Иван в малые годы был более самостоятелен и умел настоять на своем. Захочет чего -- вынь да положь ему. Тамаре Ивановне постоянно было некогда, она, торопясь отойти, уступала, и парнишка все набирал и набирал твердости. С трех лет он басил, да так по-мужски, будто голос из мехов выходил. В детсаду поражались: "Ты, Тамара Ивановна, своего бурлака хоть медом бы, что ли, подкармливала, чтоб горло помягчело, он же пужает ребятишек. Как труба ерихонская, ей-Богу, что с ним потом-то будет, какие страсти?!" Но, заявив о себе, погудев для острастки, гуд прекратился, и голос опал, сделался почти как у всех мальчишек и все-таки покрепче, потуже, в тон характеру. Во все годы Иван учился хорошо. В круглых отличниках не ходил, но ему это и не нужно было: он приметил, что к отличникам относятся с недоверием, как к чему-то несамостоятельному. Велят стараться -- они и стараются до потери личности, вытягиваются в струнку ради пятерок. В круглых пятерках --несвобода или, вернее, охраняемая свобода, как в заповеднике. Вот почему когда сняли все ограждения и вырвалась на волю дикая свобода, отличников почти не стало. И желания учиться тоже не стало. В школу ворвался преобразившийся Гаврош с сигаретой в зубах, в грязной заграничной куртке с незнакомыми буквами по груди и спине, отодвинул от стола учительницу и фикнул: "Айда, ребята, там стреляют, там делай, что хошь!" И ребята посыпались из-за парт, собираясь в отряды, шныряющие по вокзалам, рынкам и помойкам, обживающие чердаки и канализационные ходы. И как знать, не от худшего ли еще они сбежали? В школу, как новую мебель, натащили новые предметы для инновационного образования, появились учебники с откровенными картинками, экзотические преподаватели, едва говорящие по-русски, инструкторы "здорового образа жизни", который начинался в младших классах с уроков рукоблудства, подсовывали ребятишкам ангельского возраста учебные пособия, на которые лучше бы не глядеть лет до восемнадцати, а если ты нормальный и здоровый человек, то лучше бы и никогда не глядеть из чувства омерзения к тем, кто навязывает свои пороки для всеобщего усвоения. На улице это делается грубо и как бы незаконно, в школе же ребятишки растлеваются изысканно, сладкими голосами, со ссылками на непререкаемый авторитет заграницы, по правилам и инструкциям "передовых методов", или утвержденных министерством образования, или отданных им на откуп местным просветителям. Родная история, литература превратились в бросовые, третьестепенные предметы, доказавшие свою несостоятельность в подготовке гражданина глобального общества. Зато без валеологии, науки растления, никуда и никак.
Светку после девятого класса Тамара Ивановна сняла из школы, послушалась ее -- и не спасла. Иван оставался в школе, теперь уже тоже в девятом, -- и неизвестно, спасется ли. Одна надежда на его твердый и самостоятельный характер, на крепость собственного закала. Только такие теперь и выстаивают.
К неполным пятнадцати годам Иван поднялся в высокого и красивого парня. Все в нем сидело плотно, спина не прогибалась, как обыкновенно у высоких подростков, руки и ноги не вихлялись, будто плохо ввинченные, шея не вытягивалась по-петушиному. Недорослем его не назовешь. Больше всего Тамара Ивановна гордилась ростом сына: она и Анатолий обошлись средним ростом, Светка вышла в них, а Иван -- надо же! -- как на опаре поднялся в полную и завидную стать. Лицо у него было чуть вытянутое, голову носил высоко, задирая подбородок, глаза смотрели внимательно, без спешки. Ботинки покупали ему сорок пятого размера. Об одежде заботился мало и ничего модного не выпрашивал, любая рваная майка сидела на нем как родная, зимой бегал в коротком и тонком китайском пуховике, в котором свистел ветер. Мать со скандалом заставляла его идти с собой на барахолку, в царство яркого и дешевого китайского изобилия, чтобы не стыдиться его дыр, а он и не замечал обновки. Так же не замечал он голода: усадят за стол -- съест с короб, не глядя, что ест; не найдут, не усадят -- и не вспомнит, что полагается обедать. И при этом худым не был, не выбегивался, кости не выставлял. Все было при нем. Он не отказывался помогать ни по дому, ни по даче, но ему надо было напоминать: сделай это, это и это -- сам он сделать не догадывался, мог пройти мимо слетевшей на пол книги, не заметить, что на столе нет хлеба. Тамару Ивановну это возмущало, она пробовала стыдить сына, а он хлопал невинными изумленными глазенками, не понимая, чего от него добиваются.
