Соавтор - Максим Далин 9 стр.


— Это ложь! — режет Инквизитор.

Я смертельно устал. Я понимаю, насколько безнадежны попытки что-то доказать. Никто не придет на помощь; плебс обожал меня, теперь возненавидит и будет улюлюкать и свистеть, когда меня сожгут — и кто осудит плебс? Каковы бы ни были сильные мира сего — плебеям они враги…

— А дворцы, построенные Цветами за эти пятьдесят лет, вы снесете? — говорю я. — Мосты? Крепости? Потопите корабли? Переплавите колокола? Убьете людей, которых они успели исцелить? Ну, что ж вы заткнулись? Ты уже приказал ломать храм Доброго Взгляда, Нормад? Или Инквизитор хватал тебя за руки?

Нормад наливается темной кровью. Инквизитор бледнеет. Лорды вжимаются в кресла.

— Увести эту нечисть! — отрывисто бросает Нормад. — На костер ведьмака! Все убедились, лорды?

Лорды молчат и смотрят вниз. Стража Нормада подходит к нам с Ленорой — и я вдруг вижу столб белого света, пробивший потолок в шаге от меня. Я понимаю, что могу войти в этот свет и оказаться где-то бесконечно далеко отсюда, живой, свободный — но это убьет Ленору, а Уркас, смотрящий на меня, как на последнюю надежду, останется в руках палачей, один…

Я обнимаю свою прекрасную даму, я улыбаюсь Уркасу. Я поворачиваюсь к страже.

Я остаюсь.

* * *

Я кашляю, кашляю и кашляю. Меня рвет и я снова кашляю. Мне не вдохнуть — и тело, особенно ноги, еще горит до самых костей. Я почти слеп от дыма.

Чьи-то нереальные руки поднимают мою голову, на губах — холод и влага, я делаю несколько судорожных глотков и еле удерживаю воду в себе. Приваливаюсь к плечу того, кто…

Андрея.

Дымом не пахнет. Все в прошлом. Мы в кухне, я — на полу, на коленях, сложившись втрое; он рядом со мной, со стаканом воды в руке. По полу размазана вода вперемешку с желчью и копотью.

Андрей качает головой.

— Ну ты даешь… Я же звал тебя назад, когда еще можно было уйти спокойно! Что тебя на костер понесло?

— Он меня не отпустил, — говорю я сипло. — Хочешь — верь, хочешь — нет. И я как-то… короче, я вообще не осознавал себя внутри этого короля-расстриги. Он меня сожрал, впитал в себя. Хватка разжалась, только когда он умер. Что я мог сделать?

Андрей улыбается — несколько обеспокоенно.

— Попей еще. На тебе лица нет. Сколько раз тебе повторять — не отождествляй.

Я допиваю воду одним глотком. Встаю. Смотрю в узенькое зеркальце над раковиной — на свою осунувшуюся бледную физиономию. Лицо есть. И даже — мое. Я, кажется, не его ожидал увидеть — ух, какое лицо было у Церла… По моей спине пробегает озноб.

— Из палача удрал, — говорит Андрей, — а в этом кромешном кошмаре задержался до смертной казни включительно… Ну у тебя и выбор!

— Он — не кошмар! — огрызаюсь я. — И, кстати, почему это ты в такой великолепной форме? Я понимаю, что ты умираешь легче, но не на медленном же огне?

Андрей улыбается.

— Ты только не убивай меня сразу… в Леноре была только половина, свинья он бестрепетная, твой Церл — дамский любимчик! Заставил бедную девочку полвека таскаться за собой из трупа в труп, некрофил несчастный… Фарфоровые статуэточки из настоящих мертвецов, ваши пальцы пахнут ладаном… Что терпела — жуть, не постигаю! Любила… женщины такие привязчивые, а он увлекательный был крендель. Великий и ужасный…

— Короче! — обрываю я. — Закрой фонтан и скажи, в ком еще.

— В Великом Инквизиторе, — усмехается Андрей. — Ух ты, какие глаза! Картина называется «Не ждали»…

Я хватаю его за грудки.

— Какого черта?! Как ты мог, вообще, сволота?! Ну ладно, Церл был тот еще маньяк, пусть будет — чернокнижник, некрофил, кто там еще… Но его Оранжерея?! Дурачок этот с его картинками?! Ты хоть представляешь, как он рисовал?

Андрей мягко отстраняет мои руки.

— Рисовал круто, — говорит он печально. — Что самое дикое — интуитивно, совершенно без школы, без представления о композиции, пропорциях, технике… будто обводил что-то, что уже и так нарисовано. Мог начать фигуру человека с пальца ноги, орнамент из цветов — с лепестка или усика какого-нибудь. Очень ярко и нежно. Наивные детские грезы о рае — ангелы, золотые с голубым, легонькие, полупрозрачные, бесполые и бесплотные, облака, ветки цветущих роз…

— И ты приказал переломать ему пальцы, а потом — на костер?

