А потом песня кончилась, и только трещал заслушавшийся костер, да еще медленно гасли отзвуки дикого, необузданного напева — и так же медленно гасли глаза слушателей: они были там, в его песне, и им очень не хотелось возвращаться.
Счастливцы! — пой, Абу-т-Тайиб, и не думай о том, что ради возвращения позволил бы отрубить себе оба уха.
Да что там уши…
— Еще! Еще давай! — истово выдохнул рябой, готовый ради единого слова певца сунуть руку в огонь.
— Ну ты, Битый, закрой пасть! Не блудницу прижал: еще давай, еще давай… Кто ж тебе с пустым брюхом петь станет? — резонно заметил давешний голос от хибары, и поэту снова не удалось в темноте разглядеть говорившего.
От жидкой каши с овечьим жиром Абу-т-Тайиб отказался; зато ловко поймал ломоть хлеба и плеть вяленой бастурмы, красную от перца. Он всегда любил острое, хотя в последние годы и мучился изжогой по утрам. А чанг тем временем снова перешел в руки первого хозяина; верней, далеко не первого, и не вполне хозяина, но чего уж теперь! Тот тронул струны, удивленно прислушался, высунув язык, словно хотел чужой отзвук на вкус попробовать; и с робостью опустил ладонь на струны, гася их дрожь.
— Не, я пока обожду. А то потом тебе обратно строить придется: я по-твоему не умею, — честно признался парень, кладя чанг рядом с поэтом.
Абу-т-Тайиб кивнул и промолчал: рот его был набит сочным огнем и хлебом вместо песен.
— Добрый человек, — слепой оборванец, чьи глазницы сплошь заросли диким мясом, выполз из-за спины рябого и ткнулся лбом в рукоять Абу-т-Тайибова ятагана. — И человек добрый, и песня добрая, и ножик — добрей некуда! У кого взял?
— У кого взял, тому он уже без надобности. Считай, по наследству достался, — буркнул Абу-т-Тайиб, нимало не погрешив против истины.
— Ну ты и плут, — отметили из темноты; как кулах с поясом выдали. — Что ж мы раньше про тебя-то не слышали? Чангиры с ножиками, да еще с болталом до пупа, а мы ни сном, ни духом… Издалека, видать.
— Издалека, — кивнул поэт. — Из такого далека, что вам и не снилось!
— Из Оразма, что ли? — вновь полюбопытствовала темнота. — Или из Дурбана? Говор у тебя вроде дурбанский, певун, да меня не проведешь! Ты б не темнил, а?
— Это я темню? Сам в тени хоронишься — хоть бы показался!
— На меня глядеть, что на Огнь Небесный, — сухо ответила темнота. — Ослепнуть можно. Вон с тобой рядом один сидит, насмотревшись…
— Ты с ним не заводись, чангир, — зашептал на ухо Абу-т-Тайибу оборванец, плюясь и страшно дергая мертвыми глазами. — Это Омар Резчик, ему человека кончить — как тебе песню спеть! Только быстрее. Если он курбаши своего, Дэва-мальца, по первому же промаху властям сдал…
— Дэва-мальца? Я удивлен великим удивлением! У вас тут мальцы в курбаши ходят?!
— Ну ты и впрямь из Восьмого ада Хракуташа! Про «пятнадцатилетнего курбаши» не слыхал?!
Абу-т-Тайиб вспомнил могучую стать Худайбега и недобро сощурился. В сказку про «пятнадцатилетнего курбаши» верилось туго, здесь слепой врал без стеснения; зато все остальное заслуживало доверия.
— Омар Резчик, говоришь? — громко переспросил поэт. — Курбаши властям сдал, говоришь? Значит, такие у вас обычаи? В хорошую же я компанию попал, только песни петь и осталось!
— Засунь язык в задницу, — бесцветно посоветовала темнота.