-- Ты говори, -- даже и не оправдывался он, а искренне не мог взять в толк, почему бы его, как всякое требующееся движение, не подтолкнуть. -- Ты говори, я сделаю.
-- А без "говори" ты не можешь сделать? Как же ты без меня-то, без нас собираешься жить?
-- Я сам себе буду говорить.
-- Так ты и теперь сам себе маленько говори.
Он умел найтись, ой умел:
-- Но ты же у нас диспетчер...
-- Что-о-о?!
Мать под горячую руку могла и затрещину отвесить; сына как ветром сдувало. И, зная что она высматривает его в окно и наставляет, как орудие назидания, кулак, он вставал перед окном в боксерскую стойку, делал уморительную рожицу, показывал язык и вприпрыжку удалялся.
-- Ну, мать! -- как-то незадолго до этой истории, уже по сухой зазеленевшей весне, воротясь домой, с воодушевлением взялся рассказывать Анатолий. -- Иван-то у нас, а! Счас идем по улице -- так заглядываются на него невесты-то! Теперь это у них без стеснения -- сами заглядываются, глазки вострят! Вот увидишь: все девки будут его.
-- Зачем ему все девки? -- Это было в субботу, собирались на дачу, и Тамара Ивановна вся была в хлопотах. И отозвалась -- как мяч, летящий на нее, отпаснула.
-- Да красивый у нас парень-то растет! -- не унимался Анатолий. --Красивые у нас дети. Вообще народ, если на молодежь смотреть, красивей становится, какой-то отбор происходит.
До народа Тамара Ивановна не стала подниматься, не до того; об Иване сказала, распрямляясь из согнутого положения: она собирала в мешок рассыпанную под столом картошку, которая проращивалась для посадки:
-- Зачем ему красота?! -- А раз уж выпрямилась, бросила из-за пустяка дело, то и пошла в наступление: -- Зачем парню красота? Парня портить? Ему не красота нужна -- умнота. На умноту-то, поди-ка, не заглядываются! И рассмотреть не умеют.
-- Да и умнота есть. Не дурак. Что это ты? Умеешь глядеть -- гляди.
-- А ничего пока увидать не могу. Глаза стали плохие.
-- Ну, это ты зря, Тамара Ивановна.
Это словно клавиши музыкального инструмента -- то, как мужья и жены в разные минуты обращаются друг к другу. Анатолий не часто, но называл все-таки иногда свою жену и Тамарой Ивановной, когда надо было с легкой дразнящей иронией приподнять имя к "Ея Величеству"; называл и просто Тамарой -- в ровные и безоблачные будни, напоминающие о молодости; и "мать" говорил -- при детях, как это с возрастом бывает у многих, и "голубушка" -чтобы внешне безобидным, но чувствительным скребком снять лишнюю накипь, и "подругой дней моих счастливых" -- когда счастья хотелось больше и лучшего качества... Тамара Ивановна называла его то Толей, то Толяном, то "отцом", то -- очень редко и вне себя -- "супругом", точно предъявляла свидетельство о браке, которое может быть выброшено. Вот и теперь Анатолий выбрал "Тамару Ивановну" -- стало быть, имел к ее мнению нешуточные претензии.
-- Это ты зря, Тамара Ивановна. Парень у нас хороший вырос. Я о нем меньше беспокоюсь, чем о Светке.