Андрей качает головой.

— Да я-то тут при чем, щелкопер? Меня там вообще не было — был Его Преподобие Шергон, с его подагрой, норовом и взглядом на вещи. Я сейчас не его — свои впечатления излагаю, а Шергону вообще плевать на все эти красоты, понимаешь? Он в живописи не шарит, он ее не чувствует. Ему хоть шедевры этих ребят из Оранжереи показывай, хоть этикетки от туалетной бумаги — пофиг ему! Когда Оранжерею громили, у него даже не зачесалось украсть что-то, кроме золотишка и камешков, да и те — не оттого, что из них какой-нибудь Церлов Цветок эти украшения запредельные ваял, а потому что золото есть золото. На вес.

— Но ты же был у него внутри, — говорю я безнадежно.

— А что я мог сделать? Ты, когда мы в другом мире, вообще себя осознаешь? Не говоря уж об — изменить поведение роли твоей, персонажа? Нельзя, друг ситный, свою душу в другого человека засунуть, как руку в перчатку — по крайней мере, я не могу. Да судя по тому, что я вокруг слышу и вижу, никто не может.

— Слушай, — спрашиваю я, — а хоть кто-нибудь спасся? Или доблестные солдаты Нормада извели всех под корень?

— Кого не они, того — толпа, — говорит Андрей, и его лицо каменеет. — Видал бы ты, как благодарный народ громил обсерваторию! Как склянки алхимические били о камни, как книги потрошили… любо-дорого. Это потом, когда Церла жгли с его королевой и дурачком, его народу было не по себе… но Церл с костра и врезал хорошо.

— Радуетесь, что избавились от всех чудес, до каких дотянулись? — бормочу я. — Злые чудеса от добрых отличить тяжело — а боялись-то вы всех… что ж, живите в мире без чудес, пока не найдутся новые кандидаты на плаху и костер — может, они до казни успеют сделать вашу поганую жизнь хоть чуточку лучше…

— Не заводись, — говорит Андрей. — И не отождествляй. Ты понимаешь, что так и самому умереть можно? Как ты не задохнулся дымом, не понимаю — а все оттого, что совсем забываешь о себе. Тебе пожрать приготовить? Ты ж не жрал ничего чуть не месяц… хорошо еще, что Церл оказался живучий, нечистая сила. Между прочим, Нормад распорядился его кормить.

— Баландой, — говорю я с ядом. От разговоров о еде у меня случается мгновенный спазм желудка. — Поджарь хоть яичницу, пособник палачей…

— А он рассчитывал, что его будут человечиной кормить? — хмыкает Андрей, вытаскивая яйца из холодильника. — С колбасой жарить?

— Да. Он не ел человечину. И не ехидничай — Ленора это знала. У него обмен веществ, наверное, поменялся, когда он перешел на Темную Сторону: он мог есть только сырое мясо. С кровью. Так что скажи, что Нормад приказал пытать его голодом.

От запаха жареной колбасы у меня кружится голова.

— Нормад тоже тот еще тип, — говорит Андрей. — Дай мне нож. Он беспринципен, как правильному политику положено, а на всякие идеалы — плевал с отхарком. Изменил присяге — и нигде не ёкнуло. Вообще, много там всего говорилось — а упирается плотно в деньги. И в статус. И все. Это Церл был чокнутый, остальные — нормальные. Нормальные политики.

— Церл убивал девчонок из высшего света, — говорю я задумчиво.

— Ты можешь представить себе политика, который никого не убил? Разве что — обычно чужими руками…

После Церла у меня вообще пропадают тормоза. Исчезает страх.

Я вхожу куда угодно — и остаюсь там до самого жестокого экстрима. Я больше не выбираю повкуснее, я закопался по уши — я вижу все. Мой возраст приближается годам к пятистам. В очередной мир я вхожу вампиром — и меня совершенно не ужасает. Я прохожу сквозь посмертие. Он — хищник, Харон, облеченный сомнительной плотью из человеческих жутких фантазий, существо без пола, но исполненное странной энергии, пожалуй, схожей с сексуальной. Я чую запахи всего на свете и брожу по чужим снам, видя самые сокровенные тайны. Я начинаю понимать, насколько желанной может быть смерть. Мироощущение вампира лишает меня всех оставшихся клочков морали. Я вижу в любой душе свет и тень — их соотношение колеблется, чаши весов никогда не останавливаются в равновесии, но фишка в том, что свет всегда есть.

Вот что. Свет всегда есть. Иногда я вспоминаю чужой памятью, как этот свет пытались погасить, как его затаптывали, как заплевывали тлеющие искры — и как все равно находилось что-то, за что можно уцепиться в поисках живого и доброго. Я больше не боюсь души палача.

