Журнал `Юность`, 1973-3 - журнал Юность 3 стр.


Но «внутри него самого» ещё не означало, что все, порядок… Сколько раз так бывало: сам человек уже решил, уже оторвался с кровью, с кожицей от прежнего дела, а обстоятельства выстраиваются так, что его ведут прямой дороженькой обратно. В такой жизни, как Иванова, обстоятельства эти имеют особую силу…

Иван встал тихо, стараясь не разбудить ребенка, разметавшегося на раскладушке. Окна в комнате были зашторены, мать хотела, чтобы они оба спали подольше, но сквозь занавеси было видно, что уже вовсю светает.

Иван вышел из комнаты, глянув на брата и мимолетно пожалев его. Спящих детей ему отчего-то всегда было жалко. Но не то, чтобы всерьёз было жалко, а так как-то… Беспомощный, жалкий был мальчонка во сне, любой гад его сможет придушить, как куренка. «Хотя кто тут-то будет… — подумал Иван. — Это не отсюда все, да и вообще глупость…»

Просто лежит рядом его брат, спит, дышит, головка маленькая, теплые тонкие ручки, вот от этого и жалко.

Иван прошел кухню, по дороге в ванную задел таз, таз громко, протяжно громыхал, но никто не проснулся.

Тут спали крепко, безмятежно, не вскакивая чуть что.

Посуда на кухне была вся уже перемыта, рюмки строем стояли в стеклянном шкафчике, блестели, и так было их много, разнокалиберных, будто взвод гулял… Мать, видно, допоздна возилась, приводя все в порядок. Голова у Ивана болела, хотелось опохмелиться. Ведь сколько он уже не пил!

А такую водку, столичную, чистую, и вовсе лет пять не держал на зубах. Впрочем, как иные, постоянной жажды и желания он не испытывал, так, для обогрева, после работы или иной раз с тоски хотелось захмелеть. Всерьёз он никогда не пил и алкашей презирал глубоко. Иван начал вспоминать чудаков, делавших в колонии настой из зубного порошка, и тут же резко оборвал эти свои воспоминания… Нет, всё-таки отключиться не удавалось. Будто и вправду временно, а не навсегда.

Он походил по кухне, попил воды прямо из ведра, так, что она налилась на шею и за майку, но он не отряхнулся — все это было приятно, закурил и, не набросив рубашку, в одной майке вышел в сад.

Снег полусошел и лежал серый, пористый, взбухший, кое-где до земли прогрызенный солнцем. В садике стояла скамейка, свежеокрашенная наполовину, видно, красили к Ваниному приезду, но не успели, и теперь она напоминала шлагбаум. Было солнечно, сыро, зябко — не зима и не весна. Начал падать снег—тонкими, длинными влажными волокнами, таял, не долетев до земли.

Ивану захотелось подвигаться, пробежаться, даже не пробежаться, а побежать как следует, не от кого-нибудь, а так, чтобы почувствовать, что есть ещё сила, что мускулы не ссушились окончательно, чтобы услышать свое дыхание, сначала ровное, потом прерывистое, а потом и вовсе почти исчезающее от долгого бега и в самый последний момент снова появляющееся неизвестно откуда… Бежать и бежать по мокрой земле, чувствуя, как падает теплый мокрый снег на лицо, бежать так, чтобы уйти от всех и, конечно, от себя, и остановиться в летнем безлюдном лесу, в сухой, пригретой солнцем траве…

Иван сделал кружок по садику, шлепая ботинками по мокрой земле, потом остановился, чтобы не слишком пугать соседей дуростью своего поведения. Однако он не удержался и решил испытать себя. Сделал стойку на недокрашенной скамейке. Руки дрожали, ходили ходуном на скользком дереве; лишь несколько секунд он и выстоял.

