Необходимо было принять меры. Срочные меры. А для этого Владыке Ночи требовалось разрешение светлейшего эмира Салима.
За чем он и пришел во дворец с подробным докладом.
Эмир так до конца и не поверил Владыке Ночи: склонность последнего сгущать краски возможных бед и волнений была хорошо известна сыну аль-Мутанабби. Тем не менее, соответствующий фирман Владыка Ночи получил — и началась охота.
По всем правилам.
Но с единственной оговоркой: стражникам было строго-настрого велено взять певца ТОЛЬКО ЖИВЫМ, не нанося ему телесных повреждений. И под конвоем препроводить в Кабир, пред светлы очи эмира и вдовствующей Нахид-хатун.
Охота началась — и продолжалась вот уже два года без малого.
Ищи ветра в поле!
* * *— Дворцовый хабиб просит высочайшего позволения войти!
— Пусть заходит.
Лекарь с порога пал ниц, и эмир раздраженно поморщился: величие величием, но иногда надоедает. И время уходит впустую…
Перевалив за третий десяток, эмир Салим стал чаще жалеть уходящее время.
— Вставай. Ты пришел сообщить мне о состоянии здоровья моей матушки?
— Прозорливость великого эмира может сравниться разве что с его же мудростью! Да, я пришел поговорить с моим повелителем именно об этом. К сожалению, никаких улучшений в состоянии здоровья Нахид-хатун не происходит. И даже наоборот. Стеснение дыхания усиливается, разлитие черной желчи влечет за собой меланхолию, слабы выделения тела; вдобавок… дозволит ли мой повелитель продолжить, ибо сам я не смею?
— Продолжай. И ничего не скрывай — я хочу знать правду. Моя мать умирает?
— Еще нет, мой повелитель, еще нет — но все к тому идет, и мое искусство здесь бессильно. Мне кажется, сиятельная Нахид-хатун просто устала от жизни. Ей скучно жить. Такое бывает…
— Я знаю. Думаю, ты прав. Можешь что-то присоветовать?
— Разве что чистый горный воздух и целебные источники Бек-Неша, мой повелитель. Вряд ли они вернут вашей матушке волю к жизни — но могут заметно облегчить ей дыхание. Тогда появится надежда…
— Я понял, хабиб. И поговорю со своей матушкой — возможно, ей действительно стоит отправиться в горы. Опять же, путешествие хоть немного развлечет ее. А ты, — палец эмира уперся в грудь лекаря, — будешь ее сопровождать! Слава Творцу, здесь больше нет тяжелобольных — так что твои ученики вполне управятся. Ступай!
Отпустив хабиба, эмир Салим еще долго стоял в задумчивости. Похоже, неудачи поисков и хвори-злодейки осадили крепость Нахид-хатун, приближая день сдачи. Даже стремление встретиться с удивительным чангиром исчезло. Скажем честно: касыды аль-Мутанабби распевали сейчас сотни певцов по всему эмирату, и отыскать среди них нужного — будь он хоть колдун, хоть святой… особенно, если он действительно колдун или святой! Молва, словно весеннее половодье, мало-помалу вернулась в теснину дозволенного русла, опровергнув мрачные предсказания Владыки Ночи. Пожалуй, хватит гонять стражников за призраком. Есть дела и поважнее!
Приняв решение, эмир хлопнул в ладоши.
Миг — и в залу вбежал юный гулям, ожидая распоряжений.
4— Про указ эмирский слыхал? — дюжий гончар аккуратно отставил в сторону готовый кувшин и сунул руки в лохань с мутной водой — ополоснуть.
— Не глухой, чай, — покупатель, медник с соседней улицы, придирчиво осмотрел кувшин. Не тот, что минутой ранее сошел с гончарного круга; другой, уже расписанный и обожженный. Кувшин явно глянулся меднику, но брать без торговли — обидеть мастера!
— Ну?
— Вот те и ну… Два года ловили, а теперь вдруг — на попятный? Небось, нарочно указ-то огласили. Вот поверит ОН, что минула опала, бросит хорониться — тут-то ЕГО и возьмут за шкирку!
— Болтун ты, — ухмыльнулся гончар, отряхивая мокрые руки. — ОН и раньше-то не больно хоронился… Возьми ветер за шкирку! А так — все верно. Зря, что ль, другим чангирам по куче монет отваливали, да с почетом отпускали? Думали, ОН клюнет, заглотит крючок! Нет уж, народ не обманешь, а ЕГО — и подавно!