Но и Тамара Ивановна беспокоилась о нем меньше. И потому, что парень, а значит, опасностей сразу вдвое меньше, и потому, что мог уже, не обделенный силой, постоять за себя. Но больше всего -- какая-то прочная сердцевина, окрепшая в кость, чувствовалась в нем, и на нее, как на кокон, накручивается все остальное жизненное крепление. Понятно, что это крепление ложилось пока слабо, кое-где топорщилось, кое-где высовывались петли, но оно было на месте, на котором и надлежало ему быть. Это главное. Иван, как и все подростки, ходил на дискотеку, но она не захватила его с руками и ногами, не проникла вместе с ним в дом и не загремела на все пять этажей, как исчадие ада. Все, во что фанатически бросаются другие, его настораживало. В школе все учили английский язык, чтобы проложить им дорогу к красивым и сытым занятиям, он среди всего четырнадцати таких же "поперечных" ходил во французскую группу. Все набрасывалась на порнофильмы, с горящими глазами и почесывающимися выпуклостями собираясь по передовым хазам -- чтобы непременно вместе и непременно в учебных целях, -- он сходил за компанию раза два, почувствовал какую-то внутреннюю морщь и слизь, стыд, удивляясь удалым и неприятным комментариям товарищей, и больше не пошел. Все, старые и малые, валили огромными океанскими волнами на "Гибель "Титаника" -- он удержался, не желая быть каплей того же состава, которые вздымаются рекламным ветром в слепые и кровожадные валы, снова и снова атакующие обреченный лайнер и испытывающие удовольствие от предсмертных криков. Одно время у Ивана случилось странное для парня и хранимое в секрете увлечение --он собирал фотографии принцесс и королев здравствующих монархических семей -- шведской, датской, испанской, португальской, английской, японской, он вглядывался в их лица, чтобы понять, что за особый такой отпечаток накладывают аристократизм, династическая порода, считающаяся спущенной с небес, и восторженное почитание. Но после того как лучезарной звездой просияла принцесса Диана, изменявшая мужу на глазах у всего впавшего в неистовое любопытство мира, Иван выбросил свою коллекцию и вспоминал о ней со стыдом всякий раз, как снова и снова возносили скандальную принцессу как богиню аристократической свободы.
-- Это ты зря, Тамара Ивановна. Парень у нас хороший вырос. Я о нем меньше беспокоюсь, чем о Светке.
Но и Тамара Ивановна беспокоилась о нем меньше. И потому, что парень, а значит, опасностей сразу вдвое меньше, и потому, что мог уже, не обделенный силой, постоять за себя. Но больше всего -- какая-то прочная сердцевина, окрепшая в кость, чувствовалась в нем, и на нее, как на кокон, накручивается все остальное жизненное крепление. Понятно, что это крепление ложилось пока слабо, кое-где топорщилось, кое-где высовывались петли, но оно было на месте, на котором и надлежало ему быть. Это главное. Иван, как и все подростки, ходил на дискотеку, но она не захватила его с руками и ногами, не проникла вместе с ним в дом и не загремела на все пять этажей, как исчадие ада. Все, во что фанатически бросаются другие, его настораживало. В школе все учили английский язык, чтобы проложить им дорогу к красивым и сытым занятиям, он среди всего четырнадцати таких же "поперечных" ходил во французскую группу. Все набрасывалась на порнофильмы, с горящими глазами и почесывающимися выпуклостями собираясь по передовым хазам -- чтобы непременно вместе и непременно в учебных целях, -- он сходил за компанию раза два, почувствовал какую-то внутреннюю морщь и слизь, стыд, удивляясь удалым и неприятным комментариям товарищей, и больше не пошел. Все, старые и малые, валили огромными океанскими волнами на "Гибель "Титаника" -- он удержался, не желая быть каплей того же состава, которые вздымаются рекламным ветром в слепые и кровожадные валы, снова и снова атакующие обреченный лайнер и испытывающие удовольствие от предсмертных криков. Одно время у Ивана случилось странное для парня и хранимое в секрете увлечение --он собирал фотографии принцесс и королев здравствующих монархических семей -- шведской, датской, испанской, португальской, английской, японской, он вглядывался в их лица, чтобы понять, что за особый такой отпечаток накладывают аристократизм, династическая порода, считающаяся спущенной с небес, и восторженное почитание. Но после того как лучезарной звездой просияла принцесса Диана, изменявшая мужу на глазах у всего впавшего в неистовое любопытство мира, Иван выбросил свою коллекцию и вспоминал о ней со стыдом всякий раз, как снова и снова возносили скандальную принцессу как богиню аристократической свободы.