И снизу вверх он увидел мокро блестящие голые ветки с выскочившими невесть откуда почками, белое без облаков небо, и в это мгновение, стоя головой вниз, он вдруг впервые за это время — с того самого момента, как заполнил бегунок, сдал ватник и сапоги и получил свою дезинфицированную полузабытую одежонку, с того самого момента, как вышёл за зону и стал голосовать, ловя попутную до города впервые он физически ощутил, что свободен, свободен, освободился. Не на сегодня, не на завтра, не на декаду, не на месяц, на веки вечные, до конца своих дней ос-во-бо- д и л — с я!

Он лег на скамейку, ощутил голой спиной мокроту, холод. Увидел снова, спокойно, радостно деревья, голые ветки с клейкими, сморщенными узелками. Он закурил блаженно и сказал себе так, чтобы никто не слышал, но достаточно громко:

— Все нормально, капитан! Все нормально! Порядок в танковых частях! Дела наши идут хорошо!

Самочувствие на сегодняшний день от-лич-ное!

— А я все видел, — раздался высокий незнакомый голос.

Иван мгновенно вскочил.

— И как вы сами с собой разговаривали и как вниз головой стояли.

Иван увидел физиономию своего брата, подглядывавшего за ним из окошка своей комнаты. От волнения брат даже перешел на «вы»,

— Это я зарядку делаю, — сказал Иван. — Так положено.

— А голый зачем, и вниз головой, и на мокрой скамейке?

— Вот именно так и нужно, — сказал Иван без особой уверенности. — Для закалки.

— А-а, понял, — сказал мальчик. — Это специально такая зарядка пограничная. Чтобы долго в мокрой траве лежать, в засаде.

— Вот точно, — сказал Иван, удивляясь, как все это у мальчика логично складывается. — А ты чего не спишь?

— А я боялся, что встану, а вы уйдете.

— Куда ж я от тебя уйду? — сказал Иван,

Иван вернулся в дом, теплый после свежести сада.

Он долго мылся до пояса, хотя вчера мать успела ему истопить баньку. То, что он мог так мыться, не торопясь, не в очередь, свежим мылом с твердыми от новизны углами, а не обмылком, то, что он мог растереться махровым чистым полотенцем и от души побрызгаться одеколоном после бритья (одеколоном, недоступным там для этой цели по причине «употребления внутрь»), — все это доставляло ему необыкновенное, много лет не испытанное наслаждение, почти счастье.

Он понимал, что это единственный такой день — первый, другого такого не будет. Когда ещё все внове и когда можно не думать об устройстве, о работе, о прописке. Все это завтра надвинется… А сейчас утром после мытья все отпустило: и нервотрепка последних дней там, ожидание встречи со своими, и какой-то новый, легкий музыкальный такт застучал в мозгу, одновременно блаженно усыпляя и чуть хмеля… Ему захотелось выпить чуть-чуть, чтобы это закрепить, продлить свое состояние и эту славную музычку, но он не знал, куда мать убрала водку, и решил сам не рыскать по шкафам. «Все в ажуре, — говорил он себе, надевая рубашку, причесываясь у зеркальца. — А братан—смешной пацаненок, и не поймешь, похож он на меня или не похож. Лучше б не похож», — неожиданно заключил Иван.

В доме уже скрипели половицы, раздавались голоса, уже не приглушенные, утренние; семья просыпалась, и мать покрикивала на своего младшего, чтобы он собирал портфель и готовился в школу.

Глава третья

Когда брат вернулся из школы, они вдвоем отправились в город. По дороге зашли на рынок.

Иван потолкался среди коров, делая вид, что приценивается, а сам трогал их за теплые бока и смеялся, будто младшим братом был он, а не Серега.

Серега то и дело встречал знакомых и всем сообщал:

— А я с братаном в город иду. Он с армии, с границы вернулся.

Увидит кого, товарища ли по школе, взрослого ли, и кричит:

— А я с братаном…

Не привыкшего конфузиться Ивана чуть-чуть передергивало.

