Женитьба Стратонова, или Сентиментальное путешествие невесты к жениху (сборник) - Вайнер Аркадий Александрович 8 стр.


Я стала собираться. Отец задумчиво смотрел на меня:

– Жека, я понимаю, о чем ты говоришь. Но ведь они преступники…

– А ты думаешь, я им мандарины и шоколадки сейчас повезу?

Отец встал и посмотрел мне в глаза:

– Но тебе их жалко, Жека.

– Мне их не жалко. Они убийцы. Но убийцами они стали не в тот миг, когда вогнали таксисту нож в спину. Они дозревали до этого долго. Вокруг было много-много людей. И никто им не мешал. А в тюрьму этих паршивых сопляков буду сажать я. Вот в этом и дело…

2. АЛЬБИНАС ЮРОНИС

Меня вели по каким-то коридорам, переходам, бесконечным лестницам. Несмотря на поздний вечер, по коридорам ходило много людей. В штатском и милицейской форме. Я подумал, что меня привезли в тюрьму. Ведут в камеру. Сначала я все волновался, что люди, которые шли навстречу, будут останавливаться и глазеть на меня. Ведь не каждый день увидишь человека в наручниках. Но никто не обращал на меня внимания. У всех были озабоченные, безразличные или усталые лица. Все они, по-видимому, были заняты своими делами. Сначала это радовало меня. А потом стало обидно, что я всем так безразличен. Ведь, можно сказать, жизнь моя кончалась в этот момент. А всем вокруг хоть бы хны. И от этого хотелось плакать.

– Куда меня ведут? – спросил я конвоира на всякий случай. Хотя знал уже наверняка, что меня ведут в камеру. Тюрьма была не такой страшной, как я ожидал.

– К следователю, – сказал конвоир. – Давай, давай, шагай быстрее.

Я не успел даже обдумать его ответ, как меня ввели в комнату. После сумрака коридора я зажмурился от яркого света большой лампы под потолком. Потом огляделся и увидел девушку с красивой рыжей прической. То есть волосы у нее были не рыжие, а как старая тусклая медь. Года двадцать три – двадцать четыре ей на вид было, не больше. А глаза серо-голубые, как у рыси, и злые. Она сидела сбоку от стола. Положила ногу на ногу и, покачивая в воздухе лаковой туфлей, читала какие-то бумаги в тонкой картонной папке. Я понял, что конвойный наврал мне. Никакого следователя не было. Но он почему-то гаркнул над ухом так, что я вздрогнул:

– Юронис. Вызывали?!

Не поднимая глаз от бумаг, она кивнула. Потом внимательно посмотрела на меня. Будто припоминая мое лицо. Хотя припоминать ей нечего было. Мы ведь раньше не встречались.

– Здравствуй, Юронис. Моя фамилия Курбатова. Я старший следователь прокуратуры Ждановского района и буду вести ваше с Лаксом дело.

Я просто обомлел. Не обманул, значит, конвойный. Вот уж когда не повезет, так до конца. Я еще от Ваньки Морозова слышал, что хуже следователей, чем бабы, не бывает. Они самые дотошные. А эта еще молодая в придачу. Она особенно будет выпендриваться. Когда же это она старшим следователем успела стать? Вот чего непонятно. На улице за студентку принял бы. Ну, она теперь мне даст жизни! Потом вспомнил, что я уже сам все рассказал. Эх, перетрусил тогда, не стоило так раскисать. Да теперь уж нечего, назад не попрешь. Я сказал:

– А мне все равно. Старший, младший, вы или другая…

Она усмехнулась:

– Тебе-то все равно. А мне – нет. Я с тобой буду разбираться долго и всерьез. И ты мне не хами. Ты со мной вежливо разговаривай. Понял?

Я кивнул головой и тихо сказал: «Понял». Потому что глаза у нее потемнели, потяжелели, как свинцом налились. Я почувствовал в этой девчонке что-то такое, что спорить с ней и грубить сразу расхотелось. А она как ни в чем не бывало сказала:

– Ну, вот и познакомились. Садись, Юронис.

