Имортист - Юрий Никитин 37 стр.


Вертинский перебил строго:

– Простите, вас занесло не в ту степь. Вы говорите о каком-то шаманстве, а мы сейчас создаем Церковь имортизма…

– Церковь?

– Ну да. Имортизм уже есть, теперь нужна жесткая структура. Чем остались бы разрозненные христианские секты без Церкви?

– Новых религий, – заявил Романовский, – не бывает. Не бывает потому, что религиозный инстинкт – ровесник человечества. Вера была всегда, и дело было лишь в правильной интерпретации того, что человек чувствует по этому поводу. Имортизм не имеет начала и конца, ибо вечен. Он существует в момент сотворения мира и в момент конца света – одновременно. Как и три знакомые нам ипостаси Создателя – Творец, Учитель и Дух Святой.

Вертинский спросил ядовито:

– Именно такие?

– Какие удалось увидеть, – отпарировал Романовский. – Станем умнее, увидим больше.

Он говорил очень серьезно, выглядел серьезно, даже вальяжную позу переменил, я ощутил, что на этот раз обошелся без шуточек, на такие темы не шутят, а кто шутит – тот бравирующий независимостью подросток, ему еще взрослеть, умнеть, начинать понимать что-то помимо того, что уже знает, и уверен, что окончательно постиг всю мудрость мира.

– Ай да Пушкин, – проворчал Медведев, – ай да son of the bitch! Когда петух утром кричит «ку-ка-ре-ку», он, в общем-то, прав. На путях истории дорожных знаков нет, так что лучше идти с Богом, чем идти на… навстречу пожеланиям трудящихся. Ладно, вы как хотите, а я пошел, пошел…

Он поднялся, поморщился, отсидел то ли ногу, то ли поясницу.

– Уютно у вас, – пожаловался он. – Потому и засиживаюсь… А дома уже обнюхивают, следы помады ищут! Ну да, на работе задержался, еще что расскажи…


На следующий день проснулся с пренеприятнейшим чувством, что вокруг меня сгущается некое зло, а я порхаю, аки мотылек, беспечный такой, как наши зубоскалы на эстраде. Взглянул на небо – чистое, синее, высокое, но ощущение все равно такое, будто свинцовые тучи прямо над головой, все ниже и ниже, воздух превращается в студень, клейкую массу, даже пространство и время пронизаны чувством надвигающейся беды.

На соседнем столе в моем рабочем кабинете самый простой глобус, обычный, школьный. Кажется, достался по наследству от предшественника, я чуть было не выбросил, люблю все сверхсовременное, однако в этом глобусе что-то есть, есть… Смотрю и вижу планету, просто планету. А на ней – человечество, которое мало кто воспринимает как человечество, а больше как блоки: НАТО, исламский мир, Китай, Индия… Россию в этой таблице присобачить некуда, от нее обычно отмахиваются, словно эту территорию вот-вот займут другие народы, так что неча о ней зазря языки трепать.

Еще больше простого народу, кто и до таких высоких абстракций, как блоки или страны, не дотягивается: для них есть, скажем, русские и черножопые, а все остальные как будто не существуют. А то и русские вроде бы не существуют как русские, а есть москвичи, конечно же – зажравшиеся, петербуржцы – высокомерные бедняки, волковатые тамбовцы, хитрованы рязанцы, уголовный Ростов…

Но я – президент, я должен видеть всю планету целиком, чтобы не давать потеснить на ней Россию. И вообще, видеть земной шар целиком, человечество целиком, тем более что оно, человечество, в самом деле едино, разница лишь в том, что в разных местах ведет себя по-разному в силу где географии, где климата, где особенностей развития. Как человек, который отвечает за все человечество целиком… ладно, как один из тех, кто отвечает за все население планеты целиком, я не могу и не должен страдать от того, что где-то отдельная особь прищемила пальчик или разбился самолет с сотней-другой особей.

Зато я должен смотреть, чтобы не разбилось на крутом вираже истории ни само человечество, ни такие массы людей, что замедлит прогресс. Одновременно должен высматривать пятна загнивания, чтобы успеть прижечь вовремя, не дать распространиться заразе на весь род людской. Для этого, в частности, вот это пятно на той стороне океана, так называемое западное общество, должно быть уничтожено целиком и полностью, ибо оно – общество Зла. Общество победившего Зла. Ведь на том же самом Западе совсем недавно было бы дико и безнравственно подумать, что можно быть уважаемым человеком и… наемным убийцей, проституткой, гомосексуалистом, спекулянтом!