— Да я-то, может, и засунул бы… А вдруг ты завтра еще кого сдашь? Меня? Его? — Абу-т-Тайиб ткнул пальцем в слепца. — Или его? — он указал на невольно подавшегося в сторону рябого.
Поэт уже забыл, кто он и что здесь делает. В темноте прятался человек, который спровадил на кол своего товарища. У «детей Сасана» за такие шутки кишки на локоть мотали; и хотя Абу-т-Тайиб давно покончил с обществом ловкачей, сейчас это не имело никакого значения.
— Ты решил поучить нас жизни, гость? — осведомилась темнота.
Не отвечая, поэт медленно поднялся на ноги и встал во весь рост.
— Ты хотел байку? О лихих бродягах? Тогда слушай. Это будет очень короткая байка — но тебе она наверняка понравится. В одном далеком шахстве шарили по дорогам веселые людишки, выпростав из-под плаща насилия руку грабежа. Собирали людишки дань с проезжающих: с кого звонкими монетами, с кого — шелком, с кого — жемчугом; а с красавиц — добрым поцелуем. И была разбойничкам всегда удача и везение, пока один дурак не подбил их сдать властям своего курбаши. В чем там загвоздка стала, не скажу, да только сказано-сделано! А удача сук не любит, она девка переборчивая… Сядут вскоре веселые людишки на толстые колья, а бывший их курбаши, помилованный шахом, придет в сотничьем кафтане муками их любоваться! По душе ли тебе моя байка, Прячущийся-в-Темноте?!
— Ты глуп, гость. Мне не понравилась твоя байка. И ты мне не понравился.
Из темноты вылился человек. Через все его костистое лицо тянулся старый шрам, отчего один глаз человека постоянно щурился. Сальные пряди волос, перехваченные на лбу ремешком, густо падали на плечи — и, казалось, слегка шевелились кублом змей. Короткая безрукавка оставляла обнаженными руки незнакомца, сплошь покрытые вздутыми жилами — и в левой руке человек сжимал узкую саблю-клыч. Ноги левши ступали вкрадчиво, по-кошачьи: вот он по ту сторону костра, вот он ближе; вот он рядом.
Клыч сверкнул без предупреждения. Абу-т-Тайиб привычно уклонился и, выдергивая из ножен ятаган, изумился мимоходом: древний клинок показался до неприличия легким, будто детская игрушка. А потом изумился еще раз: сабля Омара Резчика послушно ушла вбок, слишком послушно для левши с повадками матерого барса!
Дальше время удивления вышло: сталь зазвенела о сталь, пламя костра бросило кровавые отсветы на клинки, начавшие смертельную пляску — сзади кто-то вскакивает невпопад, и шахский ятаган живой гадюкой проворачивается в ладони, острием жалит за спину и чуть наискось; коготь клыча с визгом рассекает полу меховой джуббы, и ятаган на обратном взмахе врубается в человеческую плоть.
Левая рука черноволосого стала куда короче: на узкий клинок, кисть и часть предплечья.
— Уходим, — рявкнул поэт Гургину; и оба нырнули во тьму.
Их никто не преследовал — но, тем не менее, они бежали еще долго, пока дряхлый хирбед не начал задыхаться.
Только тогда Абу-т-Тайиб наконец перешел на шаг.
«Славно погулял! — криво усмехнулся он. — Старый конь строя не рушит…» И помрачнел. Врать самому себе не хотелось. Если даже забыть про слишком легкий ятаган, то все остальное…
Ну не мог, не мог Омар Резчик, которому что человека кончить, что своего курбаши сдать с потрохами, рубиться вполсилы!
Не мог!
Или все-таки мог?! — дошло вдруг до Абу-т-Тайиба.
4— Вы что тут все, сговорились?! — брызжа слюной, поэт прошипел это в лицо Гургину, едва сдерживаясь, чтобы не схватить старца за глотку. — Издеваетесь, да?!
