Смерть и возвращение Юлии Рогаевой - Авраам Иегошуа 2 стр.


Но Кадровик, не спуская глаз с ребенка, который тем временем уже дополз до входной двери и теперь размышляет, остановиться здесь или ползти дальше, в коридор, мрачно отвечает ей: имела отношение или не имела, ошибка или не ошибка, эту женщину необходимо опознать. Как это она могла так легко выпасть из нашей памяти? А кроме того, если ее уволили или она ушла по собственному желанию, почему об этом не сообщили в кадры? И как в таком случае она могла получить у нас зарплату уже после ухода? Это странно. Здесь какой-то непорядок. Тут нужно разобраться. Не может быть, чтобы где-нибудь не сохранилась хоть какая-то запись. «Так что — давай ищи, нечего зря тратить время», — и он выходит в коридор вслед за ребенком, который на миг приостановился у входной двери, словно испугался темноты, но тут же встрепенулся и снова энергично пополз по ковру в сторону кабинета хозяина.

«Ничего удивительного, что, когда такие вот подрастают, — думает Кадровик, шагая вслед за неутомимым ползуном, — они на меньшее, чем покорять Гималаи, не согласны». Время от времени ребенок неожиданно останавливается и ненадолго усаживается на попку, о чем-то трогательно и забавно размышляет, а затем опять опускается на четвереньки и продолжает деловито ползти, не отклоняясь от первоначально выбранного направления. Тяжелая, мрачная усталость вдруг овладевает стоящим над ребенком мужчиной — крепким, среднего роста, без малого сорокалетним человеком с первыми проблесками седины в жестком ежике волос. И в его сердце пробуждается странная неприязнь к погибшей женщине, которая отправилась на рынок, не взяв с собой даже удостоверения личности, словно специально затем, чтобы принудить его заниматься ее опознанием — и это после целого рабочего дня, когда у него горло пересохло от жажды и живот давно уже сводит от голода.

Но тут с другого конца коридора доносится ликующий возглас Секретарши. Ей действительно удалось найти владелицу платежки! «Нет, все-таки у нас личные дела в порядке», — с удовлетворением думает Кадровик. Наклонившись над ребенком, он безжалостно отрывает его от увлеченного созерцания запертой двери кабинета и, не дав времени отчаянно завопить, поднимает и несет раскинувшее руки маленькое тельце обратно к матери, как взятый в плен игрушечный самолет. Секретарша, оказывается, тем временем уже вывела на переливающийся фантастическими красками экран компьютера не только анкету со всеми личными данными, но и цветное изображение погибшей — светловолосой, улыбающейся, довольно милой и не очень молодой женщины.

— Уверена, это та самая, которую ты ищешь! — торжествующе заявляет она. — Сейчас я тебе всё распечатаю, пусть все ее бумаги будут у тебя с собой. А кроме того, могу тебе напомнить, что, судя по дате ее поступления на работу, ты тогда лично с ней беседовал.

— Я? Беседовал с ней? — удивляется Кадровик, все еще не возвращая ей ребенка, который изо всех сил дергает его ухо своей ручкой.

— А как же? Ты ведь еще в прошлом июле, когда тебя назначили к нам в отдел, сразу потребовал, чтобы никого не принимали и не увольняли, минуя тебя.

— На какую же должность она поступала? — спрашивает Кадровик, неприятно встревоженный открытием, что он лично связан с погибшей. — В какой цех? У кого она была под началом? Что там говорит твой компьютер?

Оказывается, на этот счет у компьютера нет никакого определенного мнения. Если верить его условным обозначениям, погибшая состояла в списке уборщиц, то есть относилась к той категории работников, которые не имеют постоянного места в пекарне, а кочуют из цеха в цех, с места на место. «Такого человека и после смерти могут не скоро хватиться…» — резонно замечает Кадровик. Но Секретарша, которая, собственно, и придумала когда-то сканировать для компьютера фотографии всех сотрудников, решительно не согласна с его пессимистическим выводом. Этого не может быть. Эта женщина не могла затеряться. Отсутствие работника не могло остаться незамеченным. Над каждым человеком в нашей пекарне, даже над самым распоследним грузчиком, всегда стоит кто-то, кто отвечает за его работу.

