Темный инстинкт - Степанова Татьяна Юрьевна 13 стр.


— Нет. Буду очень рада помочь.

— Наталья Алексеевна, там суточный анализ мочи готов! Сами будете смотреть результаты или мне заняться? — из двери высунулась рыжая медсестра.

— Товарищи из милиции приехали, Клавдия Петровна.

Будьте добры, сделайте все сами. Я потом подойду.

Кравченко, зачисленный в «товарищи из милиции», кивнул на здание интерната.

— Серьезное у вас хозяйство, Наталья Алексеевна.

— Идемте в мой кабинет, — просто пригласила она.

Двери в «Гнезде кукушки» были что надо: внутри железные, снаружи обитые войлоком и дерматином — хоть лбом бейся. И все до одной без ручек! Наталья Алексеевна и весь медперсонал имели специальные ключи. Вставишь такой в замочную скважину, повернешь, откроешь. А без ключа даже ухватиться не за что. Коридор в этом доме скорби был узкий и весь сплошь пластиковый (казалось, что серый линолеум покрывал не только пол, но и стены, и потолок).

Лампочки — в проволочной сетке, палаты светлые и голые. Каждая на шесть коек. В конце одного из коридоров, точно неприступный бастион, путь преграждала металлическая решетка с массивным запором, отделявшая отсек на три палаты.

— Это для буйных, что ли? — полюбопытствовал Кравченко.

— Это инфекционный изолятор, — последовал ответ.

— Все владения бывшего ЛТП, — пояснил Сидоров. — Принудильщики не здесь кукуют. Да их там и осталось всего с гулькин нос, трое гавриков — тихие вроде, однако себе на уме.

— Я запретила Пятакову смотреть телевизор, — сообщила вдруг Наталья Алексеевна, возвращаясь, видимо, к какой-то уже прежде обсуждаемой с Сидоровым теме. — У него снова проблемы. Я посчитала, что ему лучше пока отдохнуть от потока информации. Увы, ошиблась: спровоцировала припадок. Сейчас он изолирован. Это наш пациент, — обернулась она к Кравченко. — Интереснейший случай: бред отношения. Все, что происходит вокруг, относит исключительно к себе. Особенно остро реагирует на телевизионные передачи.

— Чуткий аж жуть этот Пятаков, — ухмыльнулся Сидоров. — Как трава растет, слышит. И реагирует не всегда адекватно, как Наталья Алексеевна скажет. Его соседи из коммуналки выперли. Житья никому не давал: сказать ничего нельзя было — все стрелки на себя переводил. И чуть что — в драку. Мы с участковым его сюда эвакуировали.

Так он, подлюга, чуть палец мне не отхватил. Кусается как пиранья. А по пути все переговоры по рации патрулей слушал и комментировал. У нас прямо уши завяли, как маргаритки.

Кравченко оглянулся на двери палаты:

— И сколько же у вас таких?

— Пятнадцать человек, раньше было больше. Теперь наши возможности этим и ограничиваются, — ответила Наталья Алексеевна.

— И женщины есть?

— Нет, только мужчины.

— А персонал у вас исключительно женский?

— Девочки мои прекрасно со всем справляются.

— И не боятся? Не жутко им тут жить в лесу с шизиками? Ведь глушь, придушат, извините, и поминай как звали.

— Это люди, Вадим, — Наталья Алексеевна поправила очки. — Здесь никто этого не забывает. Никогда. И они это чувствуют. Многие сюда сами пришли, им здесь хорошо, лучше, чем там. — Она посмотрела на окна, залитые солнечным светом.

— Ну, не знаю. — Кравченко ухмыльнулся. — Мне б золотом платили — я б тут работать не смог. А жить…

— Отец мой был психиатром, дед тоже. Это наследственное в нашем роду. Я привыкла. Да и для научной работы условия здесь просто идеальные. Хотя по части зарплаты…

— Наталья Алексеевна диссертацию защитила. — Сидоров хвастался так, словно это он стал светилом психиатрии. — Глядишь, и докторская не за горами уже.