— Помилуй, владыка! — обида мага была настолько искренней, что Абу-т-Тайиб невольно сделал шаг назад: получше рассмотреть советника. — Кому ж придет в голову издеваться над шахом?!
Нет, Гургин не притворялся.
— Тогда какого шайтана эта игра в поддавки?! Он же бил, как евнух мухобойкой! Если б я сразу…
— Никто не смеет посягнуть на жизнь шаха Кей-Бахрама! — назидательно воздел палец старый жрец.
— Что?!! Шаха?!! Они все знали, что я — шах?!!
— Разумеется, — был ответный кивок.
— Но ведь я же… ведь мы же… — задохнулся Абу-т-Тайиб. — Откуда им знать?!
— Обладателя фарр-ла-Кабир за фарсанг узнает любой человек, если только этот человек не слепой от рождения и не слабоумный, — неторопливо и раздельно, как маленькому ребенку, пояснил маг.
— Но как?!!
— «И Златой Овен будет следовать впереди того мужа, носителя священного фарра, и сияние Огня Небесного будет окружать чело его…» — нараспев процитировал Гургин.
— Златой Овен? Этот проклятый баран?!
— Он самый, владыка.
— Выходит, у меня нимб вокруг лба? Как у святого пророка? — ехидно поинтересовался Абу-т-Тайиб. — А крыльев ангельских случаем нету?!
— Воистину так, владыка. Нимб есть, а крыльев нет.
Маг и не думал шутить.
— Почему же я этого не вижу?
— Шаху невместно зреть собственный фарр. Зато его видят все твои подданные.
— Подданные… Значит, я — НАСТОЯЩИЙ шах?! Настоящий?!! — Абу-т-Тайиб все-таки не сдержался, ухватил старца за грудки, словно стремясь вытрясти из него вместе с правдой и душу.
— Настоящий, — прохрипел Гургин, и поэт бессильно отпустил его.
— И все эти люди — на улицах, в чайхане, у костра… Тот мясник-задира, ловкачи: они все знали, что я — шах?!
— Знали, владыка!
— И все поголовно притворялись, что не узнают меня?!
— Они не притворялись, владыка, — казалось, маг донельзя удивлен, что Кей-Бахраму приходится объяснять столь очевидные вещи. — Шах желал насладиться прогулкой и беседой, оставшись неузнанным. А желание шаха — закон для подданных. Ты хотел, чтобы тебя считали обычным горожанином — тебя таковым и считали. Шах удивился, почему в толчее ему уступают дорогу — и тебя стали толкать, как и прочих; шах хотел общества подонков — и подонки приняли шаха, как равного; шах захотел драки и крови предателя… Ты получил и то, и другое. Омар Резчик действительно боец из бойцов: он сражался с тобой так, что ты поначалу даже поверил в серьезность его намерений. И теперь он наверняка горд: ведь руку ему отрубил не палач, а носитель фарр-ла-Кабир!
— Настоящий, — прохрипел Гургин, и поэт бессильно отпустил его.
— И все эти люди — на улицах, в чайхане, у костра… Тот мясник-задира, ловкачи: они все знали, что я — шах?!
— Знали, владыка!
— И все поголовно притворялись, что не узнают меня?!
— Они не притворялись, владыка, — казалось, маг донельзя удивлен, что Кей-Бахраму приходится объяснять столь очевидные вещи. — Шах желал насладиться прогулкой и беседой, оставшись неузнанным. А желание шаха — закон для подданных. Ты хотел, чтобы тебя считали обычным горожанином — тебя таковым и считали. Шах удивился, почему в толчее ему уступают дорогу — и тебя стали толкать, как и прочих; шах хотел общества подонков — и подонки приняли шаха, как равного; шах захотел драки и крови предателя… Ты получил и то, и другое. Омар Резчик действительно боец из бойцов: он сражался с тобой так, что ты поначалу даже поверил в серьезность его намерений. И теперь он наверняка горд: ведь руку ему отрубил не палач, а носитель фарр-ла-Кабир!