Потом они пошли в центр, на «бродвей», где были магазины, почта, кинотеатр. Иван не узнавал свой город — так он перестроился, разросся. Но главная улица осталась прежней: приземистой, двухэтажной. Только показалось Ивану, что стала она более людная, шебутная. Иван с интересом заходил во все магазины и, если где видел очередь, спрашивал с серьёзным видом: «А что здесь дают?»

Впрочем, кроме промтоварного и «Детского мира», у Ивана, как говорится, нигде не было интереса. В детском у него «был интерес» купить что-нибудь братану, в промтоварном — себе и что-нибудь матери. Кое-какие денежки в местах своей побывки он все же заработал.

Иван с Серегой потолкались на первом этаже «Детского мира», где Иван купил Вячеславу Павловичу ручку «Спутник» на черной массивной подставке.

— Это отцу? — обрадовался Серега.

— Именно, — сказал Иван. — Отцу…

Слово это звучало отчужденно и странно, он столько лет его не произносил, а когда сказал на следствии: «Отец, Лаврухин Владимир Федорович, секретарь райкома партии, погиб на фронте в 1942 году», — ему вначале не поверили; подследственные почти всегда придумывали себе родителей, но у Ивана это подтвердилось документально, и тогда стали говорить, качая головой: «Вот видишь, какой у тебя отец был, а ты… Недостоин ты такого родителя».

На что, злой в ту пору, Иван отвечал с ухмылкой:

— Такого, может, и недостоин… Тогда найдите мне другого пахана, живого. Вот, может, вы, гражданин следователь, меня усыновите?

Очень они не любили таких шуток и серчали, переходя с Иваном на другой, сухой и официальный тон…

— Будет твой отец писать резолюции ручкой-спутником «Восток-1», — сказал Иван.

На что, злой в ту пору, Иван отвечал с ухмылкой:

— Такого, может, и недостоин… Тогда найдите мне другого пахана, живого. Вот, может, вы, гражданин следователь, меня усыновите?

Очень они не любили таких шуток и серчали, переходя с Иваном на другой, сухой и официальный тон…

— Будет твой отец писать резолюции ручкой-спутником «Восток-1», — сказал Иван.

— А как его запускали, ты случайно не видел? — спросил Сергей.

— Нет, врать не буду, — сказал Иван. — Много чего повидал, а этого не довелось. Далеко я был от тех мест.

— В смысле от Байконура, — подсказал мальчик.

— Именно от него, — сказал Иван. И, сменяя тему, добавил: — Значит, бате твоему мы оторвали подарок, теперь тебе надо. А потом пойдем в промтоварный кое-чего матери приглядим, да и мне нужно материалу набрать на костюм.

— Мне подарка не надо, — заскромничал Серега. — У меня все есть, сабли разные, и солдаты, и танки. — Говорил он очень искренне, но Иван, однако, заметил, что мальчик бессознательно, но твердо держит курс на отдел игрушек, не сбиваясь и не теряясь во встречном потоке людей.

Вот они подошли к секции «жестких игрушек».

— Ну что, Серег, тебе подберем?

— Не надо, братан… У меня все есть, и сабли разные, и танки, — слабо сопротивлялся Серега, видимо, научённый матерью, но глазенки его быстро и деловито шарили по полкам с игрушками; некий ак бы электронный счетчик, сидевший в его мозгу, безошибочно рассчитывал: — Пушка-самоходка, у меня есть, самолёт инерционный есть, машина гоночная, самозаводящаяся тоже имеется… — И вдруг глаза его изумленно блеснули и посветлели. Правда, тут же он отвел их и еле заметно, горестно покривил губы…

Однако жизнь научила Ивана разбираться во взглядах. В нем как бы незримый перехватчик-улавливатель был на эти самые взгляды. И он перехватил взгляд мальчика и тут же понял, почему так страдальчески покривил он губы.

— Это, что ли? — спросил Иван, показывая на большой, почти в нормальную величину автомат.

