, потребовал сразу же отвезти его к месту происшествия. Ему объясняют: графитные завалы, бешеные радиационные поля, высокая температура - туда нельзя. "Какая еще физика? Я должен увидеть все собственными глазами, - кричал он на подчиненных. - Мне вечером докладывать на Политбюро". Военный стереотип поведения. Другого не знали... Не понимали, что действительно есть физика... Цепная реакция... И никакие приказы и правительственные постановления эту физику не изменят. Мир стоит на ней, а не на идеях Маркса. Но заяви я тогда? Попробуй отменить первомайскую демонстрацию? (Вновь начинает горячиться.) В газетах пишут... Как будто народ был на улицах, а мы в подземных бункерах сидели?! Я стоял на трибуне два часа под этим солнцем... Без головного убора, без плаща... И на Девятое мая, в день Победы... Шел с ветеранами... Играла гармошка. Плясали. Выпивали. Мы все были частью этой системы. Верили! Верили в высокие идеалы. В победу! Победим и Чернобыль! Взахлеб читали о героической борьбе по укрощению реактора, который вышел из-под власти людей. Наш человек без идеи? Без большой мечты? Это тоже страшно... Что сейчас творится... Развал. Безвластие. Сталин... Архипелаг Гулаг... Прошлому вынесли приговор... Всей нашей жизни... Но какие тогда были фильмы! Какие песни счастливые! Скажите, почему, ответьте мне? Почему сейчас таких фильмов нет? Таких песен нет? Человека надо поднять, воодушевить. Нужны идеалы... Только тогда будет сильное государство. Сияющие идеалы! Они у нас были.
В газетах... На радио и телевидении кричали: правду, правду!! На митингах требовали: правду! Плохо, очень плохо... Очень плохо! Мы скоро все умрем! Кому она нужна такая правда? Когда в Конвент ворвались толпы и требовали казни Робеспьера, они разве были правы? Подчиниться толпе, стать толпой... Оглянитесь вокруг... Посмотрите, что сейчас происходит? (Молчит.) Если я преступник, то почему моя внучка... Мое дитя... Она тоже больна... Дочь родила ее в ту весну, привезла к нам в Славгород в пеленочках. В коляске. Они приехали через несколько недель после взрыва на станции... Вертолеты летают, военные машины на дорогах... Жена просила: "Надо их отправить к родственникам. Увезти отсюда". Я был первым секретарем райкома партии... Я категорически запретил: "Что люди подумают, если я свою дочь с маленьким ребенком увезу? Их же дети здесь остаются". Тех, кто удирал, спасал свою шкуру... Я вызывал их в райком, на бюро: "Ты коммунист или не коммунист?" Люди проверялись. Если я преступник, то почему я убивал собственного ребенка? (Дальше бессвязно.)
Вы просили рассказать о первых днях... На Украине - тревога, а у нас в Беларуси все спокойно. Посевная в разгаре. Я не прятался, не отсиживался в кабинетах, а мотался по полям, лугам. Пахали, сеяли. Вы забыли, что до Чернобыля атом называли мирным тружеником, гордились: живем в атомной эре. Атомного страха не помню... Ну, что такое - первый секретарь райкома партии? Обычный человек с обычным институтским дипломом, чаще всего инженера или агронома. Кто-то окончил еще высшую партийную школу. Я знал о радиации то, что нам успели рассказать на курсах гражданской обороны. Там я не слышал ни слова о цезии в молоке, о стронции... Мы везли молоко с цезием на молокозаводы. Сдавали мясо. Косили сорокакюрийную траву. Выполняли планы... Я их выколачивал. Планы с нас никто не снимал...
Один штрих... О том, какие мы были тогда... В те первые дни люди испытывали не только страх, но и подъем. Я - человек, у которого отсутствует инстинкт самосохранения. (Подумав.) Сильно развито чувство долга... У меня на столе лежали десятки заявлений с просьбой: "Прошу направить в Чернобыль". Добровольцы. Чтобы вы там ни писали, но был он, советский характер. И был он, советский человек. Что бы вы ни писали...
Приезжали к нам ученые, они спорили до крика. До хрипоты. Подхожу к одному: "Наши дети в радиационном песке копаются?" А он мне в ответ: "Паникеры! Дилетанты! Что вам о радиации известно? Я - ядерщик. Вот произошел атомный взрыв. Через двадцать минут я ехал к эпицентру на уазике. По плавленной земле. Что вы панику поднимаете?" Я им верил. Я вызывал к себе в кабинет людей: "Братцы! Я убегу, вы убежите. Что люди о нас подумают? Скажут, что коммунисты дезертировали?" Если не убеждал, словами, чувствами, действовал иначе: "Ты патриот или не патриот? Если нет - клади на стол партбилет. Бросай!" Некоторые бросали...