— Гордится… — простонал поэт, обеими руками схватившись за голову. — Он гордится! О Аллах, я, кажется, схожу с ума! Там был еще один, сзади. Я, вроде бы, зацепил его.
— Ты его убил, — просто ответил хирбед. — Тот парнишка, у которого ты брал чанг… Это был он.
— И он тоже не собирался ударить мне в спину?!
— Не собирался, мой шах. Он всего лишь встал.
— Значит… значит, они восторгались моим пением лишь потому, что я шах?! Я дрался с ними всерьез — а они давали мне руки на отсечение?! И если бы я просто стоял, опустив ятаган — все равно ни один волос не упал бы с моей головы?!
— Ни один волос, — эхом отозвался Гургин. — У шаха не бывает врагов. Во всяком случае, живых.
— Не бывает врагов? А друзья у шаха бывают?! — свистящий шепот грозил разорвать грудь и выплеснуться кипятком.
— У шаха не бывает друзей. Разве есть друзья у солнца в небе? У шаха есть только подданные, для которых воля Владыки — закон.
— Подданные… — потерянно откликнулся Абу-т-Тайиб.
Внезапно глаза его вспыхнули.
— Врешь, старый скорпион! Будут у меня друзья! Будут! И враги будут! Сам говорил: на границе с этой… как ее… с Харзой! — участились набеги на наши… на МОИ земли! Мы выступаем завтра же! Шах я или не шах?!
— Шах, владыка. Фарр-ла-Кабир.
— Тогда я объявляю войну Харзе! Харзийцы — НЕ МОИ подданные! У меня будут враги! Настоящие! И друзья будут… — чуть слышно закончил поэт.
И отвернулся, чтобы маг не видел его слез.
Он и сам плохо верил в собственные слова.
КАСЫДА О БЕССИЛИИ
Глава девятая,
в которой праведный гнев обрушивается на головы дерзких хургов, а шайтаны измываются над грешниками; которая вообще сплошь залита кровью и провоняла гарью — но имя пророка (да сохранит его Аллах и приветствует!) так ни разу и не упоминается здесь, хотя и он в свое время… 1Опаленная адским жаром свора шайтанов металась в чаду пекла, нанизывая грешников на копья-вертелы, рубя наотмашь, швыряя раненых в жадную пасть огня. Крики отчаяния, бесполезные мольбы, визг мучителей, грохот копыт, гул вихрящегося пламени…
Преисподняя, нижний ее круг, где даже на деревьях вместо ветвей растут змеи, а вместо плодов — отрезанные головы.
Чуть поодаль, на вершине сопки, стоял сам Иблис-Противоречащий, бывший ангел Азазиил, предпочтя огнь своей гордыни сладости рая и близости Творца. Стоял, равнодушно наблюдая за муками грешников, виновных много меньше, чем он сам — и на обветренном граните лица падшего ангела, на челе его высоком не отражалось ничего.
Вы считаете, рок безнадежно суров? Но ведь нет ничего ни в одном из миров, что избегло бы участи мяса парного: стать жарким в полыханьи вселенских костров!
Временами, в редкие минуты просветления, Абу-т-Тайибу всерьез казалось: он и есть Иблис во плоти. А там, внизу, в очередном хургском становище, вершат свою привычную работу его подмастерья-бесы: ржание, вопли, черные силуэты корчатся на фоне пожарища и кровавого диска закатного светила — чем не ад? Это длилось уже целую вечность, изо дня в день, почему-то всякий раз — на закате. Судьба? Подходит к закату очередной день — и подходит к закату чья-то жизнь.
Много жизней.
Изо дня в день.
На закате.
Противоречащий вершит суд неотвратимости.
