Россия век XX-й. 1901-1939 - Вадим Кожинов 35 стр.


Но, во-первых, сия «крылатая фраза» принадлежит не Ленину, а Г.Е. Зиновьеву, который к тому же говорил все-таки о гибели 10, а не 90% (об этом еще пойдет речь), а, во-вторых, ознакомившись с тем самым журналом (а не газетой) «Красный террор», Ленин тут же не без резкости заявил: «…вовсе не обязательно договариваться до таких нелепостей, которую написал в своем казанском журнале «Красный террор» товарищ Лацис… на стр. 2 в № 1: «не ищите (!!?) в деле обвинительных улик о том, восстал ли он против Совета оружием или словом…» (Ленин В.И. Полн. собр. соч., т. 37, c. 310).

Вообще нетрудно доказать, что Ленин как человек, стоявший во главе всего, вел себя «умереннее» многих деятелей того времени, и не раз стремился занять «центристскую» позицию, — хотя Владимир Солоухин голословно утверждает обратное. Доказательства ленинской «умеренности» еще будут приведены, а пока скажу о самом существенном.

В книге «При свете дня» многократно повторяется, что, мол, «болезнь мозга… в зрелом возрасте Владимира Ильича развила в нем чудовищную, бешеную, не знающую никаких преград агрессивность. Если бы больной сидел дома под присмотром родных — это одна картина. Но он волею судеб сделался диктатором над сотнями миллионов людей. И полились реки крови…» (c. 50), Притом диктатор «сидел в Кремле, защищенный… высокими зубчатыми стенами» (c. 78), и потому, мол, злодействовал без всякого риска.

Вот такое «толкование» истории… При этом как бы полностью исчезает бушевавшая в России в 1917–1922 годы Революция, о которой Сергей Есенин сказал в 1924 году:

Тот ураган был небезопасен и для самого Ленина. Широко известно только одно покушение на его жизнь — 30 августа 1918 года. Но еще 1 (14) января этого года автомобиль, в котором Ленин ехал по центру Петрограда, был обстрелян залпом из нескольких винтовок, и лишь находчивость сидевшего рядом соратника спасла вождя: рука, которой спаситель мгновенно пригнул голову Ленина, была задета пулей… Через четыре дня, 5 (18) января, Ленин отправился разгонять Учредительное собрание, и ему, ввиду опасности, вручили револьвер, который был тут же у него украден и возвращен лишь на следующий день после настойчивых розысков. Далее, 10 марта в обстановке строжайшей секретности Ленин переезжает — в сущности бежит, — из опасного Петрограда в Москву, и ему преграждает путь эшелон, переполненный анархически настроенными матросами; положение спасает сопровождающий беглецов вышколенный батальон латышских стрелков, без которых Ленин вообще едва ли уцелел бы в 1918–1919 годах.

9 июля 1918 года автомобиль Ленина был обстрелян из револьверов у Николаевского (позднее Октябрьского) вокзала в Москве. 30 августа его — что общеизвестно — тяжело ранили. А 19 января 1919 года его автомобиль около Сокольников остановил знаменитый тогда, пользуясь нынешним словечком, «авторитет» Кошельков: предсовнаркома Ленин был вышвырнут (буквально) из своей машины, у него отняли бумажник и револьвер, а машину угнали, и т. д.

Все это показывает, в какой стране, в каком мире правил диктатор… И я обратился к вышеизложенным фактам отнюдь не для того, чтобы вызвать «сочувствие» к Ленину и, тем более, как-то «оправдывать» его действия; цель моя только в воссоздании истинного положения в послереволюционной России. Ураган, бушевавший в стране, был настолько всепроникающим, что и всевластный, казалось бы, диктатор не мог избежать его смертоносного натиска.

Атмосфера революции создавала достаточно напряженное положение и внутри самой власти. Хорошо известно, что любое существенное «решение» Ленина в 1917–1921 годах резко оспаривалось многими его соратниками, и ему приходилось вести нелегкую борьбу. Когда же в 1922 году его ослабила тяжелая болезнь, он не раз «проигрывал».

Владимир Солоухин возмущенно говорит в своей книге, что в составе высшей революционной власти, которая объявила себя властью «рабочих и крестьян», «один только был экс-рабочий — М.И. Калинин, да и то его держали для вывески» (c. 81). Это действительно так, но В. Солоухин умалчивает (или же не знает), что в 1922 — начале 1923 года именно Ленин пытался кардинально изменить положение дел. В его последних сочинениях, известных под названием «Завещание», главная, стержневая мысль — мысль о необходимости безотлагательно передать верховную власть «рабочим и крестьянам, поставив их во главе нашей партии» (т. 45, c. 345); притом Ленин подчеркивал, что это должны быть рабочие и крестьяне, «стоящие ниже того слоя, который выдвинулся у нас за пять лет» (c. 348).