Я осторожно уселся на краешек табурета. Она снова усмехнулась. Я заметил, что пугаюсь ее усмешки.

– Ты уж садись как следует, прочно. У нас разговор не минутный.

Она взяла ручку, обычную школьную ручку с перышком «86», и я увидел, что на указательном пальце у нее синяя клякса. Ручку в чернильницу она так и не обмакнула. Подержала, подержала и, видно, позабыв, что собиралась писать, положила снова на стол. Она задумчиво смотрела в распахнутое, четко расчерченное решеткой окно. Там догорал поздний летний закат. А я для нее не существовал, как будто я испарился. Потом резко обернулась:

– Ты знаешь, где находишься сейчас?

Я кивнул:

– В тюрьме.

И снова она усмехнулась:

– Нет, это не тюрьма. Тюрьма тебе еще только предстоит. Ты сейчас в МУРе, на Петровке, тридцать восемь. Слышал о такой организации?

– Слыхал.

– А про Музей имени Пушкина слышал? Или про Консерваторию?

Я пожал плечами.

– Не слышал?

Я осторожно промолчал. Она, наверное, какую-нибудь пакость мне готовит. Что-нибудь в музее этом сперли, так она мне пришить хочет. А я там сроду не был. И не слышал про него.

Но она как будто забыла свой вопрос и внимательно смотрела мне в лицо.

– Сколько тебе лет?

– Семнадцать.

Не заглядывая в бумаги, она поправила:

– Семнадцать лет, десять месяцев, двенадцать дней. Это ведь немало, а?

– Да, немало, – сказал я.

– А ты понимаешь, чувствуешь, что вы с Лаксом натворили?

– Понимаю, но я не хотел, я ведь не думал, – уныло забубнил я, боязливо посматривая на нее. Я хотел сообразить, что ей надо: чтобы я каялся, что ли?

А она замолчала и смотрела на меня спокойно и строго. Я испугался ее взгляда. Будто она меня на рентген брала. Она долго молчала, потом спросила:

– Ты к Лаксу хорошо относишься?

– Конечно. Он же мой друг.

– А вот представь себе, что кто-то воткнул ночью Володьке в спину нож. Тебе его было бы жалко?

И я сразу почему-то увидел, как Володька, обливаясь кровью, бежит со страшным криком по пустынной ночной улице. Я даже глаза закрыл и сказал быстро:

– Не надо, не надо. Конечно, жалко. – И понял, что она меня поймала. Но она ничего не стала записывать. Вообще, не такое у нее было лицо, будто она меня подлавливает.

– Жалко… – сказала она, все глядя на меня и вроде решая: верить мне или нет. – А ведь у Кости Попова было очень много друзей. Ты ведь и в них всадил свой нож…

3. ЕВГЕНИЯ КУРБАТОВА

Он сидел на краешке стула, испуганный, наглый и злой. И мне было ясно, что он плохо осознает масштаб случившегося. Я спросила:

– Скажи, Юронис, вы зачем взяли нож с собой, когда уже убили Попова?

Он подумал, помялся, потом сказал:

– Не знаю… Так…

– Что значит «не знаю»? Ты можешь не знать, почему я взяла сюда свою сумку. А зачем вы взяли нож, ты наверняка знаешь.

Юронис пожал плечами, тряхнул длинной челкой:

– Не знаю. Все равно не знаю.

– Тогда я тебе помогу. Взять ножи вы могли только по трем причинам. Первая – забыли, что они у вас с собой. Вы забыли?

– Да, забыли, – охотно сказал я.

– И, забыв, ты долго мыл свой нож под краном на кухне? Так?

Он заерзал на стуле, промолчал.

– Значит, все-таки не забыли, а взяли сознательно. Вторая причина – вы хотели скрыть орудие убийства. Говорили вы с Лаксом об этом?

– Нет, мы вообще об этом не думали, – сказал Юронис.

И я охотно поверила ему. Они действительно не думали даже об этом. Мне пришло в голову, что они вообще очень мало думали обо всем, связанном с убийством. До и после. Мне кажется, они не понимают, что убийство человека влечет за собой громадные моральные и юридические последствия.