Чувствуется, что в ней вдруг воспылало чувство служебного — а может быть, и гражданского — долга. Словно это не она всего лишь час назад наотрез отказывалась выйти из дому. Кажется, она забыла и о двух своих старших детях, которые остались дома и теперь ждут не дождутся ужина; и ее не тревожит даже та лютая дождевая буря, что воет и бушует за окнами пекарни. Похоже, уязвленная человечность Старика, каким-то манером просочившись сквозь запертую дверь его кабинета, заразила и эту молодую женщину, и теперь ее буквально обуревает жажда деятельности. С той же находчивостью, которая только что подвигла ее искать в компьютере фотографию погибшей, она бросается теперь к шкафу с папками личных дел и, торопливо пошарив, торжествующе вылавливает из океана бумаг запись той беседы, которую прошлым летом, нанимая погибшую женщину на работу, действительно провел с ней Кадровик, — несколько жалких листков с прикрепленной к ним короткой записочкой, заключением врача производства. Она быстро, умело подкалывает к интервью анкету покойной, гранки газетной статьи с двумя фотоснимками — тем, на котором запечатлена порванная, окровавленная платежка, и вторым — таким же мутным изображением погибшей женщины, распечатанным с экрана компьютера, собирает все это в тоненькую, бежевого цвета папочку и гордо вручает ее Кадровику — какая-никакая, а все ж первая зацепка для предстоящего расследования. Он может просмотреть эти бумаги в соседней комнате, а если хочет остаться здесь, то пусть хоть отвернется, чтобы она могла покормить изголодавшегося ребенка, пока он будет разбираться с той, что «заварила всю эту кашу», — и, еще не договорив эту тираду, торопливо расстегивает верхнюю пуговицу блузки, высвобождая оттуда набухшую грудь.

Глава третья

«Нет, это больше, чем просто зацепка», — удовлетворенно думает Кадровик. Перейдя и в самом деле в свой кабинет, он смахивает с рабочего стола все бумаги и нетерпеливо погружается в пристальное изучение содержимого тоненькой бежевой папочки, которую приготовила для него Секретарша. Сначала его глаза пытаются увильнуть от встречи с маленькой фотографией, приколотой вверху страницы, но открытое лицо этой немолодой — судя по анкете, сорокавосьмилетней — женщины так и притягивает к себе его взгляд. У нее светлые глаза, и над каждым из них тянется какая-то необычная припухлая складка, причудливо скошенная к переносице. Высокая шея обнажена во всем своем великолепии. На мгновенье он даже забывает, что этой женщины уже нет на свете, — может быть, взрыв вообще разорвал ее на куски, и только бюрократическое равнодушие к ее судьбе еще тянется за ней, как требовательный след ее былого существования.

Его так и тянет позвонить Старику, чтобы доложить об уже произведенном — и так быстро! — опознании, но он тут же передумывает. Уж если Старик так страшится за свою репутацию человечного предпринимателя, что готов во имя этого походя растоптать личные планы трех своих подчиненных, он достоин того, чтобы еще немного помучиться от страха! Не стоит поощрять в нем вредное представление, будто любая его прихоть выполняется немедленно и даже с превеликим удовольствием!

Он переворачивает листок с анкетными данными и вдруг слегка вздрагивает, увидев, что биография женщины написана не ее рукой, как это полагается по правилам отдела кадров, а им самим, его собственным почерком, словно бы без всякой обработки, прямо под ее диктовку, как записывают показания на допросе в полиции:

Меня зовут Юлия Рогаева, по образованию я инженер-механик, могу представить диплом, только я родом не из того города, где училась, а родилась в деревне, можно даже сказать — в глуши, очень далеко от больших городов. И мама у меня до сих пор там живет. У меня сын тринадцати лет, его отец тоже инженер, но мы с ним живем порознь. Он очень хороший человек, но мы с ним разошлись, потому что я от него ушла к другому человеку, тоже очень хорошему. Он старше моего бывшего мужа, но ненамного, ему под шестьдесят, жена его давно умерла, он переехал в город, к нам на завод, и там мы с ним встретились. Я очень хотела поехать с ним в Иерусалим, и он согласился, и мы приехали все втроем — он и я с сыном. Но тут для него не нашлось подходящей работы, а просто так оставаться здесь он тоже не мог, потому что не хотел подметать улицы или сторожить и тому подобное, и поэтому он уехал обратно, но уже не к нам на завод, а к себе на родину, в другой город, потому что там у него остались дочь и внучка. А я осталась в Израиле, потому что мне хотелось еще немножко попробовать, может, мы сумеем здесь устроиться, потому что мне Иерусалим как раз подходит, мне тут нравится, тут интересно, а если я уеду обратно, то второй раз уже не сумею сюда приехать. Сын тоже сначала оставался со мной, но потом его отец решил, что в Иерусалиме стало очень опасно, и попросил, чтобы он вернулся, и тогда я сказала, ладно, пусть едет обратно, а я попробую еще немного покрутиться, мне хочется разобраться, что тут хорошо, что плохо, и я готова работать на любой работе, пусть у меня даже диплом инженера, ну и что, это не важно, может быть, мальчик опять вернется сюда. Ну вот, таковы мои дела на данный момент. А еще моя мама тоже очень хочет приехать в Иерусалим из своей деревни. Ну, посмотрим… может, и правда приедет…

Далее в личном деле находилось что-то вроде декларации, которую Кадровик сформулировал уже своим языком:

Я, Юлия Рогаева, удостоверение временного жителя номер 836205, обязуюсь работать в пекарне на любой работе, а также в ночные смены.