Когда говорят о «завещании» Ленина, как правило, сосредоточивают все внимание на содержащейся в нем «сенсационной» критике главных «вождей», — особенно Сталина. Однако Ленин начал свое «завещание» заявлением о необходимости «предпринять… ряд перемен в нашем политическом строе (а не перемен в личном составе руководства, — В.К.)… В первую голову я ставлю увеличение числа членов ЦК до нескольких десятков или даже до сотни» (c. 343); в ЦК тогда числилось 27 человек, и Ленин далее объявил, что в новый орган высшей власти следует «выбрать 75–100… новых членов… из рабочих и крестьян» (с. З84), которые, следовательно, должны были занять три четверти(!) мест в этом всевластном органе.

И вот что поистине примечательно: «опасный» и потому засекреченный элемент ленинского «завещания» обычно усматривают в критике «вождей», а ведь в основе своей эта критика стала общеизвестной из ряда публикаций уже в 1927 году. Между тем важнейшие суждения Ленина о необходимости «передачи» власти из рук профессиональных революционеров в руки рабочих и крестьян были опубликованы только в 1956 году! Правда, в 1923 году появилась в печати ленинская статья «Как нам реорганизовать Рабкрин», но, во-первых, ее публикация поначалу вызвала решительное сопротивление всей партийной верхушки (собирались даже напечатать единственный спецэкземпляр «Правды» с этой статьей для успокоения Ленина), во-вторых, в этой статье главная мысль Ленина не выступала с такой ясностью, как в других его тогдашних текстах, и, наконец, сразу же после опубликования статьи в парторганизации было разослано письмо Политбюро и Оргбюро ЦК, в котором ленинская статья, по сути дела, дискредитировалась как полубред тяжелобольного человека (обо всем этом я подробно писал в другой книге)[230].

Но важнее всего, конечно, тот факт, что настоятельное предложение Ленина ни в коей мере не было реализовано, хотя он видел в нем «шаг государственной важности» (c. 483). Вообще, как уже сказано, с самого начала тяжелой болезни Ленина его власть стали все более урезывать. Сохранились, к примеру, тексты записок, которыми 27 сентября 1922 года обменялись члены Политбюро Каменев и Сталин в связи с обсуждением одного из ленинских решений: «Каменев: Ильич собрался на войну… Отказывается даже от вчерашних поправок… Сталин: Нужна, по-моему, твердость против Ильича»[231].

Дошли до нас и слова, сказанные позднее Н.К. Крупской: «Если б Володя был жив, он сидел бы сейчас в тюрьме»[232]. И это, по всей вероятности, было не совсем безосновательным предположением… Подчеркну еще раз, что, излагая факты, я не оцениваю (по крайней мере, пока не оцениваю) их, не ставлю вопроса о «правоте» или «неправоте» какого-либо деятеля; речь идет только о характеристике реального положения в революционной России — положения, которое определяло судьбу и рядовых граждан, и самого Ленина.

И когда речь заходит о гибели «десятков миллионов» (на деле — 17 млн.), необходимо иметь в виду всеохватывающий и всесокрушающий «ураган» Революции, а не «агрессивную психику» Ленина или кого-либо еще. Но об этом — в следующей главе.

* * *

В заключение целесообразно еще раз сказать о существеннейшей «поправке» к подавляющему большинству нынешних рассуждении о варварстве и жестокости революционной политики. Как правило, эти крайне прискорбные явления пытаются объяснить, исходя из характера того или иного деятеля, — характера, так сказать, политического и идеологического (хотя подчас выдвигается уж совсем поверхностная точка зрения, сводящая все к чисто индивидуальной психике, — как в цитированной книге В. Солоухина). Отсюда и проистекает возложение всей «вины» на Сталина, а в последнее время — и на Ленина.

Между тем варварство и жестокость были порождены самим существом революционной эпохи. В связи с этим стоит еще раз вспомнить о Бухарине, которого постоянно сопоставляют со Сталиным. Нет сомнения, что Бухарин был если и не «мягким» (как заявляют его апологеты), то уж во всяком случае не столь уж «решительным» человеком, склонным к колебаниям и сомнениям (так, в 1918-м он являлся «самым левым» коммунистом, а в 1928-м — «самым правым»). Однако и его политическое поведение определялось общей атмосферой эпохи и было в конечном счете не менее «жестоким», чем у других руководящих лиц. К сожалению, внедренный в умы «либеральный» бухаринский «имидж» заставляет многих попросту закрывать глаза на реальные факты.