Тогда я спросила:

– Значит, ты взял нож, чтобы использовать его еще раз или еще несколько раз – уж как там придется?

Он долго молчал, потом кивнул:

– Да. Как там придется…

Я допрашивала его не меньше двух часов. Он подробно рассказал снова, как все произошло, и говорил устало, ничего не скрывая, обстоятельно, и у него был вид человека, которому ужасно надоело без конца рассказывать одну и ту же скучную историю. Потом спросил:

– А вы учтете, что я сам во всем признался?

И я вместо ответа сказала:

– Тебе Костю Попова жалко?

Юронис пожал плечами:

– Ну, жалко. Может, он был неплохой парень. Но так уж получилось…

Так получилось. Я механически рассматривала вчерашнюю «Вечерку», забытую кем-то в кабинете. Как много событий происходит за один день!.. Эстафета журналистов прибыла в Злату Прагу… «Сегодня они стали инженерами» – группа уже немолодых людей, застенчиво улыбаясь, смотрит в объектив. Они защитили дипломы в вечернем металлургическом институте на Люблинском литейно-механическом заводе… «Американские агрессоры применяют напалм» – сообщает корреспондент ТАСС Евгений Кобелев из Ханоя. Гастроли Венского бургтеатра начались в Москве. Летнему цирку «Шапито» требовались шоферы, а в кинотеатре «Варшава» шел фильм «Он убивать не хотел»…

Так получилось. Почему, почему же получилось так, что он не защищал в этот день аттестат зрелости, чтобы через несколько лет написали: «Сегодня он стал инженером»? И не пошел в военкомат проситься добровольцем против агрессоров, применяющих напалм. И не смотрел кино, в котором кто-то не хотел убивать. А вот он-то убил. Так получилось…

И в этих безразличных округлых словах чувствовалось такое равнодушие к чужому горю! Юронис действительно жалел, что так получилось. Но он жалел, что так получилось с ним, а вовсе не с Костей Поповым, который мертв, навсегда мертв и завтра будет похоронен. Юронис жалел – я видела по его лицу, – что окончена его жизнь, его былая привольная жизнь без забот и обязательств, и пока еще он совсем не думал о конченной навсегда жизни Попова. Ему было совсем не жалко Костю Попова. И от этого меня стала разбирать злость, неистовая, палящая.

Этот совсем маленький еще человечек, Юронис, жалел только себя. И в его сожалении о случившемся была только жалость к себе. Сейчас уже вышло из употребления это понятие, что взял страшный грех на душу… И теперь самое главное для меня – понять, как все это произошло.

4. ВЛАДИМИР ЛАКС

Еще в Дзержинске я твердо решил ничего не скрывать и рассказать все, как было, потому что твердо знал: если вытащу все из себя наружу – станет легче. Из-за того, что мысли обо всем происшедшем, испуг и сожаление, все, что надо было скрывать от всех, грохотали в голове с такой силой, что я боялся – разлетится череп. И следовательше я тоже рассказал все подробно: как мы решили это дело окончательно, как взяли на Таганской площади такси, как ездили по Москве и шофер нам рассказывал разные истории об улицах, где мы ездили, как объезжали тамбур на Рабочей и как виднелось сзади бледное Альбинкино лицо, про быстрый блеск ножа и страшный крик…

Но легче все равно не становилось, не проходило напряжение, может быть, потому, что я не могу объяснить ей самого главного, а она все время задавала какие-то пугающе-неожиданные, непонятные вопросы, которые совсем не относились к делу. Она спросила:

– А что он вам рассказывал об улицах?