— Точно, — медник не обиделся на «болтуна». — Народ все видит! Нам-то ОН поет, а ИМ — шиш с бараньим жиром!
И сменил тему:
— А скажи-ка, уважаемый, во сколько ты ценишь этот простенький кувшинчик для воды?
— Простенький?! Для воды?! — гончар воздел руки возмущения над головой гнева. — Да в таком кувшине не стыдно подать лучшее вино на стол самому эмиру! Нет, ты посмотри, уважаемый, посмотри — тут одной росписи на динар, не считая…
Поэт, скоротав ночь в доме гончара, сидел, никем не замеченный, в дальнем углу двора, в тени приземистого аргавана, и с улыбкой слушал разговор.
Два года поисков минули, скрылись в бездне времени. Он мог уйти от преследователей в любой момент, открыв первый попавшийся Ал-Ребат, как хозяин дома открывает привычную с детства калитку. Однако поэт редко пользовался новым умением. Не раз его прятали от властей благодарные слушатели, не раз провожали задворками или тайными тропами в горах — и он не мешал этим людям спасать его. Они сами делали свой выбор, сами решались укрывать беглеца от властей; поэт был счастлив их свободой. Счастлив чужим поступком. Счастлив… Он ничего не имел против эмира Салима и его слуг, но каждый раз, когда очередной гончар или красильщик спасал от погони незнакомого ему чангира — сердце поэта пело от радости!
Он все-таки взял Кабир! Взял сам, как и хотел того — не мечом, но песней.
Пора подводить итоги. В последние дни поэта все чаще необъяснимо влекли горы, перевал Бек-Неш, славный целебными источниками — и обилием Ал-Ребатов, которые поэт чуял даже отсюда.
Это означало одно: пора уходить.
Пора.
5Рыжая кобылица зари, плеща гривой, стремительно неслась в небо; еще скрытая за седыми от снега вершинами, она спешила подарить людям первые отсветы зарождающегося дня.
Матушка эмира Салима, проведя ночь в обнимку с удушьем, наконец уснула. Уснул и пожилой хабиб, до утра не сомкнув глаз у ложа Нахид-хатун.
Зато в соседних шатрах и около них вовсю кипела жизнь. Спешили за водой служанки, разжигали огонь челядинцы, то и дело норовя ущипнуть девушек за тугие ягодицы. Результат сего ухаживания поражал разнообразием: от лукавого подмигивания до звонкой пощечины.
Жизнь потихоньку вступала в свои права, потягивалась, просыпаясь — и явление немолодого чангира мало кого заинтересовало.
— Откуда взялся, странничек? — повар у котла зевнул, пытаясь скоротать время беседой.
— Пришел, — лаконично ответствовал чангир, расчехляя свой видавший виды инструмент.
— Ну и шел бы дальше… — повар без видимой причины охладел к пустым разговорам, но его перебила подошедшая сзади служанка.
— Чего ты человека гонишь, Низам? Видно же: не вор, не разбойник! Споет нам, чтоб работалось веселее, а от твоей шурпы не убудет!
— Нашла время для песен! — напустился на девушку бдительный Низам. — Госпожа почивать изволит! Еще разбудит…
— Не разбудит! — беззаботно махнула рукой служанка. — Ты тихонько, чангир, ладно? А этого скупердяя не слушай: у него подружку один такой, как ты, увел, вот и злобствует!
Повар густо покраснел и заткнулся.
Веселая песенка о влюбленном парне и упрямой красотке, отправившей парня на край света искать ей заморские подарки, взвилась над малахитовой зеленью луга, где был разбит лагерь — и работа, как ни странно, действительно пошла веселее. Чангир спел одну песню, потом другую, третью — управясь со своими делами, слуги собирались вокруг, садились, слушали…
— А касыды аль-Мутанабби знаешь? — с надеждой осведомился разом подобревший Низам, поднося гостю миску с дымящейся шурпой.
Чангир не ответил — просто запел:
— …Еще! — выдохнул повар, когда касыда кончилась, и последние отзвуки струн растаяли, разбились о каменные зубцы ближних скал.
— Дай ты передохнуть человеку! Шурпа стынет, — немедленно встала на защиту певца давешняя служанка. — Ты ешь, чангир, угощайся… А потом еще споешь?
— Угу, — с набитым ртом кивнул певец.
По всему было видно: человек успел изрядно проголодаться, и дважды упрашивать его отведать шурпы не пришлось.
