1612. «Вставайте, люди Русские!» - Ирина Измайлова 6 стр.


— Слышь-ко, боярин! — старый казак Прохор ударом сабли срубил с осадной лестницы неосторожно высунувшегося из бойницы запорожца и через плечо глянул на воеводу. — А по лестнице-то они лезть уж страшатся! Этот, вон, последний сунулся.

— Дядько Проша! — Шейн обернулся, с ходу еще раз ударил топором и ногой отпихнул мешавшее ему тело. — Раз лестница свободна — лезь-ка вниз! Ты же казак, и там, снизу — казаки. Могут и не признать чужого. Беги из города! Нашим всем расскажешь, как мы тут до последнего дрались.

— Ну, ты скажешь! — возмутился Прохор. — Как же я опосля того жить стану? Нет, не искушай!

— Я тебя не предавать посылаю! — прорычал воевода, вновь замахиваясь и вновь убивая. — Но кто-то должен рассказать. И еще… Отыщи Ваську…

— Ась? — не понял казак.

— Ваську найди, старик! И если станет слушать тебя, скажи, что я, грешник, любил ее! С этим и смерть приму…

— А слышь, боярин, спуститься-то мы и вдвоем могли бы! — вдруг воспрянул Прохор. — Там, внизу, такая каша, что никто никого сразу не признает.

— Меня не выпустят! — рассмеялся Шейн. — Да и не уйти мне уже: вон, гляди, у меня нога пикой пробита насквозь. Ступай, Прохор, ступай! Приказываю! А не исполнишь, с того света приду и буду тебя корить!

Спустя полчаса все было кончено. Воеводу взяли, лишь сбросив на него в пролом сеть и опутав ею с ног до головы. Он был ранен четырежды и истекал кровью, но, даже окрученный сетью, сумел, разрубив кинжалом несколько петель, заколоть трех или четырех навалившихся на него ляхов.

Когда королю объявили о пленении Шейна и рассказали, какой ценою удалось его взять, монарх сперва побледнел, затем сделался пунцово-красным и произнес с яростью, будто выплевывая каждое слово:

— Когда все успокоится, согнать жителей города, всех, что остались в живых… Собрать наше войско. Воеводу тоже привести, поднять на дыбу и пытать прилюдно! Я сам приду посмотреть. После этого — заковать в кандалы и отправить в Литву. Я хочу, чтобы он был публично казнен, как изменник.

Кому и в чем изменил смоленский воевода, Сигизмунд так и не сказал. И вряд ли сумел бы придумать что-либо связное.

Глава 8. Телега с сеном

Дождь лил вторые сутки. Временами он утихал, и пару раз сквозь сизые лохмотья туч даже попыталось проблеснуть солнце. Но ветер тотчас затягивал голубой лоскуток рваными клочьями, и снова косые полосы ливня хлестали по темной зелени уныло притихших рощ, по набухшему влагой полю, на котором поникли неубранные в этот год хлеба, по черной соломе обветшалых крыш одиноких, покинутых домишек.

Дорога, достаточно широкая, утрамбованная тысячами конских копыт и тележных колес, вся покрылась лужами, стал ухабистой и неровной, так что каждый неверный шаг старой, понурой лошадки мог загнать влекомую ею телегу в непролазную вязкую колею.

Однако лошадка была привычна к таким дорогам, а дождь ей, возможно, даже нравился. Заботливая рука обернула тряпицей мокрый хомут, и он не тер скотинке шею, а комаров и слепней, которых в июле на открытом месте обычно пруд пруди, в такую непогоду не было, так что лошадка чувствовала себя почти счастливой.

Кроме того, и телега была не слишком тяжела. Всего-то несколько вязанок свежего сена, прикрытого тремя слоями рогожи, но все равно, конечно, уже подмокшего, да сидевшая на передке с вожжами женщина. Правда, казалось, что груза все-таки больше — один человек и сено были бы легче. Но все равно, не так уж трудно было тащить все это, а чтобы не стало тяжелее, нужно было только не зевать и не затащить телегу в глубокую колею.