— Вот мой кабинет, прошу. — Она открыла ключом белую дверь.

В кабинете она извлекла из шкафа пухлую папку и положила ее на стол перед собой.

— Я внимательно ознакомилась с материалами, Александр Иванович, которые вы привезли мне в прошлый раз. — Голосок ее звенел официальным холодком, а глаза — что твой малахит — так и влеклись к Сидорову, расположившемуся на кушетке напротив.

Кравченко ощутил себя тут явно лишним, но лишь крепче угнездился на клеенчатом стуле сбоку от очаровательницы. "Всюду жизнь, — мысль мелькнула сентиментальная и добрая, а следующая земная, греховная:

— И где ж это он с ней в прошлый раз?"

— Ну и что ты мне о Пустовалове Юрии Петровиче можешь теперь сказать, Наталья Алексеевна? — Сидоров скрестил на выпуклой груди руки. Его темные глаза ласкали (а точнее, раздевали) милого медика.

— Из представленного можно извлечь не так уж и много. Наше первое предположение о владеющей этим больным некой бредовой идее…

— Бредовой? — Сидоров нахмурился. — Что-то я позабыл, напомните.

— Я говорила в прошлый раз тебе.., вам… — она порозовела, — что бредовые идеи — это суть ошибочные суждения, вытекающие из болезненного состояния пациента и не поддающиеся коррекции.

Сидоров кивал, а сам посматривал на кушетку и чему-то улыбался.

— Все, вспомнил! Ну.., и что же?

— Насколько я уяснила из материалов комплексной судебно-психиатрической экспертизы, проведенной Юрию Пустовалову в августе 1996 года, целый ряд специалистов действительно выявили у него наличие устойчивого ипохондрического бреда. Если говорить кратко, бред этот базируется на самовнушении Пустоваловым себе мысли о том, что он неизлечимо болен. Отчасти эта идея объективно подтверждается болезненным состоянием пациента.

Ему кажется, что он должен скоро умереть от этого недуга.

И его постоянные слова — цитирую: «Мне жить осталось минуту. Я знаю, скоро червей кормить меня отправят» — прямое этому подтверждение.

— А почему он тогда на людей с топором кидается? — не выдержал Кравченко. — Если мнит себя умирающим?

— Видите ли, в подобном состоянии больные ведут себя двояко. Одни подчиняются идее — ложатся на кровать, перестают двигаться, есть, следить за собой. Другие, напротив, бунтуют, — Наталья Алексеевна сняла очки. — Бунт вызывает присущая живому организму жажда жизни.

Больной Пустовалов убежден, что умрет. Но умирать-то он не хочет! Вот в чем дело. Все внутри его протестует против воображаемого приговора судьбы.

Далее, в том реактивном состоянии, в котором он в настоящее время находится, любое, я подчеркиваю, любое, даже самое незначительное ущемление его свободы для него нетерпимо. Я читала выкладку из материалов уголовного дела. Он набросился на соседа по лестничной площадке с топором, после того как тот в грубой форме приказал ему освободить место у входной двери, где у Пустовалова лежали старые вещи, — сосед хотел поставить туда мешок с картошкой. Пустовалов нанес ему три удара топором, повредил руки, лицо, черепную травму причинил. Хорошо, вмешались соседи, иначе было бы убийство.

Второе нападение Пустовалов совершил уже в больнице, где проходил принудительное лечение. Там он убил лечащего врача. То есть человека, по его мнению, несущего непосредственную ответственность за ограничение его, Пустовалова, личной свободы. Первый удар — опять-таки в лицо — врач получил крышкой металлического мусорного бачка. Следующий удар был нанесен в висок. Нынешний побег Пустовалова из больницы — прямое стремление к свободе, которой его лишили, и…

— Ясно, отчего шизики из дурдома бегут, — нетерпеливо перебил ее Сидоров. — А почему он всем своим жертвам именно в лицо метит?