Мальчик покачал головой и что-то пробормотал невразумительное: «…Да нет… зачем… у меня все есть».

На ценнике под автоматом стояло: «12 руб.».

— А ну-ка покажите эту штучку, — сказал Иван продавщице.

Она протянула Ивану автоматическое оружие.

Иван подержал на весу тяжелую, гладкую, с магазином, прикладом и кожушком «штуку». Он ощутил холодок и тяжесть оружия (то, что волнует любого мужчину на земле, даже если он вегетарианец, гуманист, Лев Толстой или доктор Бенджамен Спок). Гладкость, холодок и тяжесть оружия. Нет, не затем, чтобы убивать, а лишь затем, чтобы поиграть в это и отложить, хоть мгновение, хоть секунду поиграть с оружием, ведь это давно, ещё многие столетия назад природа научила нас ценить его, природа, которая предполагала сделать из нас охотников и воинов.



Что это было за оружие! Оно сверкало лаком, мушка была вороненая, холодком отдавала рифленая рукоять.

Ивану ли, очень давно державшему в руке маленький «вальтер» времен Великой Отечественной, было не оценить это? Он с горечью подумал, что в его детские времена не было таких замечательных игрушек и было не до них, вот и пришлось тянуться к настоящим.

Но Серега понимал в этом почище его.

— Ты не на то смотришь, братан, — со сдержанной грустью сказал он. — Тут не в том дело.

— А в чем же? — удивился Иван.

— А вот в чем, — с готовностью сказал Серега и нажал спусковой крючок.

И тогда Иван понял, как он ошибался, как он недооценил эту штуковину. Перед прицелом было узкое выходное отверстие, и когда Серега нажал спусковой крючок, оно стало рубиново-красное, дуло прямо-таки запылало пламенем. Загорелась внутренняя лампочка. Автомат бил очередями, и огонь как бы хлестал из него, сжигал все на своем пути, гас и вновь загорался…

— Вот в чем тут все дело, — сказал Серега, тихо откладывая авте-мат в сторону и ханжески вздыхая, ни на что не надеясь и ничего не прося, хороший, скромный, воспитанный мальчик, знающий цену трудовому рублю, скромный мальчик из трудовой семьи, понимающий, что игрушка не по карману брату и вообще баловство, ни на что не претендующий мальчик у прилавка, с взметенной в ожидании и надежде душой.

— Откуда такая красота? — спросил Иван у продавщицы.

И она сказала небрежно и незаинтересованно, раздирая кровоточащее сердце Скромного Мальчика:

— Импортная. Венгерская. Раз в году бывает, дали для плана. — Она положила игрушку на полку и добавила — Последний остался.

Двенадцать ре. Деньги ли это? Может, для когонибудь, но не для Ивана… Если брату хочется, так тут надо решать положительно. Только лишь положительно. И он немедля достал бумажник, а из него узенькую красненькую и две желтеньких.

— Беги, братан, в кассу, пока не увели твой автоматик.

— Да что вы! — вдруг изменив форму обращения, все ещё стесняясь, но уже став в позу бегуна на старте, ждущего выстрела, произнес брат.

— Брось, Серега, — улыбаясь, сказал Иван. — Как это в песне поется: «В жизни раз бывает сорок восемь лет».

Почему он сказал «сорок восемь», он не знал.

Просто так интереснее. А Скромный Мальчик уже шпарил к кассе и мог сшибить на своем пути все, что угодно, — и человека, и собаку, и, если бы попался бульдозер, сшиб бы и его.

А Иван вспоминал, как он читал какой-то растрепанный роман про одного мужика, который вернулся из тюрьмы, где-то добыл деньги, делал всем подарки, в особенности одной бедной девочке с козьим именем. Ах, как приятно быть этим самым, как его зовут, Жан Вальжаном, что ли… Почему им не быть, если есть такая возможность?

