Бруски. Книга III - Федор Панферов 2 стр.


– Кирилл Сенафонтыч, со мной, на моем Красавчике! Эх, и лютой стал, шут его дери-то! – Митька Спирин вертелся около своей понурой и тощей лошаденки, не отпуская Кирилла от себя ни на шаг.

Кирилл смотрел на Ельку – переодетую, в новом голубом платье, с розовым, еще от девичьей поры, гребешком в голове. Несколько минут тому назад, когда он входил в избу, она поймала его в сенях и тихо – Кирилл разобрал ее слова лишь по движению губ – прошептала:

– Не глумись только, Кирюша… все вынесу. Слово ласковое скажи, мне больше ничего и не надо.

Кирилл смотрел на нее – присмиревшую, притихшую, – улыбался ей и ничего не понимал в суете, бурлившей около него. Почему-то все покинули столы, куда-то собирались, торопились, кричали, а через открытое окно с улицы неслись неугомонный скрип телег, ржание лошадей, матерщина, плач баб. Кирилл на всю эту суетню смотрел поверх: он чувствовал себя сытым, довольным, успокоенным, и ему хотелось одного – подойти к Ельке, сжать ее голову – вот так, взяв в ладони ее худенькое лицо, и сказать: «Добро, Еля, добро».

И когда он вместе со всеми вывалился на улицу, его поразило огромное скопление подвод. Тут были всякие: высокие, с поломанными наклесками, безребрые рыдваны, разболтанные, с вихляющимися колесами, похожие на Епиху Чанцева, таратайки, скрипучие, облупленные – память былого – тарантасы. Подводы передвигались, путались колесами.

– Что это такое? – спросил он, болезненно и туманно вспоминая годы гражданской войны и вот такую же спешку в селах во время эвакуации.

– На «Бруски»! Всей компанией, – взволнованно ответил Митька Спирин и потянул Кирилла к своей телеге – высокой, перевязанной мочалками, веревками.

– Блудный сыр возвращается, – молвил дедушка Катай и, подтягивая штаны, засемелил перед Кириллом. – Ты тут гуляешь, а к нам ни ногой. А у нас свадьба, право слово.

– Садись, Кирилл Сенафонтыч, садись, – тянул Митька Спирин. – Садись скорее, а то вон моя шишига идет.

Из избенки прямо в разгороженный двор вышла Елена Спирина. Она медленно пересекла улицу и, подойдя к саврасому мерину, подобрала с земли вожжи.

Митька, придерживая руками живот, точно в самом деле он у него был большой, хмуря брови, двинулся на нее:

– Эй, слышь-ка, ты чего?

– Налил зенки-то. Не дам!

– Как – «не дам». Кто хозяин? Я – хозяин! – Митька обошел меринка и через его спину рванул из рук Елены вожжину, Елена потянула за свою, и меринок попятился, виляя приплюснутым задом. – Пусти! Пусти! – угрожающе зашипел Митька. – Не позорь меня на всю Расею. Пусти, водяная шишига! – вдруг закричал он со слезой в голосе.

– Давай уйдем стыда ради, – трогая ладошками Кирилла, проговорил дед Катай.

– Ну, валяй, валяй! – разжалобилась Елена. – Только смотри: она, лошадь-то, не палка, ее кормить надо, – и глянула на Кирилла: в глазах все такой же блеск, как и у всех баб, когда они смотрят на Кирилла.

– Я для Кирилла Сенафонтыча… да я… – Митька круто завернул меринка перед Кириллом.

Кирилл сунулся в телегу.

«Да. Пир заканчивается: приходится возвращаться восвояси», – мелькнуло у него, и он, закрыв глаза, крепко стиснул ладонями голову.

Митька ударил меринка и покатил за околицу. За ним двинулись остальные, и улица наполнилась пылью, точно прогнали стадо перепуганных коров. Сначала все скакали тесно, но как только выбрались за гуменники, метнулись вразброд, обгоняя друг друга. Тут и показал себя Никита Гурьянов. Он вскочил на ноги и, наяривая кнутом рысака, обгоняя всех, свернул в сторону с большой дороги и понесся рубежом. Сделал о «это с умыслом или пьяная голова ничего не разбирала, только все рванулись за ним и, не умещаясь на рубеже, поскакали полем, выворачивая колесами, превращая в месиво сочный турнепс.