Я перестаю верить в зло.

Я вижу только совершенство человеческих душ, — каждой души, — их неповторимость, их уязвимость и холодную жестокость обстоятельств. Я живу в волке, терзающем олениху, и в оленихе одновременно: я ощущаю страшную боль и смертный страх жертвы, но не могу ненавидеть убийцу — его ведет его предназначение, иначе быть не может.

Я перестаю верить в зло.

Я вижу только совершенство человеческих душ, — каждой души, — их неповторимость, их уязвимость и холодную жестокость обстоятельств. Я живу в волке, терзающем олениху, и в оленихе одновременно: я ощущаю страшную боль и смертный страх жертвы, но не могу ненавидеть убийцу — его ведет его предназначение, иначе быть не может.

В столкновении стихий, в вечной борьбе — цель и смысл жизни. У каждого живого существа в бесконечной Вселенной — своя правда; останови смертельную битву — остановится бытие, наступит могильный покой абсолютного распада.

Волк и олениха поддерживают бытие друг друга. Я вижу тот же смысл в смертной схватке тирана с борцом за свободу; они оба правы и оба неправы, раскачивая эти качели добра и зла, поддерживающие жизнь. Из навоза росток возник, из угля родятся алмазы; чтобы это увидеть, надо проследить, как росток становится вековым деревом, как один и тот же человеческий поступок, вырастая в веках в легенду, видится потомкам то чистейшей святостью, то чернейшей мерзостью…

И, кроме каждой из человеческих душ, нет больше ничего ценного. Никто не живет и не умирает зря, даже если сторонний взгляд видит нелепую смерть. Я вижу, как тасуется колода — джокер в ней не менее необходим, чем червовый туз.

Видимо, это понимание было необходимо, чтобы я вошел в ту комнату — мило обставленный будуарчик леди из недалекого будущего, бонбоньерка в стиле хай-тек, из которой почему-то несло большей несвободой, чем из каменного мешка Церла.

* * *

Я смотрю на свою ладонь. На пальцы — сгибаю-разгибаю, поражаюсь утонченной сложности механизма. Ощущаю вибрацию сервомоторов внутри тела, но работают они совершенно беззвучно. Под латексной плотью движутся металлические косточки.

Из старой, когда-то любимой книжки: «Лежали роботы — взрослые без воспоминаний детства, в гробах для не живых и не мертвых, в оцепенении, которое не назовешь смертью, ибо ему не предшествовала жизнь…» Кажется, так?

Взрослые — без воспоминаний детства. Счастливые роботы.

Касаюсь ладонью ладони. Ощущения странные — словно сквозь пять резиновых перчаток — смутные, смытые. Бегущая строка текстовых характеристик поверхности на периферии зрения — не для меня, для механика — «анализ состояния поверхности: гладкая, сухая, упругая, температура 36,6 градусов С; предположительно — латекс, биоморф». Касаюсь стола. «Анализ состояния поверхности: гладкая, твердая, температура 33,7 градусов С; предположительно — лакированное дерево».

Анализ состояния. Гладкое, мягкое, влажное, температура около 36,8. Предположительно — женское тело во время полового акта.

Мне хочется вздохнуть. Вот что меня гложет больше всего — мне хочется дышать. Мои ноздри — имитация. В них — газоанализаторы. Время от времени с боков моего зрительного поля всплывают зеленоватые сообщения об изменении состава воздуха. По идее, отравляющие вещества в воздухе должны замыкать цепь сигнала тревоги; по факту я читаю о бензольных соединениях, являющихся духами, туалетной водой и дезодорантом.

Духи «Снова влюблен». Духи «Снова продан». Духи «Снова предан».

Вокруг меня — будуар, пропахший духами. У зеркала — саркофаг из стекла и металла, гроб для не живого и не мертвого. Моя койка.

Из зеркала смотрит печальный эльф.

У него — бледное одухотворенное женственное лицо. Огромные, влажные, темно-синие очи в длинных ресницах. Чувственные губы. Лоб прикрыла темная челка.

Маска, которую я ненавижу. Маска из латекса и биоморфа, которую я не в состоянии изменить — разве что опущу кукольные веки. Моя электронно-механическая тюрьма не настолько совершенна, чтобы дать узнику возможность отражать эмоции невербально.

Впрочем, для вербального отображения чувств возможностей тоже маловато. За пухлыми устами расположен динамик. Голос низкий, сладкий и томный — еще одна моя маска. Я не могу его повысить, я не могу кричать, я не могу даже говорить с напором. Слова «подлая сука» звучат из динамика рискованным комплиментом.

Голос можно отключить дистанционно.