Ниже, огромными буквами, — подпись.

Тут же — его личное мнение:

Женщина в статусе временного жителя, выглядит вполне здоровой, семейное положение — одиночка, производит положительное впечатление, очень хочет устроиться на работу. Временно может быть использована в качестве уборщицы, хотя, с учетом высшего технического образования, может быть переведена в будущем, если хорошо проявит себя, на одну из производственных линий или в отделение писчебумажных изделий.

И еще ниже — заключение врача:

Особые жалобы — никаких. Пригодна для любой должности.

Между тем Секретарша, сидя в соседней комнате, не теряет времени даром. Не переставая кормить ребенка, она диктует по телефону все необходимые инструкции — сначала своим детям, потом мужу и, наконец, матери, — а затем, покончив с этим и даже не спросясь у Кадровика, затевает по собственной инициативе отдельное, самостоятельное расследование, звонким настойчивым голосом выясняя по внутренней связи, известно ли начальнику цеха, что одна из его уборщиц, некая Юлия Рогаева, вот уже несколько дней, никому не доложившись, отсутствует на работе. Она что, уволилась по собственному желанию? или была уволена? и в любом случае — почему об этом не сообщили, как положено, в отдел кадров?

Кадровик, который слышит этот разговор через приоткрытую дверь своего кабинета, поспешно подключается к линии и слышит неуверенный ответ начальника цеха: да, он смутно помнит такую, даже заметил ее отсутствие, но вообще-то лучше спросить у ее непосредственного начальника, у Мастера ночной смены — он как раз только что заступил на работу со всеми своими людьми. Похоже, начальнику цеха не по нраву тот энергичный и требовательный тон, которым Секретарша ведет этот разговор — как-никак со старшим по должности! — потому что под конец он говорит, что лучше бы к Мастеру ночной смены обратился сам начальник отдела кадров, а не «какая-то его подчиненная».

Однако разгоряченная своими сыскными успехами Секретарша даже не замечает, что ее пытаются поставить на место, — она торопливо заканчивает разговор, по-прежнему ни словом не упоминая о судьбе исчезнувшей работницы, как будто ее смерть — это некая козырная карта, которую нельзя открывать слишком рано, — а затем так громко и нетерпеливо зовет Кадровика, словно в нерабочие часы они и впрямь поменялись ролями и это она теперь — его начальник. Войдя в комнату, он обнаруживает, что кормление младенца уже окончено, на стуле висит развернутый, резко пахнущий подгузник, а сам младенец болтает в воздухе толстыми ножками и курлычет, как будто произносит положенное по окончании трапезы благословение плодам земли, сама же Секретарша, тоже весьма довольная собой, немедленно сообщает ему, что ее интуиция подсказала ей правильный путь дальнейших поисков. «И я тебя уверяю, — говорит она, — хоть нам и не сообщили об увольнении этой Рогаевой и мы явно по ошибке уплатили ей за весь последний месяц, но вот увидишь — в конце концов выяснится, что во время теракта она формально уже не имела к нам никакого отношения. Так что мы вполне сможем потребовать от этого мерзкого Журналиста вместе с его симпатичным редактором, чтоб они сами просили у нас прощения, а своей „чудовищной бесчеловечностью“ пускай подотрутся. Заодно можешь сказать Старику, что он может спать спокойно». Она бросает последний взгляд на лицо погибшей уборщицы, равнодушно помигивающее в углу светящегося экрана, говорит: «Жаль, интересная была женщина…» — и выключает компьютер.

— Интересная? — встревоженно переспрашивает Кадровик и в недоумении снова раскрывает свою бежевую папочку, чтобы еще раз вглядеться в лежащую там фотографию. — Да нет, по-моему, ты преувеличиваешь. Если б она была интересной, я бы ее наверняка запомнил.

Но Секретарша уже не слышит его — она торопливо швыряет испачканный подгузник в мусорное ведро, стремительно пакует своего младенца, энергично втискивает его в переносной стульчик и ловко цепляет под мех, на живот, потом закутывается в свое громоздкое пальто, в дождевик, и вот уже ребенок исчез под шелестящей оранжевой пленкой, словно его никогда и не было. Уже у двери она оборачивается и окидывает своего начальника таким удивленным взглядом, будто впервые видит его.