– Я тебя, как генерала: отдельно, – бормотал Митька и, зная, что меринок не угонится за всеми, пустил его по направлению к «Брускам» большой дорогой. – Ты, Кирилл Сенафонтыч, то пойми: люди, как репьи в лошадиный хвост, в жизнь вплетаются, какая она ни на есть. У меня вот, к примеру, плетень развалился. Думаю: «На кой его мне пес! Без плетня-то еще лучше: всех видать». Нет, занозит: охота плетень поставить. И леску хочу у тебя попросить, хворостку. Зря у вас на Винной поляне валяется… А? Возьму я?…

– Эй! Иди. Отец зовет.

Кирилл поднял голову.

Они были уже на «Брусках».

Еле уловимая синяя испарина ползет по Заволжью, над Волгой, а старый парк тих. Залитый струями осеннего солнца, он тих и покорен осени: она снимаете него пожелтевшую листву, усыпает ею подножья берез, дубов.

А на краю парка, на дорожке, ведущей к домику Степана Огнева, стоит Стешка. Спрятав руки под фартук, она говорит, точно обращаясь к кому-то другому:

– Эй! Иди. Отец зовет.

– Меня, что ль? – спросил Кирилл.

– Нет. Меринка вон Митькиного, – ответила Стешка и направилась в глубь парка.

Шагая за Стешкой, глядя на ее покрытую загаром, усыпанную пушком шею, Кирилл в тоске подумал: «Она уже не зовет меня по имени».

– Уезжаю, – в полуоборот кинула Стешка.

– Куда?

– Уезжаю.

– Слыхал. Куда?

– В Москву… А ты тут останешься… с этой…

– С кем? – передохнув, спросил Кирилл, предполагая, что она уже все знает про Ельку.

– С Машей… по соснам будете…

– А-а-а. С Машей – нет, – тихо перебил ее Кирилл, зная, что с Машей у него ничего такого не было, за что его можно было бы упрекнуть, и одновременно как-то радуясь тому, что Стешка ничего еще не знает об Ельке.

– И врешь: я же видела.

«Ага! Вон она почему так», – подумал он и, шагнув вперед, беря Стешку за плечи, проговорил: – Зря, Стеша! Ты ведь знаешь. Доконать хочешь?

– Не лапай, – резко произнесла она, сбрасывая его руки с плеч, и быстро побежала вверх по лесенке. – Подлец! Кот!

– Ой, что ты, Стешка! – И он тут же улыбнулся, поняв, что так говорит она от обиды на него.

Степан Огнев сидел в кресле, сплетенном дедушкой Катаем. Больная рука безжизненно лежала на коленке, репчатое лицо было стянуто набок, а в глазах – тоска, бессилие что-либо сделать с собой, со своей немощью.

Кирилл долго стоял в дверях и смотрел на него. Степан повернулся к столику, достал оттуда тетрадку и, написав что-то, подал Кириллу.

«Глохтишь», – прочитал Кирилл и тут же сам написал: «Да. Пю». Он хотел было подать тетрадку Степану, но. прочитав написанное, задержался: «Что это такое «пю»? А как же надо написать «пью»?» – подумал он.

Но Степан вырвал у него тетрадь, прочитал и тоже в недоумении посмотрел на него, затем снова написал:

«Что это за «пю»? Китаец, что ли?»

«Глохтить умеем, а как написать – не умеем… вот видишь, получается «пю», – ответил Кирилл и, сгорая от стыда, круто повернувшись, вышел из домика.

Он шел напрямик в гору, твердо ступая на землю, на пожелтевшие травы, ломая сухие прутья березы, и бурлила в нем непомерная обида на себя, на коммунаров, на Степана Огнева, на Стешку, на весь свет.

«Пьяный ты, пьяный… проспаться бы тебе, – уговаривал он себя, но обида не умолкала, и он, поправляя фуражку, нечаянно рукой притронулся к щеке – по щеке катились слезы. – Экий дурень… слюнтяй», – он засмеялся и приостановился.