Почти сразу в шатре Нахид-хатун раздался слабый возглас.
Служанка бросила глядеть на певца, охнула, метнулась внутрь…
— Ну вот, разбудили-таки, — виновато пробормотал Низам. — Сейчас всем нагорит!
Он выразительно взглянул на чангира, но тот не понял намека; или сделал вид, что не понял. Сидел, шурпу наворачивал, аж за ушами трещало!
— Добрая похлебка, — ухмыльнулся он, покончив с едой и вытирая руки о траву рядом с собой. — А нагореть — это вряд ли… Сами увидите!
Словно в ответ на его последние слова, полог шатра качнулся, и доверенная служанка поспешила к костру.
— Добрая похлебка, — ухмыльнулся он, покончив с едой и вытирая руки о траву рядом с собой. — А нагореть — это вряд ли… Сами увидите!
Словно в ответ на его последние слова, полог шатра качнулся, и доверенная служанка поспешила к костру.
— Светлейшая Нахид-хатун желает слушать твои песни! — гордо объявила она. — Я проведу тебя в шатер, чангир.
— Мужнины стихи пой! Мужнины! — зашептали со всех сторон. — Озолотит! Иди!
— Нет, я отсюда петь стану, — неожиданно возразил певец. — И касыды не аль-Мутанабби, а Рудаки!
— Лучше делай, что говорят, — зашептал чангиру прямо в ухо вездесущий Низам. — А кто такой этот твой Рудаки? — непоследовательно поинтересовался он.
— Его звали Адамом поэтов. Впрочем, это не важно. Нахид-хатун понравится — я знаю.
Бродяга встал, и голос его сразу набрал силу.
И людям у костра послышалось, что внутри шатра тихо ахнули.
Полог шатра качнулся, как от легкого дуновения ветра.
Нахид-хатун стояла перед чангиром, судорожно вцепившись непослушными пальцами в одну из шатровых растяжек. Вдова первого эмира кабирского была далеко немолода, время дурно обошлось с былой красавицей-хирбеди, а болезнь иссушила тело, сделав его легким, почти прозрачным, готовым, казалось, взлететь при первом же порыве ветра, чтобы умчаться прочь из этой обители скорби.
И при взгляде на эту осень, на тихую пору увядания, щемило сердце, а к горлу подступал комок.
Поэт на миг запнулся, не в силах оторвать взгляда от женщины у шатра. Потом губы его шевельнулись — беззвучно, рождая слова, слышные лишь двоим:
— Мерзавец! — прошептала женщина.
Слуги застыли с раскрытыми ртами, не понимая, что происходит, и что им теперь делать.
— Червяк! Дождевой червяк! Проходимец!
— Да, да, Нахид! Еще! Еще! Кто я?!
— Собачий сын!
— Еще!
— Мучитель!
— Палач!
— Еще! О-о, еще!..
— И еще… еще… Еще ты — поэт. Ты мой муж, Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби! Где же ты шлялся столько лет, изверг?!
* * *— Ты сказала! — лицо поэта осветила улыбка. — Теперь я твердо знаю, кто я такой. И важно ли, где я был все эти годы?.. Пойдем. Нам пора.
Застыв идолами, поклоняться коим — грех, слуги молча смотрели, как бродяга осторожно обнимает плечи светлейшей матушки эмира Салима, как они идут прочь, дальше, дальше, по зеленому лугу — и вот луговина пуста.
Чудо?!
Лишь повар Низам успел заметить: перед самым исчезновением на том краю луга встал призрак. Зыбкий силуэт высокого старца в накидке цвета шафрана. Старец улыбался, и у ног его курилась жаровенка в форме то ли краба, то ли солнечного диска с лучами…
— Помилуй нас, Творец! Что мы скажем эмиру?! — потрясенно шепнул Низам побелевшими губами.
Доверенная служанка вдруг со всех ног бросилась в царский шатер — и мгновением позже оттуда раздались ее причитания.
Зря…
Впрочем, ведь служанке покойной Нахид-хатун никто никогда не говорил, что мертвых не существует.
Совсем.
ЭПИЛОГ
Толстый лютнист, минутой раньше одолживший наглому школяру свой инструмент, был вне себя от ярости. Даже курицу не доел — жареную курицу с гарниром из тушеной капусты, куда подлец-трактирщик положил мало сала и много моркови. Обвислые брыли лютниста побагровели от прилива крови, а нос стал и вовсе сизым, пористым, хоть бери и запекай вместо баклажана!