— Нет, интересная, — уверенно говорит она. — Даже красивая. А то, что ты не обратил на нее внимания, так это потому, что ты всегда как улитка — прячешься внутрь себя, а все красивое и доброе проходит мимо тебя, как тень. Да ладно, чего мы спорим о человеке, которого уже нет. Тут уже ничего не докажешь.

И, помолчав, вдруг добавляет:

— Знаешь что — давай-ка я тоже схожу с тобой к Мастеру ночной смены. А то интересно у нас получается. Выбрасывают человека на улицу и даже в кадры не сообщают.

Глава четвертая

Еще недавно она умоляла его не вызывать ее обратно в контору, а вот сейчас, закутавшись сама и закутав в мех сытого младенца, идет спокойно и терпеливо, словно ее подключили к неисчерпаемому резервуару свободного времени, шагает рядом со своим начальником по вымощенной плитками дорожке, ведущей из административного корпуса к гигантскому, без единого окна зданию пекарни, из которого модернистскими скульптурами поднимаются в серое небо тонкие и высокие фабричные трубы. Со скатов черепичной крыши, что нависают над стенами здания, непрерывными потоками струится, кажется, уже не просто дождь, а сплошная стена воды, сплетенная из сотен дождей сразу, и потоки эти с каждой минутой усиливаются, как будто зима, окончательно потеряв надежду разом опустошить все небо, теперь выдаивает из него множество струй по отдельности, смешивая их в безбрежное море уже потом, на земле. Он вдруг вспоминает о Начальнице канцелярии, которая вынуждена сейчас заменять его в роли отца, и так же неожиданно и непонятно почему ощущает спокойную уверенность, что эта пожилая, опытная женщина не станет тешить себя иллюзиями, будто в такую погоду безумные самоубийцы с взрывчаткой на поясе поленятся выйти из дома, чтобы взрывать и взрываться, и поэтому будет упрямо стоять у дверей балетной студии и вообще всюду, где ей придется, лишь бы порученная ее опеке девочка и шагу не сделала в одиночку по таким опасным нынче иерусалимским улицам. Теперь он уже ощущает не злость, а странную молчаливую благодарность к той безымянной женщине, смерть которой сумела пробудить в их душах это поразительное чувство возрожденного братства, и даже готов, протянув руку, дружелюбно коснуться — чего обычно, еще по армейской привычке, избегает — плеча своей Секретарши, но тут же спохватывается, прячет руку в карман плаща и лишь восклицает шутливо, стараясь пересилить ревущий ветер:

— Кончится тем, что ты все-таки задушишь своего ребенка!

Она отирает залитое дождем лицо и с неколебимой уверенностью отвечает:

— Никогда! Я чувствую каждое его шевеление. Вот, в данную минуту он просит передать тебе самый пламенный привет.

Дождь, темень кругом, а мы все уже тут как тут, в цеху, собрались вокруг наших гигантских печей, на свою ночную смену, — человек девяносто, не меньше, мужчин и женщин. Тут и те, кому у конвейера стоять, и те, кому убирать, и операторы машин с техниками из контроля, и сборщики с сортировщиками, и мукомолы с дрожжевиками, и инженеры вперемешку с простыми работягами. Пора начинать. Скоро поплывут по нашим конвейерным лентам золотистые кирпичи и кирпичики теста, загудят огромные, герметически закрытые стальные цилиндры печей, а там и упаковщики примутся укладывать и паковать готовый наш продукт — буханки и хлебы, крученые халы и плоские питы, бублики и булочки, крутоны[1] и панировочные сухари. А снаружи, под навесом, уже собираются с шумом грузчики, и водители уже толпятся поодаль, которые скоро повезут наш свежий ночной хлеб по всей стране. Помощник Мастера поторапливает запаздывающих уборщиц — они тоже, как и все мы, в белых халатах и белых колпаках, чтобы ни один волос не упал, упаси Боже, на горячее тесто, — пора, мол, им браться за ведра и щетки, соскребать с поддонов остатки сгоревшего теста. И часы вот уже отсчитывают первые минуты нашей смены. Побежало оно, наше времечко, и теперь не покинет нас до конца долгой ночи.

Всё уже наготове, а тут вдруг появляются эти двое — мужчина с седоватым ежиком, но еще молодой и крепкий, среднего роста, с армейской выправкой, и женщина с ним, в желтой накидке поверх пальто. Видно, из правления оба, и слова еще не успели сказать, а мы уже дали им, как положено, халаты с колпаками и тогда только в цех впустили. Они, оказывается, к нашему старому Мастеру пришли…

Назад Дальше