В парке на поляне буйствовали гуляки, толпясь около Никиты Гурьянова. Никита, встав на старый пень, размахивая бутылкой, доказывал:

– У вас что! Что за порядки? В Китае – вот порядки. Там замков нету. Все настежь! Зато по шаше, к примеру, идешь – вдоль колы торчат, и на каждом – башка. Там так: как вора пымают, башку ему, как куренку, отвернут и – на кол. Вот и нет воров. Нету-у!

– Дайте мне его… Дайте рыжего черта! – Из рук Панова Давыдки вырвался Николай Пырякин и, наскочив на Никиту, затрясся. – Ты зачем?… Тебе что, рыжему черту, дороги не было? А! Весь турнепс помял.

– Да что ты ерепенишься? – брезгливо остановил его Никита. – Чего те жалко? У нас возьмут – да вам. Чай, сроду так при советской власти, – и засмеялся хрипло, надрывисто.

Николай закачался и, не находя слов, ударил кулаком Никиту в лицо. Никита взвыл, поднялся на носки и, как медведь, накрыл лядащее тело Николая. Все вскочили и кинулись в драку. А со стороны двинулся Кирилл Ждаркин. Выставив вперед длинные руки, он бил с пырка всякого, кто попадался ему на пути.

Спустя некоторое время он сидел на берегу Волги, смотрел вдаль, чувствуя в себе полную опустошенность.

– Ну и набедокурил же ты, – осторожно подходя к нему, как к чумной лошади, упрекнул его бывший пред-рик, а ныне секретарь районного комитета партии Шилов. – Уважаю я тебя, конечно, но как секретарь райком-парта должен предпринять меры. Иди! Там представители контрольной комиссии приехали.

«Вот и начинается, – болезненно подумал Кирилл и посмотрел на плотную, сбитую фигуру Шилова. – Судить меня будет эта гнида».

– Иди. Не сопротивляйся, – сказал Шилов и первый пошел вверх по тропочке, скрываясь в желтоватой листве.

Кирилл поднялся в парк, но на повороте, у домика Степана, круто свернул в сторону Вонючего затона.

– Иди. Не сопротивляйся, – сказал Шилов и первый пошел вверх по тропочке, скрываясь в желтоватой листве.

Кирилл поднялся в парк, но на повороте, у домика Степана, круто свернул в сторону Вонючего затона.

«Пю», вот тебе и «пю», – вспомнил он разговор со Степаном, издеваясь над собой.

Рассуждая так, он пересек парк глухой тропой и на окраине, где начинают стелиться мхи, заметил Стешу.

По всему было видно, Стеша искала его. Это было заметно и по тому, как она выскочила из кустарника и, согнувшись, начала всматриваться во все стороны, и по тому, как она поникла, неожиданно столкнувшись с Кириллом.

– Что? – спросил он, не останавливаясь.

– Ничего, – ответила она и пошла с ним рядом.

Они пересекли парк, перевалили через гору у Вонючего затона, пробились сквозь колючий, спутанный кустарник и незаметно добрались до болота, попав в старые карликовые сосны. По утверждению знатоков, этим сосенкам насчитывалось до ста пятидесяти лет, а были они совсем низенькие – чуть повыше Кирилла. Низенькие, толстые, с наростами, уродливые, точно горбатые. В соснах, закутанных у подножья увядающими мхами, было тихо. Казалось, карликовый лес давно умер: ни движения, ни шороха, ни крика, ни птиц, – только сухой, жесткий поскрип сучьев.

Так, молча, они зашли вглубь. Под ногами мокли зыбуны, мхи скрипели, как сафьяновая кожа, и тянуло от них тонким запахом лимона. Синее платье Стеши почернело от наступающей ночи. Черно смотрела и ночь из глубины леса.

– Как мертво тут, – проговорил Кирилл. – Так в могилке, наверно…

– Наверно, – ответила Стеша, обходя свалившуюся сосну.