Движком тоже можно управлять дистанционно. С пульта управления можно запустить одну из пятидесяти стандартных двигательных программ. Можно просто зафиксировать позу. Красиво сядь в кресло. Встань у окна. Укрась мою гостиную дивным манекеном, которым восхитятся гости. Ляг на спину. Встань на колени. Встань на четвереньки. Замри. Молчи. Не моргай.

Красивая вещь. Дорогая вещь. Эксклюзивная вещь.

Я одет в невесомую рубаху из черного шелка, не сходящуюся на кукольном торсе, и черные бархатные брюки. На моей шее висит бриллиантовая звезда на черном шнурке. Я бос. Мои стопы не могут анализировать поверхность с той же точностью, что и ладони — только общая информация. Я стою на ровном. Я стою на неровном. Я стою на очень холодном. Я наблюдаю движения собственных пальцев — сервомоторы плечевого пояса вибрируют тихо и нежно, чуть заметная дрожь отдается в металлической трубке, заменившей мне позвоночник. Я делаю три шага, нечеловечески грациозных. Сажусь. Мои руки, совершенные, как восковой слепок с античной бронзы, лежат на коленях.

Моя электронно-механическая тюрьма. Выбирая между тюрьмой и смертью, я ошибся. Сейчас я решил бы иначе — но меня не предупредили, что вышку заменяют бессрочным заключением в вещь из металла, микросхем, латекса, стекла, биоморфа и искусственных волос.

Моего в этой вещи — только память. Я кажусь себе роскошной флешкой, на которую записан жалкий человеческий разум.

Впрочем, в последние минуты человеческая плоть была хуже, чем тюрьмой — камерой пыток. Мой байк — под тяжелой фурой, груженной апельсинами или мерзлыми окороками, я — на асфальте, переломанный в труху и почему-то не отключившийся сразу, я смотрю на кисть руки, из которой торчит белая кость — рука лежит в метре от моего лица, в черном пятне машинного масла. Боль такова, что я не могу понять, почему еще жив, еще вижу эту руку, больше не мою, это черное пятно, этот асфальт, серый, в крупинках, четкий, как на макросъемке, почему слышу гул голосов, вой сирены, чьи-то крики…

Тот, нагнувшийся ко мне — не врач. От взгляда его глаз, серых и ледяных, я осознаю положение. Я умираю. Серый лед — как скальпель.

— Хочешь существовать и мыслить? — спрашивает он беззвучно. — Хочешь двигаться? Хочешь остаться здесь, на земле?

— Да! — ору я не раскрывая рта.

Его оттесняют врачи — «Мешаешь, отойди!» — но в последний миг он…

Он забирает меня из тела. Я вижу в его руке, протянутой ко мне, куклу, очень дорогую и прекрасно сделанную куклу — маленького байкера, рыжего, с насмешливой рожей, плотного, в кожаной безрукавке с черепами на отворотах, в джинсах и тяжелых армейских ботинках — и вдруг осознаю…

Эта кукла — я.

Эта кукла — мое точное подобие. Мой крохотный гротескный портрет. И через миг я гляжу ее стеклянными глазами.

Я вижу свое исковерканное тело, свой байк, смятый тяжеленным колесом, врачей, матерящихся над трупом на чём свет, и лужу крови. Я не могу дышать, я не могу говорить, я не могу шевельнуться — но я существую. Я заперт в куклу, как джинн — в лампу.

Тот, кукольник, гладит мои волосы — почти нежно. Шепчет мне на ухо:

— Ты обманул смерть. Тебе сейчас, наверное, неудобно — но это ненадолго. Будет все, что я обещал. Будет легче.

Он, кукольник, — мерзавец. Не знаю, какое он имеет отношение к моей смерти, но к посмертию — самое прямое. Как бы то ни было, он не обманул меня ни единым словом.

Я получил ровно то, что он обещал. Существовать. Мыслить. Двигаться. Остаться на земле. И — да, внутри андроида легче, чем внутри куклы. Относительно.

Андроид стоит втрое дороже, чем мой байк. Он — роскошная игрушка, которая может быть и сексуальной игрушкой. У него пятьдесят стандартных программ движения плюс можно зафиксировать позу. Он повторяет своим томным медовым голосом те фразы, которые вы хотите ему надиктовать. Он — изумительное украшение интерьера, его можно одевать, раздевать, причесывать, поливать духами, менять ему волосы, глаза, кисти рук, стопы — и член, если это андроид мужского пола.

А еще в него можно — в тайне от широкой публики, по особому VIP-заказу для VIP-персон, за невообразимые, несусветные деньги — вселить человеческую душу. И у вас будет вещь, исключительная в своем роде — человек из металла, стекла, электроники и сложных полимерных соединений, осознающий все, помнящий все и, по определению, позволяющий все.

Назад Дальше