Но вот пошли по экранам косяком фильмы о благородных киллерах и замечательных проститутках, а в баймах, что намного популярнее и обладают большим воздействием, в стратегических или тактических, предлагается играть хоть за закон, хоть против закона. Шансы победить абсолютно равны, силы одинаковы, игроку, по сути, все равно. Сперва, правда, почти все выбирали играть за «плохих парней», с удовольствием расстреливали полицейские участки, самих полицейских, давили колесами грузовиков и танков женщин и детей, разносили школы, больницы, кинотеатры и выбегающие оттуда толпы народа.

Потом… потом стало по фигу. Играли хоть за спецназ, хоть за террористов: те тоже, оказывается, хорошие парни. Исчезла грань между хорошим и плохим, нравственным и безнравственным. Правда, в реале эта роль пока что подменяется законом, что, понятно, не успевает за быстро растущим прогрессом, в том числе и в области человеческих отношений. Но что такое закон, как не та же фигня, которую мы не только привыкли обходить, но и делаем это с гордостью, показывая свою круть, отвагу, хитрость, умение! Главное же, Запад сумел разрушить тот закон, что сидел внутри нас и уныло бубнил, что этого нельзя, это нехорошо, а мы подчинялись: этот закон в самом деле все видел, все замечал и грыз за малейшее отступление!

Вспыхнул экран, Александра всмотрелась в мое лицо, решая заговорить или тихохонько исчезнуть, сказала ровным голосом:

– Господин президент, господин Вертинский уже в приемной.

– Что у него?

– Вы ему назначили еще неделю назад, – напомнила она.

Я посмотрел на часы, через полчаса важный разговор с премьером о добавочном финансировании наукоемких технологий, надо бы успеть подготовиться, но если я сам назначил время, то не фиг пятиться.

– Зови, – сказал я обреченно. – Впрочем, чего это он… Всегда приходил, когда хотел…

– Не знаю. Звать сейчас?

– Да. И распорядись, чтобы принесли охлажденного сока. Что-то жарко.

– Хорошо, господин президент. Какого сока?

Я пошевелил пальцами, наморщил лоб:

– Такой оранжевый… ты его в прошлый раз приносила! Но побольше, побольше.

– Хорошо, господин президент, – пропела она.

Экран погас.

Дверь распахнулась, Вертинский вошел бодрым пружинистым шагом, на удивление бодрый, подтянутый, подбородок выдвинут, приподнят, будто летит вперед, весь как взведенная пружина, но не при виде опасности, а просто сам по себе переполнен энергией, готов обрушивать направо и налево ураганы, тайфуны, трясти землю и вызывать цунами.

– Счастлив видеть вас, господин президент!

Рукопожатие его все такое же энергичное и короткое, невербально сообщающее, что хозяин этих пальцев силен и бодр, готов свернуть горы. Я указал на кресло, он выждал, пока я опускался в свое, еще не остывшее от моей задницы.

Я молчал, всматриваясь, не понимая, что меня так смутно тревожит. Вертинский старше меня, по крайней мере, лет на пятнадцать, последние годы все грузнел, полнел, как и положено в нашем мире, но за последний месяц заметно подтянулся, женщины в таких случаях начинают злорадным шепотом о подтяжках, дерьмолифтинге и прочих ухищрениях, но мужчинам для такого же эффекта достаточно бывает просто встряхнуться, выпрямить спину, втянуть живот, перестать выходить на улицу в трениках.

Вошла Александра, на подносе два больших поллитровых стакана и запотевший кувшин с оранжевым соком. Вертинский покосился одним глазом, как хамелеон, но промолчал.

– И я рад вас видеть, Иван Данилович, – проговорил я. – Вы никак спортивную секцию начали посещать?

Он отмахнулся:

– Какие секции! Но режим пересмотрел, пересмотрел. Внес некоторые изменения, что верно, то верно. От коньячка отказался, жареное мясо травкой заменил… Не поверите, за две недели семь кило сбросил!.. Семь кило дурного мяса, что висело на мне… Это я, как говорил классик, себя под имортизмом чищу.

– Я и вижу, что весь сияете… Тогда прошу стаканчик сока. Морковный! Говорят, полезнее апельсинового.

Александра выставила стаканы и кувшин строго между нами, ушла. Вертинский взял стакан спокойно, уверенно, раньше бы поотнекивался, а если бы и взял, то с недоумением дул бы на пену, морщился, сейчас же попросту отпил сразу половину стакана.

– Спасибо, прекрасный сок. А сияю потому, что, пока шел по коридору, еще одна идея пришла…

– Ну-ну, дерзайте, – предложил я, слегка заныли зубы, подумал было о пародонтозе, но с чего вдруг, что-то нервное. – Что за идея такая?

Он сказал с удовольствием, улыбаясь широко, как раньше не делал:

– Не стоит ли нам, имортам, все-таки ввести некие опознавательные знаки? Ну, типа, пионерский салют, два пальца или один – средний – кверху, гвоздика за ухом, морковь в петлице, большой палец в ременной петле брюк… Чтобы имортист мог узнать в скопище народа своего? Нас мало, надо поддерживать друг друга, как завязавшие алкоголики! С кем поведешься…

– Ну-ну, дерзайте, – предложил я, слегка заныли зубы, подумал было о пародонтозе, но с чего вдруг, что-то нервное. – Что за идея такая?