— Думаю, Пустовалов очень остро реагирует на всякую постороннюю реакцию в отношении себя. Концентрирует все внимание именно на мимике тех, кого встречает, кто с ним вступает в контакт. Что-то в облике других людей его пугает, заставляя думать, что те могут приблизить для него неминуемый конец. Лицо таким образом становится определенным символом, фетишем всего ненавистного. И он жаждет уничтожить его во имя своего спасения. Прежде в практике бывали случаи, когда подобными фетишами становились половые органы, но лицо… Уничтожая его, он более не видит исходящей угрозы. Это очень для него важно.

— Мы подозреваем его в двух убийствах в нашем районе. В первом случае он воспользовался топором, во втором — ножом, — Сидоров скривился. — Выходит, он более не довольствуется тем, что попадается ему под руку? Он носит оружие с собой, понимаешь, Наташа? Почему, как на твой взгляд?

— Угроза конца ощущается им сейчас реальнее, чем прежде. Он отдает отчет в ряде своих действий: побег из больницы, убийство, знает, что его ищут. Ну и пытается обезопасить себя, избрав средства защиты.

— Но это ведь вполне разумные действия. А его признали невменяемым.

— Он не бессмысленное животное, Саша, — тихо сказала Наталья Алексеевна. — Он человек, который страдает, которому страшно. Я же говорила тебе, они — люди, только другие. Вот что я пытаюсь тебе объяснить. Их надо попытаться понять. Пусть не сразу получится, но надо. Пустовалову необходим контакт. Но парадокс весь в том, что этот нужный ему контакт представляется ему неким апокалиптическим актом: СМЕРТЬ сидит на его плечах. Он чувствует ее. Это надо представить себе.

— Да боже избави, — Сидоров хлопнул ладонью по колену. — А почему он караулит жертвы именно у дороги?

— Я не думаю, что он целенаправленно караулит жертвы. Это может быть простое совпадение. Случай.

— Дважды? Так не бывает. Если это он, то… — Сидоров покосился на Кравченко. — Ну, скажем, шабашник мог ему действительно попасться под горячую руку. Пьяный ведь был, ну и не понравилась ему физия. А вот вторая жертва…

— А кем была вторая жертва? — спросила врач.

— Так, дачник один. Ну ладно, тут пока все мутно как-то… Так ты говоришь, сначала мог быть просто случай…

Ну а искать-то нам его где, а? Что на этот раз посоветуешь?

— Свобода для таких, как Пустовалов, значит почти все. Я ознакомилась с курсом лечения, которое назначалось ему в том учреждении, где его прежде содержали. Введение больших доз инсулина — именно этим препаратом воспользовались — спровоцировало у него ряд судорожных припадков. Пустовалов, не испытывавший прежде подобных симптомов, еще более укрепился в мысли, что, цитирую: «его гробят врачи». По сравнению с перспективой снова оказаться в месте, где его «гробят», то есть ускоряют и без того близкий конец, жизнь, полная дискомфорта, лишений, голода и холода, для него гораздо предпочтительнее. Я думаю, он даже не замечает сейчас всего этого. Больные в реактивном состоянии вообще малочувствительны к подобным вещам. Вы, наверное, читали о юродивых, живших в старину при храмах, — обратилась Наталья Алексеевна к Кравченко. — Они сидели голыми в лютый мороз на паперти, питались сухой коркой. Нечто подобное — и наш случай. Пустовалов может жить где угодно: в заброшенном сарае, в стоге сена, в лесу. Для него в этом нет проблемы.

— Как для Маугли, — процедил Сидоров.

— Лишения таких не пугают, — повторила она. — Они даже и не сознают, что лишены чего-либо. Главное при них — их свобода. И больше всего они хотят, чтобы их оставили в покое.