Я лихорадочно пытался вспомнить, что рассказывал таксист, но ничего не всплывало в памяти, кроме этих его картавых горошин, веселого смеха и доверчивых светлых глаз. Хотя все это было только вчера, но мне казалось, будто я прожил за последние сутки целую жизнь. Да и не очень-то внимательно я слушал тогда, что он говорил. Ага, про Чистые пруды…

– Про Чистые пруды он говорил. Что их князь Меньшиков сделал или очистил, не помню уж сейчас. И про бассейн на набережной он рассказывал. Что они зимой туда с женой ходили. Мол, можно купаться в этом бассейне в любые холода, потому что вплываешь в него из раздевалки в туннель. Еще он про «Балчуг» что-то рассказывал и о Валовой улице, но что именно – не помню. Что жена его плавать не умела, и он ее в бассейне через этот туннель тащил…

Я чувствовал, что от волнения говорю слишком быстро и от этого сильнее шепелявлю. Она, наверное, многого не понимает, но все равно не мог затормозить себя. А я очень хотел, чтобы она поняла, может быть, потому, что она была совсем мало похожа на следователя, во всяком случае, я себе совсем не так представлял следователя. И вообще, здесь все было очень буднично, обыденно: затерханный, старый письменный стол, стулья, лампа в обычном стеклянном плафоне.

Я думал раньше, что следователь сидит в полутемном кабинете, направив в глаза арестанту яркий луч настольной лампы, и ты его не видишь, а только слышишь его металлический голос. Но она говорила тихим голосом, усталым, она не орала на меня и только задавала безобидные пугающие вопросы:

– А в Одессе вы не собирались устроиться матросами на корабль?

– Нет, не собирались. А зачем?

– Да, похоже, что вам это незачем было… – сказала она, и мне послышалась в ее голосе грусть. – Вот ты начитанный парень, слышал такое слово – «романтика»?

– Да, а что?

– Тебе никогда не хотелось романтики? Настоящей?

Я махнул рукой:

– Это бывает только в книжках.

– Эх ты-ы! – сказала она горько. – Как ты себя обокрал! Сам, сам обокрал…

И мне стало до слез жалко своей погубленной молодости, всей жизни, которая так глупо и нескладно пошла наперекос. Я сказал:

– Теперь моя романтика по колониям да по тюрьмам возить меня будет. До самой смерти. – И я услышал, как дрожит мой голос.

Следовательша засмеялась, и смех у нее был неприятный, злой, жестяной какой-то, скребущий.

– Давай, давай, Лакс, пожалей себя, пожалей. Пуще пожалей. Несчастненький ты, неудачливый. Ведь вы всего-то навсего человека убили, а злые дяди и тети вас за это в тюрьму сажают. Так ты запомни: романтики в тюрьмах и колониях не бывает. Понял? Не бывает! Колония исправительной называется потому, что ты, прежде чем выйти на свободу, исправиться должен. И романтики этой знаменитой, уголовной, не будет. Будет строгий режим, работа и учеба. Обязательная учеба, имей в виду. Потому что тюрьма не санаторий, там ты за свое преступление должен у людей прощение заработать. Понял?

– Понял.

5. ЕВГЕНИЯ КУРБАТОВА

Я смотрела на прыгающие от страха усики Лакса, на нелепые битловские патлы, в его круглые, как у кота, глаза, залитые слезами, и сердце у меня разрывалось от ненависти, боли и жалости. Ну где бы достать машину времени, чтобы раскрутить ее хоть на сутки назад, воскресить Костю Попова, остановить руки этих дурацких сукиных сынов, которые пойдут сейчас в тюрьму!

И сейчас я говорю ему совсем не то, ведь не в работе дело, надо ведь, чтобы его раскаяние было искренним, чтобы он понял, какой ужас сотворили они. Если бы машину времени вернуть на сутки назад, то… А впрочем, и это, наверное, бесполезно: машина работала бы только во времени – ведь изменить события она была бы бессильна. Но это ужасно, и этого не должно быть…

6. АЛЬБИНАС ЮРОНИС

Нас было четверо в «черном вороне». И два милиционера сидели у дверей, отгороженные от нас решетками. В двери было маленькое окошко. Со своего места я видел кусок расчерченной на квадраты улицы, мокрый асфальт с дымящимися голубыми фонарями, прохожих на перекрестке. Там была свобода. Я уже знал, что свобода – как вода. Никогда не ценишь, если ее вволю.