Он сказал с удовольствием, улыбаясь широко, как раньше не делал:

– Не стоит ли нам, имортам, все-таки ввести некие опознавательные знаки? Ну, типа, пионерский салют, два пальца или один – средний – кверху, гвоздика за ухом, морковь в петлице, большой палец в ременной петле брюк… Чтобы имортист мог узнать в скопище народа своего? Нас мало, надо поддерживать друг друга, как завязавшие алкоголики! С кем поведешься…

Я кивнул, не сводя с него взгляда. Вертинский слишком оживлен, говорит очень громко. Он всегда был тихим интеллигентом в компаниях и только в залах суда, когда требовались напор и жизнерадостность, бывал оживлен и всегда говорил громко, энергично, постоянно жестикулировал, к вербальному общению добавлял язык хореографии, а то и тактильный, как у муравьев, хорошо хоть не пользовался феромонами… собственного изготовления, а только всевозможными мужскими духами, хотя я до сих пор не могу понять, как это могут быть духи мужские, не больше, чем помада или тушь для ресниц. Но… сейчас? Зачем сейчас, я не судья, которого надо склонить на свою сторону.

– Неплохая идея, – одобрил я осторожно. – Думаю, со временем, возможно, и появятся эти знаки…

Он возмутился с таким юношеским пылом, словно это он был моложе меня на пятнадцать лет:

– Почему со временем? Давайте сейчас!

– Проскочили этап, – объяснил я.

– Когда?

– Когда взяли власть, – сказал я терпеливо. – Тайные знаки нужны для тайных обществ. А мы – открыты. Не обмениваются же особыми приветствиями члены партий…

– В некоторых, – возразил он живо, – обмениваются!

– Я же не говорю, – пояснил я, – что не стоит этого делать. Просто острой необходимости нет. Уже нет. Проскочили. Хотя вы правы, ведь приветствуют же при встрече друг друга военные! Всегда приветствовали друг друга рыцари. А у паладинов вообще были свои особые знаки. Так что, конечно…

Я умолк, посмотрел ему в лицо, но Вертинский снова ничего не сказал, я взял высокий стакан с соком, кончики пальцев приятно обожгло холодом. Вчера Александра попыталась подавать сок теплым, чтобы я не простудил горло, но на такую жертву я не пошел, иморт хренов, по мне, лучше уж рискнуть однажды схватить ангину и дня три поглотать таблетки, чем ежедневно пить вместо сока тошнотворное пойло. Ну, пусть не пойло, это я перегнул, но все же…

Вертинский тоже отпил сока, глаза на миг стали настороженными, он сделал вдох… и после короткой заминки сказал:

– Если разделить все, что создается цивилизацией для обезьяны в человеке и что для собственно человека, то даже не иморт, а просто здравомыслящий придет в ужас. Все, ну почти все работает на скота в человеке! И даже то, что создавалось для «разумного, вечного», как телевидение или компьютеры, служит скоту, судя по телепрограммам и баймам, что единственные способствуют разработке более скоростных процессоров, более емких хардов, мощных акселераторов… А уж если взять товары народного потребления… Ну, скажите, человеку нужно ли триста тысяч оттенков различных вин? Восемьсот сортов сигарет?..

Я кивнул, ответа вроде бы и не требовалось, говорятся очевидные вещи, по крайней мере – для нас очевидные, но из вежливости сказал:

– Да-да, люди ушли не по той дороге… Как Дон Жуан, что начал искать божественную гармонию в женщинах.

Он с готовностью хохотнул:

– Не понимая, что все бабы одинаковы! Сегодня я слышал в новостях, что наш патриарх желает возвести в сан святой какую-то свою родственницу. Да еще и построить церковь в ее честь! Меня прямо воротит от этой толстой наглой рожи. Как же, святейший… Вы заметили, как он себя величает? Все эти святые на иконах, которым молятся, – просто святые, а он – святейший!.. Чуть-чуть ниже самого Бога, а то и вовсе, гм, вровень. Или даже выше. Ведь Бог свят, а патриарх – святейший!

Он допил сок, вопросительно взглянул на кувшин, на меня. Я кивнул, он тут же наполнил стакан, потянулся с кувшином к моему, но я покачал головой.

– Хотя народ, – сказал он, – поддерживает правительство, правительство не должно поддерживать народ. Это аксиома. Право – это всегда то, что истинно и справедливо. Законам слишком мягким редко повинуются, законы же слишком суровые редко приводят к исполнению. Мы должны не просто приводить их в исполнение, но такие казни я предлагаю показывать по телевидению! Да, жестоко, но слишком в обществе укоренилось мнение, что даже тех, кто должен быть казнен, просто ссылают куда-то на урановые рудники или на засекреченные заводы.