И тут Кирилл заметил в брусничном кустике светлячка. Стеша быстро нагнулась, подняла его и положила себе на отворот платья. Светлячок загорелся, как горит вдали фара автомобиля… и вдруг перед Кириллом все ожило, зашумело, и он, волнуясь, склонясь над Стешей, проговорил:

– Вот мне казалось – мертво тут, пусто… а червячок оживил. Видишь ли, может, это и неладно… Но вот – работаю я, и охота большая. А иной раз кажется – мертво. Оттого и загулял. Ты отвернулась, и помертвело. Как вот в этом лесу не было червячка, а теперь…

– Ты, что ж, меня с червячком сравнял? – с еле уловимой обидой в голосе проговорила Стеша. – Ну-ну! Червячок я?

«Не понимает или зазнается», – досадуя, подумал Кирилл и свернулся, как свернулся, потухая, светлячок на груди Стеши.

– Действительно хватанул, – деланно засмеялся он и, круто повернувшись, направился обратно на «Бруски». – Пора нам. Далеко зашли… Да и ждут меня!

– С Машей дальше заходили!

– Еще бы! Маша – птица вольная, а у тебя муженек, слыхал, прикатил. Надо закон семьи блюсти, а то и за это судить будут. Теперь ведь каждый постарается меня лягнуть: на колени упал.

– Не падал бы, – зло кинула Стеша.

Кирилл промолчал и крупным шагом – Стеша еле успевала за ним – направился в парк, издали видя, как мигают электрические огни на «Брусках».

3

На сцену, за длинный отполированный стол, двое бережно вводили престарелого человека. На нем болталась серая куртка с отвислыми, как пустое вымя козы, грудными карманами. Заполненные карандашиками, записными книжечками, карманы свисали почти до самого живота и делали человека еще более тучным, дряблым и неповоротливым.

«Вот так рухляк», – подумал Кирилл, видя, как престарелый человек опустился в кресло и тут же как будто задремал.

Один из сопровождавших престарелого человека подошел вразвалку к трибуне, выпростал из чемоданчика кипы бумаг, куски рыжего торфа, воска, баночки с темной жидкостью и начал пальцем крутить на чисто выбритом подбородке так, словно там росла густая борода. Плечи у него были широкие, придавленные, как у волжского грузчика, лоб скатом навис над глазами, отчего глаза ушли вглубь и издали казались двумя темными ямками, и весь он – широкогрудый, сутулый – вертелся на коротышках ногах, как утка.

«Этот и есть самый главный докладала», – решил Кирилл и, приваливаясь к спинке стула, чуть было не вскрикнул: человек за трибуной прокашлялся, затем быстро почесал сначала правую, потом левую щеку, будто соскребая с них ошметки грязи, и проделал все это так же, как делал Богданов перед докладом.

– Что за оказия! – прошептал Кирилл, припоминая, что с Богдановым он расстался три дня тому назад, выходя из здания Центрального Комитета партии. Расстался с лохматым, волосатым, в черной широкополой шляпе, в синей, потертой и, очевидно, никогда не стиранной куртке, а этот – брит, в сером костюме и при галстуке – розовом, с зелеными крапинками. Богданов только сегодня утром позвонил Кириллу, чтобы он явился на заседание вот сюда – в Сельскохозяйственную академию имени Тимирязева. Позвонил, а сам куда-то провалился. И Кирилл, непривычный к академической обстановке – она давила его своей опрятностью, тишиной, – придя раньше всех, забился в темный угол, наблюдая отсюда за каждым, кто входил в аудиторию. Чувствуя себя одиноким среди этих лысых, лысеющих (он почему-то замечал только их), он больше часа напряженно ждал Богданова, досадуя на него за опоздание, а теперь – на-ка вот тебе! – за трибуной стоит человек и всеми своими движениями напоминает Богданова.

– Товарищи! – начал человек, выставив вперед руки, ставя ладони на ребра. – Товарищи! – Все смолкли, а человек поперхнулся. – Уважаемые профессора, агрономы, общественные деятели, – поправился он, налегая на «о». – Мы собрались сюда, чтобы практически обсудить вопрос о том… вопрос о создании, организации на энерготорфяной базе гармонического хозяйства на площади в один миллион га, то есть сочетать постройку металлургического гиганта с сельским хозяйством.

Последние слова человек проговорил быстро, точно пугаясь, что ему запретят об этом говорить.