Этим он был в мать. Иван даже стеснялся этого сходства и в решительности своих поступков старался сыскать другие причины. Мать могла сгоряча наломать дров, нередко так и происходило. Сгоряча, к примеру, разбомбила и выставила телевизор, как забывающегося гостя, поведшего себя неприлично. Выставила и только навредила: Светка повадилась бегать под телевизор к подружкам; Евстолия Борисовна, признаваясь, что она "не вылезает из телевизора", приходила совсем редко. "Так не делается, -- считал Иван. --Прежде остынь, потом решайся на размашистые движения". Его поступки, считал он, вызываются волевым решением. Дискотека -- это детская болезнь, так же как пакостливые заглядывания в чужую постель, от нее, от этой болезни, все равно придется освобождаться, и чем раньше, тем лучше. "Титаник" --результат массового психоза, "что все, то и я", а он собирался быть человеком самостоятельным. Французский... Французский понадобится, конечно, меньше, чем английский, и к английскому когда-нибудь придется вернуться, но сегодня английский -- это для сбитого с толку поколения, в сущности, загон, где ему помогут расстаться с родной шерсткой. О принцессе Диане и говорить нечего, она не одну себя отдала на съедение хищникам, а вместе с собою повела миллионы, многие миллионы дурочек, жаждущих мятежного примера.
В последние месяцы у Ивана появилось новое увлечение. Его, впрочем, и увлечением назвать нельзя, оно сразу показало себя не пустым занятием, а интересом, за которым открылся совсем рядом лежащий потайной и увлекательный мир. Это было совсем не то, что ищут, чтобы чем-нибудь себя занять. Однажды он катал-катал случайно подвернувшееся слово, которое никак не исчезало, -бывает же такое, что занозой залезет и не вытолкнешь, -- и вдруг рассмеялся от неожиданности. Слово было "воробей", проще некуда, и оно, размокшее где-то там, в голове, как под языком, легко разошлось на свои две части: "вор -- бей". Ивана поразило не то, что оно разошлось и обнаружило свой смысл, а то, что настолько было на виду и на слуху, настолько говорило само за себя, что он обязан был распознать его еще в младенчестве. Но почему-то не распознал, произносил механически, безголово, как попугай. Недалеко оказалось и другое, летающее рядом с воробьем, столь же очевидное и самоговорящее: "ворона", "вор -- она". Вспомнилось, что "спасибо" -- это "спаси Бог". Вот уж верно: спаси и вразуми нас, произносим как пустышки, как фишки, как номера какие, которые имеют условное обозначение, требующее запоминания.
-- Мама, ты знаешь, что такое сволочь? -- погуляв перед матерью петухом, придав себе важности, спросил Иван, улучив момент, когда Тамара Ивановна вечером перед сном, уставшая и размякшая, опустилась на диван.
-- Сволочь она и есть сволочь, -- мрачно ответила она.
-- А что такое подонки?
-- Чего это тебя потянуло туда: сволочи, подонки?
-- Слушай, мама, и запоминай. Сволочь -- это такая дрянь, которую надо стащить, сволочь с дороги, где люди ходят. Слово "сволочь" -- от "сволочь", убрать с глаз. Переставляешь ударение, и все ясно. А "подонки" -- осадок по дну посудины, несъедобные, вредные остатки, их только выплеснуть.
-- Гли-ка! -- слабо удивилась Тамара Ивановна. -- Сам разглядел или кто подсказал?