– Ничего нет жестокого, – возразил я. – Простой человек… да и не простой, с удовольствием смотрит на казни. С удовольствием!

– Да-да, – подтвердил он с готовностью. – Казнокрадам – расстрел, виселица или кол, а семья – на улицу. Ибо полная конфискация.

ГЛАВА 14

Напряжение нарастало, он все никак не мог перейти к делу, с которым явился, говорил очевидные вещи, уже много раз пережеванные, я терялся в догадках, нехорошее предчувствие скребло загривок.

– Мы знаем, – заговорил он убеждающим голосом, – что входим в тот крохотный процент, что способен генерировать новые идеи или творчески переосмысливать старые. Еще около десяти процентов способны эти идеи воспринимать. Остальные девяносто процентов могут только пассивно принимать или не принимать идеологические разработки… К счастью, обычно народ тупо слушает и возвращается к своей работе и к воспитанию детей. Почему «к счастью», понятно, нам еще одно строительство коммунизма, и о России можно будет забыть уже в этом поколении, а следующее русских будет перечислять наравне со скифами, гиксосами и хазарами. Однако же начало имортизма показало, что это совпало с интересами, желаниями, подсознательными стремлениями народа. Даже не просто своего народа, а народов. Как всегда, русская интеллигенция, отстаивая свое исключительное право поплевывать и на власть, и на народ, а любить и восторгаться только собой, имортизма не поняла и не приняла.

Я сдвинул плечами:

– Тем хуже для нее.

Вертинский хмыкнул, сказал вкрадчиво:

– Уже то, что самые подлейшие и разрушающие наше государство книги издают на Западе, награждают премиями, медалями, а самих авторов называют… как называют?

Он старался перетащить меня из моей колеи в другую, я все не мог уловить, к чему он ведет.

– Если загибать пальцы, – ответил я, – то Аверинец – совесть нации, Молофеев – гордость русской литературы, Бродский – великий поэт, деревянный рубль воняет, кто ответит за слезинку невинного ребенка, русские – аморальная нация, насилием ничего решить нельзя…

Вертинский кивнул, благодаря, сказал с жаром:

– Ага, так вот уже то, что их на Западе превозносят, заставит каждого думающего понять, за что.

Я обронил:

– Ну, нам-то все давно понятно. Столыпинские галстуки им всем нацепить бы. Впрочем, нацепим. Пришло время. Время Топора.

Вертинский подхватил с прежним жаром:

– Писателя, которого взахлеб переводят за рубежом и подают как лучшего писателя России, – к стенке! Это предатель внутри страны, разрушающий ее изнутри, клевещущий на нее и помогающий ее разрушать врагу!

Я наклонил голову, вот такие и разрушили коммунизм, доводя его идеи до абсурда. Начиналось с простодушных энтузиастов вроде Нагульнова, а потом пошли косяки хитроумных чиновников. Последним их деянием был сухой закон при полном ничтожестве в кресле генсека. Вертинский не простодушный энтузиаст, но и не похож на хитроумного чиновника… или похож? Что-то в нем есть от чиновника, но в то же время это в самом деле могучий деятель. Из числа тех, кто приходит уже в свершившуюся революцию или же переходит на ее сторону, а затем быстро захватывает там лидирующие позиции. К сожалению, такое уже случалось практически во всех революциях, во всех великих стройках…

Задумавшись, я слушал его сильный уверенный голос вожака:

– Если предоставить свободу человеколюбию и милости, система законов разрушится вся! Потому с правозащитниками надлежит поступить как с разносчиками чумы: немедленно изолировать и сжечь. Вообще не надо бояться делать то, что не умеем. Надо помнить, ковчег был построен любителем. Профессионалы построили «Титаник».

Он говорил правильно, даже слишком правильно. И все это зачем-то мне, как будто возвращает мои же слова. То ли старается зачем-то уверить, что целиком и полностью мой человек, дышит моим воздухом и говорит моими словами, то ли просто ловит момент, чтобы перейти к какому-то щекотливому вопросу, явно неприятному мне, иначе уже давно бы все сказал, не тот он человек, чтобы вилять вокруг без особой необходимости.

– Знаменательно, – воскликнул он с восторгом, – что имортизм в первую очередь пустил корни в среде высоколобых! Любых, будь это люди бизнеса, искусства, политики, науки. Впрочем, это объяснимо, ибо при нынешнем уровне цивилизации даже так называемый бедный класс в состоянии работать пять часов в день, а то и вовсе не работать, а жить на немалое пособие, а все остальное время кайфовать, балдеть, расслабляться, отрываться…

Назад Дальше