– Песенка о несбыточном, – шепнул сосед Кириллу и забарабанил тонкими белыми пальцами по спинке стула.

Кирилл вгляделся в соседа и признал в нем агронома Борисова, заведующего полдомасовской опытной сельскохозяйственной станцией, того самого агронома, который когда-то выступил в печати против мероприятий Кирилла и Богданова, защищая черный пар как новшество.

– Ясно. Да где нам знать! – притворясь, ответил он Борисову и тут же хотел было сказать: «Эх, ты, сумасшедший, если не хуже».

– Разрешение этого вопроса, – продолжал человек на трибуне, – потребует от вас напряжения всех сил, средств, сочетания всего передового, революционного в науке. Проще говоря…

«Ого! «Проще говоря»! Да это наш шайтан, – и, перебегая из угла в первый ряд, Кирилл окончательно признал Богданова. – Вишь ты, как переоборудовался! – позавидовал он и осмотрел себя: брюки из «чертовой кожи», сапоги яловочные, с загнутыми, оббитыми носками, и догадался, почему на него зашикали: сапоги скрипят, как сочная береза от ветра. – Ну, ну, «проще говоря», крой их по лысым кумполам… Чудак, обрядился, а уши все такие же – лопухи».

А Богданов уже говорил о том, как его пятнадцать лет тому назад, когда он впервые попал на торфяные болота «Брусничный мох» и «Шелудивые топи», подняли на смех не только местные жители, но и местные ученые. И если бы тогда у него было меньше воли, уверенности, он бросил бы разведку.

– Но тогда, как и теперь, меня вдохновляли труды нашего уважаемого учителя, академика Вильямса, его авторитет. – Богданов весь повернулся на своих коротышках к престарелому человеку.

– Та-ак. Хорошо, – густым басом прервал престарелый человек. – Знаете, дорогой мой, в науке авторитетов нет. Они есть только для дураков, – и засмеялся глухим и совсем не обидным смехом, заражая всю аудиторию, в том числе и Богданова. – Просим! Продолжайте, – закончил он и снова будто задремал.

«Ага! Так это тот самый. Тысячу пудов с десятины», – припомнил Кирилл рассказы Богданова о Вильямсе, и престарелый человек, дряблый, сонливый, которого, казалось, приличия ради затащили на сцену, превратился в огромного, сильного, того чародея Вильямса, который знает тайну земли.

– Всем вам известно, – перестав смеяться, продолжал Богданов, – что перед нами, работниками сельского хозяйства, стоит одна основная задача – превратить солнечную энергию в скрытую, потенциальную энергию, то есть в пищу человека. Видите, основным материалом нашего производства является не совсем обычный материал – солнечный свет.

Кирилл при последних словах Богданова посмотрел в окно. Оттуда бил яркий солнечный луч, играя зайчиками на столе около Вильямса, на полу… И Кирилл пожал плечами, краснея за Богданова. «Понес… понес, ломаться», – в досаде подумал он и посмотрел кругом, уверенный, что все улыбаются богдановскому чудачеству. Но все сидели молча, даже перестав шелестеть листками блокнотов. Вильямс тоже чуть-чуть встряхивал головой, словно – на его огромную голову садилась муха. И Кирилл, ничего не понимая, глядя на солнечные блики за окном, неожиданно для себя перекинулся на «Бруски», где ему все казалось простым, понятным. Он некоторое время думал о Волге, о «Брусках», о той ералашной истории, которая так неожиданно и буйно разразилась в Широком Буераке, втянув в круговорот событий десятки сел. Вспомнил он и о неожиданной смерти маленького сына, после чего Улька ему стала совсем чужой, да и он сам ей стал чужой, и они без спора решили, что Улька должна уехать учиться на мастерицу-швейку. И она уехала. С тех пор он о ней и не думал даже. Затем он снова перенесся мыслями в Москву, восстанавливая в памяти события последних дней, и перед ним ярко всплыл член тройки ЦКК, старый большевик Лемм – маленький, вихрастый, седой с дымкой, большеротый. Лемм кричал, несмотря на то что в комнате, где разбирали дело Кирилла и Богданова, было всего несколько человек.

Назад Дальше