-- Я теперь к каждому слову прислушиваюсь. Вот "бездна". Что такое "бездна"?
-- Ты у меня, что ли, спрашиваешь?
-- У тебя. Посмотрю на твое развитие...
-- Я те покажу развитие... Доразвивались... дальше некуда. Ахнули в пропасть -- вот тебе и бездна.
-- Правильно: "пропасть" -- от "пропасть", и она "без дна" -- вот и "бездна".
-- Учись, -- вздохнула Тамара Ивановна. -- Так учись, чтоб не пропасть. Счас все шиворот-навыворот -- ой, разбираться днем с огнем надо. Слова взялся разгадывать... разгадай-ка сумей, где хорошее и где, ой, нехорошее. Ой, Иван, берегись. Счас матери с отцом углядеть вас -- никаких глаз не хватит. Сам берегись. Теперь детишкам хуже, чем в детдоме. В детдоме досмотр был, там, может, ласки не хватало, а досмотр был. А счас и при живых родителях сиротство: все под смех да под издевки пошло.
И сама же, спустя недели две, вспомнила:
-- Ну, что еще разыскал? В словах-то? Какие там еще разъяснения?
-- Разъяснения мне больше неинтересны, -- ответил Иван, напуская на себя опытность. -- Я в этом предмете в следующий класс перешел. Я теперь интересуюсь, как слова меняют свой смысл. Вроде как взрослеют. Вот, к примеру... вот, к примеру, "злыдни"... Ты знаешь, что такое "злыдни"?
-- У нас в деревне говорили: последние злыдни выгребли. Значит: остатки, деньги там или продуктишки, на черный день приготовлены.
-- Да, теперь так. Но если смотреть на слово -- это "злые дни". Сначала оно, видать, жило с этим значением, а потом потихоньку-потихоньку перешло в запас для тяжелых, для злых дней. Или слово "равнодушный". Оно относилось к человеку равной с другим, равновеликой, души, а сейчас это бездушный человек. Вон куда уехало.
Тамара Ивановна покивала, с усиленным вниманием разглядывая сына, и спросила:
-- Так ты, может, по этой части и пойдешь после школы? Ишь как завлекло! -- Она вздохнула. -- Только не кормежное, однако, это дело, это твое гадание на словах...
-- Языкознание называется. Конечно, не кормежное. -- Иван вдруг заливисто, притопывая ногами, рассмеялся. -- Не кормежное -- еще бы!
-- Чего ржешь-то как жеребец! Кормить-то кто будет?
-- Да мне ведь еще два года в школе.
-- Школу-то не задумал бросать?
-- Нет, не задумал. Я мог бы, конечно, самостоятельно... --"Хвастунишка, -- подумала Тамара Ивановна. -- Сразу то и другое заедино: и хвастунишка-мальчишка, и взрослый уж, серьезный человек". -- Мог бы самостоятельно, -- выхвалялся сын, -- но мне аттестат зрелости не повредит.
-- Вот чего бы Светке не учиться?.. Школа -- плохо и без школы плохо.
-- С нами плохо, а без нас тоже плохо, -- поддразнил Иван.
-- И правильно! -- решительно подтвердила Тамара Ивановна. -- Ты надо мной смешки не строй, я тоже разбираюсь. Правильное -- оно и будет правильным, как ты его ни обсмеивай. Этим твоим горлопанам, этим твоим дуроплясам надо бы знать: правильное правильным и останется. Они в дым превратятся, в фук, в вонь, а оно стоять будет.
-- Да с чего они мои-то? Ты с чего их мне в родню-то записала?
-- Потому что они для тебя стараются!
-- Они и на тебя стараются!
-- Меня им не взять!
-- А если меня взять -- плохо ты меня воспитываешь!
-- Ничего, я вас воспитаю! Вы у меня шелковые станете!
-- Ма-а-ма! -- миролюбиво протянул Иван, лицо его поехало на сторону от смеха. -- Как называются первые огурцы?
-- Чего-о-о?
-- Как называются первые огурцы, помидоры, ну и так далее?