За что он осудил этих людей? Какая разница?.. не важно. Если напрячься, он наверняка сумеет вспомнить — но напрягаться больно, от этого лопаются виски, как у слонов в брачную пору, и голова идет кругом. Лучше принять выжженный путь безумия за единственно верный. Он, шах белостенного Кабира, возжелал смерти этих людей; и люди умирают.
Воля шаха — закон; будь они все прокляты — и воля, и закон, и шахский кулах!
…Поначалу память еще нашептывала, жужжала назойливой мухой: кочевники-хурги вторглись в кабирские пределы, захватили какой-то там скот, кого-то зарезали… Конь набега вытоптал чужой луг. Ерунда. Было, есть и будет. В ответ войска прочешут границу на десяток фарсангов вглубь, вразумят налетчиков, угонят часть табунов — и воцарится временное спокойствие. Никто не рассказывал об этом новому шаху, но Абу-т-Тайиб и сам прекрасно знал извечный ход вещей.
Но на сей раз кувшин бытия дал трещину. Подтягивать войска, методично прочесывать степь, гнать табуны и отары назад, на земли шахства?! — слишком долго, а главное, абсолютно бессмысленно, с нынешней точки зрения поэта. Он не собирался плыть по течению. Он просто желал драться, немедленно, сейчас, завтра, вчера; и кровь предков ярилась в жилах, толкая на безрассудство.
Если бы кто-то вслух назвал Абу-т-Тайиба умалишенным, поэт бы с радостью согласился; но здесь пока не выросло языков, способных на столь вопиющую дерзость.
Он алкал войны. Настоящей войны, той правды меча, посредством которой обретают настоящих врагов — и настоящих друзей.
Не цели, но средства.
Шах еще даже не успел объявить о грядущем походе — а вся страна мигом пришла в движение. Войска стягивались к Кабиру едва ли не раньше, чем полководцы-спахбеды успевали получить шахский фирман, народ в едином порыве приветствовал бравых вояк кликами радости; а на всех перекрестках славились мудрость и решительность Кей-Бахрама, собравшегося примерно наказать обнаглевших хургов.
Давно пора!
От всей этой шумихи поэт только раздраженно морщился и временами требовал от спахбедов невозможного; морщась вдвое сильнее, когда те досконально выполняли любой приказ.
Основную мощь Кабира испокон веку составляли полки латной пехоты — но Абу-т-Тайиб боялся окончательно сойти с ума раньше, чем пешцы подтянутся к границе с Харзой. И сделал ставку на конницу. Пяти тысяч отборных головорезов должно было вполне хватить для утоления первой жажды. Отряд выступил ночью, под покровом хранительницы тайн — и лишь несколько человек в Кабире были посвящены в замысел шаха. Пехота, отряды пращников и «волчьи дети» под предводительством рвавшегося в бой Суришара, должны были двинуться вдогон утром следующего дня — чтобы соединиться с передовым отрядом у Арвана, малой приграничной крепостцы. А тем временем…
Это время не заставило себя ждать. Отпустив дракона своей ярости с привязи бесстрастия, шах не щадил ни себя, ни воинов, ни коней — и на четвертые сутки его всадники визжащими шайтанами обрушились на первое из становищ хургов.
Солнце клонилось к закату.
Как сейчас.
Только сейчас это было далеко не первое становище — какое по счету? какое?! не помню! — и везде повторялось одно и то же.
Огонь — и смерть на иззубренных клинках.
Сам шах не принимал личного участия в бойне. Он наблюдал. И изредка гнал в огонь гонца с коротким приказом. Перехватить бегущих. Взять человек десять живьем. Проверить: не укрылся ли кто во-он за тем холмом?
Все остальное воины знали сами; знали, нутром чуя волю господина, как свою собственную.
Они пришли сюда не грабить, и даже не карать. Они просто несли смерть. Всем. Даже женщин никто не насиловал — им вспарывали животы, едва покончив с мужчинами и подростками. Сразу. Не тратя драгоценного бальзама времени на удовлетворение зудящей похоти.