Между тем варварство и жестокость были порождены самим существом революционной эпохи. В связи с этим стоит еще раз вспомнить о Бухарине, которого постоянно сопоставляют со Сталиным. Нет сомнения, что Бухарин был если и не «мягким» (как заявляют его апологеты), то уж во всяком случае не столь уж «решительным» человеком, склонным к колебаниям и сомнениям (так, в 1918-м он являлся «самым левым» коммунистом, а в 1928-м — «самым правым»). Однако и его политическое поведение определялось общей атмосферой эпохи и было в конечном счете не менее «жестоким», чем у других руководящих лиц. К сожалению, внедренный в умы «либеральный» бухаринский «имидж» заставляет многих попросту закрывать глаза на реальные факты.

Так, например, недавний министр юстиции В.А. Ковалев издал книгу, повествующую прежде всего о грубейших нарушениях правовых норм в 1920–1930-х годах. Он размышлял, в частности, об известном Шахтинском деле 1928 года — о «вредителях» в Донбассе:

«Задолго до суда и даже до окончания предварительного следствия с изложением своей оценки Шахтинского дела выступил Сталин. В докладе на активе Московской партийной организации 13 апреля 1928 года этому делу он посвятил целый раздел: «Факты говорят, что Шахтинское дело есть экономическая контрреволюция, затеянная частью буржуазных спецов, владевших ранее угольной промышленностью. Факты говорят далее, что эти спецы, будучи организованы в тайную группу, получали деньги на вредительство от бывших хозяев, сидящих теперь в эмиграции, и от контрреволюционных антисоветских организаций на Западе».

Так задолго до судебного разбирательства и вынесения приговора, — возмущался В.А. Ковалев, — факты были установлены, акценты расставлены, выводы сделаны… Вся последующая судебная процедура заведомо превращалась в фикцию. Для того, чтобы правильно понять мотивы… прямого и открытого вмешательства в деятельность уголовной юстиции по конкретному делу, следует иметь в виду политическую ситуацию, сложившуюся в то время в стране. Все большее распространение приобретали идеи так называемых «правых» уклонистов во главе с Бухариным, Рыковым, Томским»…[233]

Итак, с одной стороны, злодей Сталин, организующий Шахтинское дело, — к тому же, как оказывается, для противостояния «правым», — а с другой — «невинные» Бухарин и его сподвижники Рыков и Томский. Но на самом деле, во-первых, именно ближайший единомышленник Бухарина М.П. Томский возглавлял комиссию ЦК, расследовавшую «вредительство» в Донбассе, а, во-вторых, в один день со Сталиным, 13 апреля 1928 года, Бухарин сделал доклад «Уроки хлебозаготовок, Шахтинского дела и задачи партии», где «расставил акценты» намного хлеще, чем Сталин!..

В Донбассе, заявил Бухарин, «при помощи рядовых рабочих раскрыли вредительскую организацию, которая через ряд посредствующих звеньев была связана с иностранным капиталом, с крупными иностранными капиталистическими организациями, с эмигрантскими кругами, наконец, с военными штабами некоторых иностранных держав. Она состояла в значительной мере из бывших собственников соответственных шахт и рудников, причем некоторые из них имели очень гнусный контрреволюционный стаж… Она состояла из белогвардейских инженеров и техников, из которых многие оказались бывшими деникинцами, некоторые — бывшими контрразведчиками Деникина… Они имели связь через некоторых иностранных инженеров с заграницей, причем некоторые из этих инженеров оказались членами фашистских организаций… Идеологией этой организации являлось свержение Советской власти, восстановление капиталистического режима… Ближайшей их задачей была решительная спекуляция на войне и на новой интервенции… не исключена возможность существования организаций, подобной этой, в других областях; нет гарантии, что такая гнусность не завелась в военной промышленности или в химической; хотя прямых данных для этого предположения нет…»[234].