— Ну да, и бросаются на первого встречного. Ладно, Наталья Алексеевна, спасибо за лекцию. Кое-что мы поняли, кое-что потом поймем. Оцепить весь район и выставить на каждом углу, у каждого дерева в лесу по милиционеру я все равно не смогу: нет у нас таких возможностей. — Опер поднялся, давая понять Кравченко, что время истекло. — Так что будем исходить из наших скромных возможностей. Материалы пусть пока у тебя побудут.

Я потом заберу.

— Был рад познакомиться, спасибо. — Кравченко, уже теснимый к дверям, спешил откланяться.

У «Хонды» он распрощался и с Сидоровым. Тот явно намеревался немножко подзадержаться в «Гнезде» уже без «товарища по службе».

— Когда я смогу ознакомиться с медэкспертизой? — нагло осведомился Кравченко на прощание.

— Когда? — Сидоров смотрел на паренька в ватнике (тот по-прежнему неутомимо взмахивал своей дворницкой метлой). — Может, и завтра. Звякни мне с утра, часиков этак в десять, после оперативки. Телефон мой ты знаешь, кажется. Мне анатом наш сегодня звонил. Кое-что там действительно есть. Любопытное. И даже весьма.

Кравченко тут же подумал о реплике Алисы Новлянской в адрес Шилова за тем памятным завтраком. Однако то, что ему предстояло узнать и увидеть на самом деле, было… Эх, если бы он только догадывался в тот миг, насколько увиденное в морге повлияет впоследствии на весь ход этого странного и трагического происшествия, он бы непременно… Но дельные мысли приходят к нам с досадным опозданием. И даже самые мудрые, самые проницательные и осторожные из нас от этого терпят удары судьбы.

— Я позвоню, — пообещал Кравченко бодро. — За мной не заржавеет.

— Баш на баш, — напомнил опер. — Первое, что я хочу услышать от тебя завтра при встрече, это как именно домочадцы Зверевой реагируют на смерть ее мужа. Меня интересуют все без исключения. Так что учти. — Он круто повернулся и зашагал к своим колоннам с «бельведером».

«Бабник, — осудил его Кравченко. — У него два убийства, а он… Хотя, эх, и вправду — всюду жизнь. А мы-то… а я-то… Эх!»

Глава 10 О КАСТРАТАХ, БАБОЧКАХ, КИНОЗВЕЗДАХ И СМУТНЫХ ПОДОЗРЕНИЯХ

Часы показывали уже без малого половину первого, когда Сергей Мещерский, слонявшийся без всякой видимой цели по дому, решил, что надо хоть что-нибудь да предпринять в отсутствие приятеля.

Утверждение о том, что Мещерский беспутно бездельничал все это время, было бы клеветническим. Прогуливаясь среди сосен и подстриженных кустов, качаясь на подвесных диванах, роя случайно найденной палочкой ямку в песке, наблюдая за полетом стрекозы, он прилежно размышлял. О чем? Догадаться было нетрудно. Мысли текли все прежние, уже малость ему поднаскучившие: две основные версии по делу — либо убийство Шилова совершено Пустоваловым, либо кем-то из членов семьи певицы.

И это самое «либо» завладевало его воображением всякий раз, как он замечал кого-то из зверевских домочадцев.

И тогда чувство тревоги сменялось острым, почти болезненным любопытством: «Кто же из вас, а? Ты? Вдруг я разговариваю с убийцей?» Все это терзало его всякий раз, как он следил взглядом то за Файрузом, то за Майей Тихоновной, то за Новлянским и его сестрой. Потом что-то изнутри его словно одергивало эти домыслы: чушь, чушь, чушь. Не может такого быть в ее семье. Ведь они все, кроме нее, такие обыкновенные, такие… А убийца должен быть такой… Правда, каким именно должен оказаться убийца, перерезавший горло такому воздушному созданию, как певец Шипов, Мещерский так-таки и не мог себе ясно представить. На это воображения не хватало.