Рядом со мной сидел совсем молодой парень, наверное, мой ровесник. Сбоку – двое парней постарше. Их везли из суда. Как я понял, они фарцовщики. Спекулировали, значит, заграничным барахлом. Им дали по два года. Они были очень взволнованы, но не хотели показать, что боятся. И все время очень громко хохотали и говорили на каком-то непонятном мне языке. Один рассказывал другому: «Пошел я к фирмачу клоузы брать, а там сплошной дерибас. Отобрал я такешник-стейтс и…»[1] И так далее, в том же роде. Гады, выкаблучиваются еще! Но смех их звучал нервно, голос у того, что говорил, все время срывался.

Машина притормозила и повернула налево. В решетчатое окошко сзади в последний раз я увидел улицу. Ехал по ней троллейбус, желтый, светящийся, большой и мирный, как дирижабль. И исчез, потому что «воронок» въехал в ворота. В окошко я еще увидел, как тяжело сомкнулись громадные железные створки. Все, началась тюрьма. Машина катилась вдоль кирпичной стены по пологому спуску. Наконец стала. Один фарцовщик сойдет здесь, со мной. Другой поедет куда-то дальше. Снаружи громко сказали:

– Сидоренко, Юронис, выходите!

Фарцовщики быстро обнялись, и тот, что выходил со мной, сказал:

– Кто первый вернется – сразу на Главпочтамт. Там оставишь открытку до востребования… Надо будет решать, как жить…

Голос у него был уже не наглый, а тихий, слабый какой-то, и говорил он на простом языке, по-человечески. Мы спрыгнули на асфальт. После темноты фургона здесь было очень светло от прожекторов. Я увидел на щеках у него слезы.

Нас ввели в просторное помещение с высоким сводчатым потолком. Там уже было довольно много народу – судя по всему, арестованных. У дверей стоял раскосый конвойный солдат, похожий на киргиза. У него была перевязана бинтом шея. Наверное, от этого он все время держал голову набок и выражение лица было грустное. На стене висел большущий плакат: «Чистосердечное признание является смягчающим вину обстоятельством».

Из-за стеклянной перегородки вышел немолодой лейтенант в очках. Очки у него были старомодные, круглые, в железной оправе. А на кителе много военных орденских колодок. Он быстро проверял наши данные по карточкам. Дошел до меня:

– Юронис Альбинас Николаевич, тысяча девятьсот сорок девятого года рождения, уроженец Паневежиса, статья сто вторая… – Он внимательно посмотрел на меня: – Убийство?.. – и покачал головой.

Ввели в длинный зал, похожий на крытую железнодорожную станцию. Только с обеих сторон перрона не стальные пути, а два бесконечных ряда дверей под номерами. Много женщин-надзирательниц – все крупные, в форме. Все с перманентом, как будто это тоже входит в форму. И все время лязг ключей, гулкие выкрики, команды, хохот, хлопающие двери, мерный топот, шум где-то льющейся воды, чей-то плач. Тяжелый, давящий мозг шум. Я вспомнил тишину на шоссе. И не мог поверить, что это было совсем недавно. Еще сегодня. Сегодня утром.

Надзиратель спросил:

– Юронис – ты? – и, не дожидаясь ответа, сказал: – На первую «сборку», марш!

На первой «сборке» – полутемной комнате с окном под потолком – было уже много народу. Половина людей сидели в трусах – через боковую дверь отсюда выходили на осмотр к врачу. Никто не обратил на меня внимания. Верхом на лавке у стены устроился здоровенный толстый парень. Он был очень хорошо одет – в красивом темно-сером костюме, замшевых коричневых туфлях и белой нейлоновой рубашке. Как будто попал в тюрьму со свадьбы. Только галстука и шнурков на ботинках не было. Меня еще рассмешило тогда, что в верхнем карманчике пиджака у него торчал белоснежный платочек. Вокруг парня сидели на корточках несколько человек. Он что-то говорил им, а они внимательно слушали. Я еще не опомнился толком, но расслышал его слова: «Важно оставаться человеком везде, даже здесь…»

Назад Дальше