Таким образом, Бухарин далеко «превзошел» Сталина и, между прочим, как бы разработал сценарий того «разоблачения», которое было применено через десять лет к нему самому… Естественно, и конкретное «решение» Бухарина по Шахтинскому делу было более жестоким, чем Сталина. Очень симпатизировавший Бухарину историк М.Я. Гефтер все же, в силу своей объективности, привел бухаринский рассказ о заседании Политбюро, на котором утверждался приговор по Шахтинскому делу: «Он, — сказал Бухарин о Сталине, — предлагал ни одного расстрела по Шахтинскому делу (мы голоснули против)»[235]. Мы — это Бухарин, Рыков и Томский, к которым присоединилось большинство Политбюро. «…«Правые», стало быть, за расстрел. И чем побуждаясь? — вопрошал в своей статье М.Я. Гефтер. — В пику Сталину? Блюдя в чистоте заповедь классовой борьбы?..» (там же).

Принято считать, что Сталин отказывался от жестоких решений только ради «игры». Допустим даже, что это так. Допустим и то, что тройка «правых» также проголосовала за расстрел ради «игры» — «в пику Сталину». Но это-то и обнаруживает с особенной наглядностью суть сознания и поведения руководителей революционной эпохи: они, не дрогнув, готовы расстрелять кого угодно и ради чего угодно… Когда 25 августа 1936 года были казнены Зиновьев и Каменев, Бухарин написал об этих людях, с которыми была теснейшим образом связана вся его жизнь: «Что расстреляли собак — страшно рад»[236].

Могут сказать, что эти слова вызваны стремлением «отмежеваться» от «врагов народа». Но в чрезмерной резкости проступает привычная для Бухарина готовность без каких-либо треволнений «голоснуть» (по его словечку!) за убийство людей.

И это не «личная» черта, а типовой признак всех вождей революции, — то есть черта историческая, которую бессмысленно специально выискивать в Сталине или Ленине и пытаться «не замечать» в том же Бухарине…

Глава восьмая Власть и народ после Октября

Эта глава во многом основывается на выводах первого тома моего сочинения. Так, там доказывалось, что государство в России в течение веков имело идеократический характер, то есть власть основывалась не на системе законов, как на Западе, а на определенной системе идей. Ко времени Революции властвующая идея так или иначе выражалась в известной формуле «православие, самодержавие, народность», которая еще сохраняла свое значение для людей, отправлявшихся в 1914 году на фронт. Но Февральский переворот «отделил» Церковь от государства, уничтожил самодержавие и выдвинул в качестве образца западноевропейские (а не российские) формы общественного бытия, где властвует не идея, а закон.

И (о чем также шла речь ранее) победа Октября над Временным правительством и над возглавляемой «людьми Февраля» Белой армией была неизбежна, в частности, потому, что большевики создавали именно идеократическую государственность, и это в конечном счете соответствовало тысячелетнему историческому пути России. Ясно, что большевики вначале и не помышляли о подобном «соответствии», и что их «властвующая идея» не имела ничего общего с предшествующей. И для сторонников прежнего порядка была, разумеется, абсолютно неприемлема «замена» Православия верой в Коммунизм, самодержавия — диктатурой ЦК и ВЧК, народности, которая (как осознавали наиболее глубокие идеологи) включала в себя дух «всечеловечности», — интернационализмом, то есть чем-то пребывающим между (интер) нациями. Однако «идеократизм» большевиков все же являл собой, так сказать, менее утопическую программу, чем проект героев Февраля, предполагавший переделку России — то есть и самого русского народа — по западноевропейскому образцу.

Этому, казалось бы, решительно противоречит тот факт, что большевистская власть столкнулась (о чем ныне становится все более широко известно) с мощным и долгим сопротивлением вовсе не только со стороны Белой армии, но и с сопротивлением самого народа, притом не только пассивным, так или иначе «саботирующим» мероприятия власти, но и с разгоравшимися то и дело бунтами и даже с охватывающими огромные пространства восстаниями. И большевики не раз открыто признавали, что это сопротивление гораздо более опасно для их власти, нежели действия Белой армии.

Однако объективное изучение хода событий 1918–1921 годов убеждает, что народ сопротивлялся тогда не столько конкретной «программе» большевиков, сколько власти как таковой, любой власти. После крушения в феврале 1917 года многовековой государственности все и всякие требования новых властей (будь то власть красных, белых или даже так называемых зеленых) воспринимались как ничем не оправданное и нестерпимое насилие. В народе после Февраля возобладало всегда жившее в глубинах его сознания (и широко и ярко воплотившееся в русском фольклоре) стремление к ничем не ограниченной воле. Так, обе основные — и неизбежные — государственные «повинности» — подати и воинская служба, которые ранее представали как, конечно, тягостная, но неотменимая, «естественная» реальность бытия (сопротивление вызывало только то, что воспринималось в качестве несправедливого, не соответствующего установленному порядку), — теперь нередко отвергались начисто и порождали ожесточенные бунты.

Назад Дальше