Женщина, правившая лошадкой, кажется, понимала, что они хотят одного и того же, и больше доверяла скотинке, чем себе самой. Внимательный взгляд приметил бы, что вожжи она держит не особо уверенно, да и сидит на телеге так, словно не знает, как половчее на ней устроиться.

Женщина была одета в темный сарафан, выступавший из-под широкой панёвы[20], и завернута в огромный черный платок, надвинутый до самых глаз и снизу закрывший подбородок. Лица было почти не видно, только глаза, серые, как дождевое небо, смотрели из-под густых, будто щетки, ресниц. Глаза, обведенные синими кругами, обрисованные тонкими морщинками, полные то ли слез, то ли капель дождя.

Минуя деревню с серыми покинутыми, разоренными хатами, женщина бросила на нее ищущий взор, потом отвернулась и снова сосредоточилась на дороге. Ей хотелось свернуть и поискать где-нибудь ночлега: солнце вскоре зайдет, ехать по разбитой, размокшей дороге станет невозможно. Но и останавливаться в таком унылом месте, где кругом нет ни души, страшно. А с другой стороны, и в поле не заночуешь: кругом леса, хоть и лето, но могут объявиться волки, и что тогда сможет она сделать? Главное — найти бы место, чтоб поставить в любой сарай лошадку: тогда серые хищники не сожрут ее, и утром можно будет двинуться дальше.

Впереди, в серой дождевой мгле, затрепетали далекие огоньки — наверное, там было жилье, не покинутое людьми. И снова во влажных глазах женщины задрожал страх: а можно ли ей идти сейчас к людям? Хотя бы и к своим?

Возможно, она слишком поздно услыхала хлюпанье копыт по дорожным рытвинам, но, в любом случае, ей едва ли удалось бы быстро свернуть и избежать встречи с шестью появившимися из пелены дождя всадниками.

Это был польский дорожный разъезд. Угрюмые кавалеристы, съежившись в седлах, до глаз опустив капюшоны своих бурнусов, ехали неторопливым шагом. Приказ нести караул в такую погоду явно их не радовал.

— Эй, стой! — один из них, видимо, старший, поднял руку и, подъехав к телеге, схватил лошадку под уздцы. — Кто ты такая, московитка, и куда ты поехала?

— В село Лукашево еду, к родне! — голос женщины не дрогнул и, кажется, она сама очень этому удивилась. — Хата у меня погорела, вот к своим и добираюсь. Только сено с поля и забрала, да вот, тряпье последнее.

И она указала глазами на выглядывающий из-под рогожи небольшой мешок.

Поляк тотчас выхватил его, развязал и разочарованно оглядел сложенные туда пару рубашек, платок, берестяную фляжку. Презрительно фыркнув, он вывалил все это на дорогу, прямо в грязь.

Женщина не пыталась ему помешать. Просто сидела, судорожно сжав вожжи и глядя на верховых остановившимися глазами.

— А что у тебя еще есть? — спросил старший.

— Ничего. Сено только, пан. Это правда.

— Правда? Тогда посмотрим!

Неожиданным резким движением поляк обнажил саблю и собирался уже ткнуть ею в вязанку как вдруг женщина с резким криком вскочила и, рискуя изрезать себе ладонь, рукой перехватила лезвие.

— Не троньте, пан!

— Вот как! — он с невольной осторожностью потянул оружие к себе. — Такое у тебя сено? Покажи, что там, ну!

Не дожидаясь, пока женщина исполнит приказание, другой кавалерист отвернул рогожу и скинул с телеги одну из вязанок. Под нею показалась голова лежавшего в сене человека. Лицо его было мертвенно бледно, губы покрыты сплошной кровавой коркой. С первого взгляда он казался покойником, однако начальник разъезда заметил, как пульсирует синяя жилка на его виске и слегка подрагивают губы.

— О-о-о! — недоуменно воскликнул поляк, ожидавший найти в телеге оружие, но никак не какого-то доходягу. — Это еще кто? Почему он тут?

— Сын это мой! — в отчаянии женщина вновь попыталась ухватиться за обнаженную саблю, хотя на ее ладони уже заметна была глубокая ссадина. — У него оспа, вот мы и уехали. Может, знахаря найду, чтоб вылечил.