Пальцы его, жирные пальцы чревоугодника — впрочем, они весьма ловко управлялись и со струнами лютни — сжимались в кулаки. Вот огреть бы по уху шалопая, огреть смачно, всласть, чтоб слова скомкались у него в глотке грязным бельем шлюхи из портовых заведений; если, конечно, у таких девок есть белье, в чем достойный лютнист изрядно сомневался.
Мерзавец!
Похабник!
Ворюга…
А школяр, знать не зная о чувствах лютниста, продолжал рвать струны, выкрикивая на всю таверну «Золотая Роза»:
Увы, негодование лютниста отнюдь не разделяли собравшиеся в таверне люди. Смеялся, слушая школяра, бродячий жонглер, чьи разноцветные штаны и лазоревая котта с нашитыми бубенцами выделялись ярким пятном в дымном чаду «Золотой Розы». Вторила смеху спутника юная акробатка, машинально стирая рукавом со щек густые румяна; за соседним столом равнодушно жевал старик-крестьянин, глухой, как пень. Требовали продолжения трое солдат в панцирях из буйволовой кожи, и вино клокотало в их глотках, а похоть горела в их взглядах, когда мимо проходила толстозадая служанка, рябая девка в засаленном чепце. Сержант поглядывал в угол, где стояли солдатские алебарды, крутил длинный ус, не мешая гульбе подчиненных — в Париже чума, в деревнях беспорядки и недород, где еще отвести казенную душу, как не в кабаке?
А школяр, из тех клириков Веселой Науки, что в любом возрасте остаются семнадцатилетними мальчишками, несмотря на выбитые зубы и седину в кудрях, все пел, вспрыгнув на стол, все терзал взятую напрокат лютню костлявыми пальцами…
И лютнист наконец не выдержал.
— Это ложь, — завопил он, привлекая всеобщее внимание. — Это жалкое подражание! Я лично — слышите? лично! — присутствовал на поэтическом турнире у герцога Шарля Орлеанского! Я собственными ушами слышал посылку, данную его высочеством: «От жажды умираю над ручьем!» И ответные баллады Жана Робертэ слышал, и мэтра Астезана, и Франсуа Вийона! И потом я слышал Вийона близ церкви Сен-Бенуа, когда он продавал «Балладу состязания в Блуа» и «Балладу примет» по десять су за строчку! Там были совсем другие слова! Совсем другие! Как ты посмел, виршеплет, как ты… посмел… искажать… Отдай мою лютню! Отдай немедленно!
— Лови! — гибкий, как ивовая плеть, школяр швырнул лютню ее владельцу. — Что ж ты не купил балладу, пока шла по дешевке? Небось, поскряжничал, жмот! — а теперь развонялся: «Слова! Не те слова!» Хочешь всегда одинаковых слов — женись! Небось, женушка тебя одинаково звать будет, рогач ты эдакий!
— Я… — задохнулся лютнист, прижимая инструмент к дряблой груди. — Я… чтобы всякое отребье, всякий висельник…
Но школяр уже не смотрел в его сторону.
Солдаты разразились громовым хохотом, требуя, чтобы оба бездельника кулаками выяснили отношения — если, конечно, они считают себя мужчинами, а не ощипанными кочетами! Служанка, являя пример женской непоследовательности, заигрывала со школяром, явно предпочитая ласки муз прелестям походной любви; а жонглер с подругой втихомолку подсчитывали дневную выручку — хватит ли заказать жбан красного?
Да еще скучал в углу темнолицый мавр, разодетый с истинно восточной пышностью, которой уж никак не место было в «Золотой Розе».
Сержант покосился в сторону мавра. Мысленно посетовал на нерасторопность испанских кабальеро, что до сих пор не успели прибрать к ногтю Гренадский эмират, а заодно и на собственного всехристианнейшего короля Людовика, позволяющего черномазым нагло расхаживать меж честных французов; и усы сержанта воинственно встопорщились.
Ишь, паленая кость, нехристь! — целый экю бросил школяру через всю таверну. А тот рад стараться: поймал, и к сердцу прижал, и расцеловал, голытьба…
Нам за экю больше горбатиться надобно!
Ну да ладно, будет и на нашей улице праздник; как не бывать…
Когда школяр собрал пожитки и, вскинув котомку на плечо, пошел прочь из «Золотой Розы», сержант исподтишка показал солдатам кулак.