Серега нес свой автомат в сверкающей глянцем, длинной, узкой, как блок сигарет, коробке, обернутой поверх всего ещё и папиросной бумагой. Иван сказал ему:

— Давай сдерем обертку, сразу всех распугаешь своей пушкой, всюду без очереди пустят.

Но Сергей покачал головой.

— Дома разверну, — сказал он, — Зачем сейчас? Да и коробочка хорошая, на ней автомат нарисован и написано не по-русски. Я в нее другие игрушки положу.

— Молоток парень, — одобрил Иван. — Ты, я вижу, в мать, мужик хозяйственный.

Глава четвертая

После этого Иван и Серега пошли в городской универмаг.

Иван в те недолгие времена, что он пребывал на свободе, всегда был одет нормально, как говорится, не хуже других, да и в колонии старался выглядеть как человек. В жизни у него никогда не было собственности: ни дома, ни мебели, ни даже какого-нибудь паршивенького велосипеда. У него просто бывало порой много денег, и они быстро уходили — куда, он и сам не знал. Он их не ценил, добывал легко, играючи, потому что люди, хоть и были прижимисты на свою трудовую копейку, все=таки всегда оказывались растяпами, часто прямотаки дурачками и отдавали эту самую копеечку запросто, только надо было сообразить, как её получше вынуть… А денежки зорованные летели невесть на что, исчезали и снова появлялись — это было словно река в дождь и в засуху. То она подымалась — воды становилось так много, что лезла из берегов, то мелела начисто, будто и не было здесь никогда реки.

Одежонку Иван любил… Чтоб пиджачок не горбатился, не висел мешком, а чтоб сидел, как влитой, и чтобы брючки как бы текли по ногам, не пузырясь на коленях. Иногда Иван шиковал, шил себе у хороших портных, давал «верхушку», только торопил с заказом: времени у него всегда было в обрез, он никогда не знал, сколько свободного времени у него осталось. К тому же одежка помогала ему в деле: все эти простофили по одежке принимали, они аж другим голосом начинали разговаривать, когда перед ними стоял солидный, одетый как надо человек. Да и свои как-то притихали, когда Иван в красивом костюме, с университетским значком и букетиком цветов появлялся на площади трех вокзалов, чтобы сделать самое скромное, можно даже сказать, повседневное, мелкое дело, скажем, «встретить приход». Ты встречаешь поезд дальнего следования, с цветочками входишь в вагон, ищешь глазами родных, близких, в вагоне кутерьма, проходы забиты чемоданами, сумками, тюками. Вокруг объятия, поцелуи. Объятия, поцелуи — это очень нужно. Пусть они там обнимаются, да покрепче— а нам нужны вещички, рублишки, которые в сумочках их покоятся, в легких сумочках, рассунутых туда-сюда, лежащих на столике купе, на полке или поверх чемоданов… Да и сам чемоданчик сгодится, стоящий, как сиротка, в стороне. А наш верный помощник Федя с круглой бляхой носильщика берет целую тележку и раз-раз — быстро, энергично, споро тянет тележку к глазному выходу, а сзади бегут приезжие люди со встречающими:

«Как съездил? Ох, какой загар! Почему не писал столько?» Им не до чемоданов, они все больше о загаре, о письмах, у них свои заботы, у нас — свои…

Кому что нужно, тот на то внимание и обращает.

И вот мы быстренько сворачиваем в огромном вестибюле вокзала, опередив на двадцать метров приехавших и встречающих, а в маленьком «Москвиче»-пикапе, стареньком, замурзанном, обслуживающем днем трудящихся, уже ждет дядя Коля, ждет, и косит глазом, и выскакивает, отворяет дверцу — и взгляд назад: те где-то плетутся, болтают, а мы сразу, быстро, дружненько уложили на места, повернули так, чтобы номер не был виден, — и в переулочек, и пошли по Садовому кольцу в дружном потоке личных, служебных машин, «Скорой помощи», ОРУДа, такси, в дружном городском потоке.

Назад Дальше