Более того, когда солнце начало припекать сильнее и мечталось скинуть с себя все до плавок, насладиться как следует последними погожими деньками: лечь где-нибудь в затишье за песчаными дюнами, куда не добирался свежий ветерок с озера, и позагорать всласть, мысль о том, что Сопрано скорее всего действительно прикончил беглый сумасшедший, которого ищут и скоро, быть может, найдут, представлялась чуть ли не спасительной. А посему единственно возможной и главное — самой удобной. Жаль беднягу, но что же поделаешь? Судьба. Она порой поступает с нами жестоко… Вам так, не кажется?

— Что? — Мещерский с трудом очнулся от своих детективных грез.

Напротив него на качающемся диване расположился Корсаков — в голубых джинсах и черной майке с надписью «Гринвуд». Выглядел он, как и все в этот печальный день, плохо — мрачный, потерянный, однако изо всех сил храбрился. Но общая тоска окутывала и его плотной пеленой: взгляд вопрошающе-тревожный, жесты нервные, и даже крашеные волосы как-то враз потускнели, походили теперь на прошлогоднюю солому.

— Судьба поступает порой жестоко, — повторил Корсаков свою фразу, которая померещилась Мещерскому продолжением своих собственных невеселых дум. — Древние верили в силу рока, владеющего каждым из нас. Невольно тоже начинаешь верить.

— В рок? — Мещерский покорно кивнул. — Да, да, кажется, ничто не предвещало — такой молодой талантливый парень. И такая страшная смерть. Дико! Действительно, кому что на роду написано.

— Знаете, я много думал об этом.

— О чем?

— О судьбе, — Корсаков тяжело вздохнул. — Своей. Смешно звучит, да?

— Почему? Это сейчас большая редкость, Дима. Я могу вас простой Димой называть?

— Конечно.

— Редкость чрезвычайная. Марина Ивановна вообще утверждает, что наше поколение совершенно не способно задумываться: времени, мол, на это нам не хватает.

— Она ошибается, как все женщины.

— Вы давно ее знаете?

Корсаков тряхнул волосами:

— Вроде не очень. А кажется — всю жизнь. Она из тех женщин, которые втягивают вас в свою орбиту.

— Не совсем понимаю, — Мещерский пошевелился, меняя позу.

— Поймете со временем. Вообще-то она редкая женщина. Жаль, что сука-судьба так с ней поступила. Такая грандиозная работа пошла теперь насмарку!

Мещерский вздрогнул: слух резануло словечко «сука», вроде бы не к месту грубое после сентиментальных фраз о «судьбе». И еще то, что Корсаков вдруг вспомнил о какой-то работе. Сейчас?

— Ну, до похорон все планы, естественно, придется отложить, — осторожно заметил он.

— До похорон! Все теперь рухнуло, — Корсаков откинул голову, волосы рассыпались по его плечам, густые, ухоженные. — Я о постановке в Малом Камерном говорю.

Столько сил потрачено и вот… Театр теперь не захочет ставить «Дафну» с кем-то другим, кроме Марины. Это вообще теперь крамольная идея, табу.

— Вы режиссер, Дмитрий? — осведомился Мещерский, радуясь, что наконец-то отгадал занятие этого молодого человека. — Вы в театре работаете?

— Нет, таланта бог не дал.

— А я-то думал… А кто вы, простите? По профессии кто?

— Я? — Корсаков закрыл глаза. — Да как вам сказать…

Сейчас считайте, что безработный.

— Но вы ведь музыкант?

— Учился музыке когда-то. Давно это было. Даже ухитрился окончить Гнесинское. Потом как-то все изменилось — мода или скорей компания хорошая подобралась — ушел в подполье. Может, и зря сделал, а может… — Корсаков повествовал лениво, видимо, думал о чем-то своем.

Назад Дальше