— Оспа?! — поляк невольно отшатнулся, так что слегка попятился даже его конь. — Ты в уме, московитская ведьма?! Оспа может перейти к другим людям. Нельзя никуда везти человека с оспой! Его нужно убить, и сено, в котором он лежал, сжечь!

С этими словами поляк вложил в ножны саблю и отцепил привешенный к поясу пистолет.

— Только посмей, поганый!

Женщина нагнулась, провела ладонью под сеном, и вот уже она стоит на телеге во весь рост, заступив собою бесчувственное тело. Над ее головой тускло блеснуло лезвие занесенного для удара топора.

— Если выстрелишь, убью!

Поляки отлично понимали, что ей, одной, ничего с ними не сделать, и дружно загоготали, забавляясь ее отчаянием и этим порывом, в котором было поровну бесстрашия и безумия.

— Да тебя тоже надо пристрелить! — усмехнулся старший. — Ты, наверное, уже успела и сама заболеть. И для твоего же блага…

Что он считал благом для несчастной женщины, поляк не договорил. Хлопнул выстрел, и его роскошный, немецкой работы пистолет грохнулся в грязь с разбитой вдребезги рукоятью, а сам он взвыл, потому что щепки от этой рукояти вонзились ему в ладонь и в пальцы.

— В женщин стреляют только трусы! Вам об этом никто не говорил, пан?

Ярость на полном усатом лице верхового почти сразу сменилась тревожным напряжением. Из водяной мглы появилась фигура еще одного верхового, облаченного в воинские доспехи, но явно не польской работы. Кованый шлем всадника был определенно германский, да и пистолет в его руке почти не отличался от того, который он только что расколотил, с невероятной меткостью всадив пулю в его рукоять.

— В женщин стреляют только трусы! Вам об этом никто не говорил, пан?

Ярость на полном усатом лице верхового почти сразу сменилась тревожным напряжением. Из водяной мглы появилась фигура еще одного верхового, облаченного в воинские доспехи, но явно не польской работы. Кованый шлем всадника был определенно германский, да и пистолет в его руке почти не отличался от того, который он только что расколотил, с невероятной меткостью всадив пулю в его рукоять.

— Ты кто такой и что тебе нужно? — спросил старший, однако уже далеко не таким уверенным тоном, каким разговаривал с женщиной.

— Я кто такой? — в голосе всадника слышались одновременно удивление и возмущение. — Вот так вопрос! Я — десятник конного полка полковнике Вейера, который позавчера, как вы должны знать, первым штурмовал Смоленск и потерял общим числом двести тринадцать человек! Нам до сих пор не выдали полностью жалования, вот мы и торчим здесь, как круглые дураки. А я ездил с поручением от полковника. Я это вам говорю, заметьте, не потому, что обязан говорить, но поскольку пока что не хочу ссориться.

— Ого! Ты решишься поссориться с шестью вооруженными людьми? — вознегодовал другой поляк.

— Оружие не делает человека сильным — им еще нужно уметь пользоваться! — засмеялся всадник. — Но теперь ответьте вы: какого дьявола вы привязались к этой оборванке и какому-то больному?

— У этого больного — оспа! — завопил начальник разъезда. — Из-за него могут погибнуть люди!

— Русские-то? — пожал плечами всадник. — Да и пускай! Разве вам не этого хочется больше всего — чтоб они все поумирали? Оставьте этих людей в покое, пан. Вы поняли?

— Да по какому праву ты тут командуешь?! — гаркнул поляк.

— Я же дал вам понять — по праву сильного. Кроме того, ваш король мне должен, и я зол на всех поляков больше, чем даже на русских. Хотите драки — извольте, только не думаю, что потом вы будете довольны. Поезжайте своей дорогой, а женщина со своей телегой пускай катит дальше. Ну, а за ваш пистолет, пан, я готов заплатить.

С этими словами всадник отцепил от пояса и встряхнул в воздухе небольшой, но увесистый кожаный кошель. Послышался звон, который трудно спутать с любым другим звуком.

— Золото! — хором воскликнули поляки.

— Да, золото, — всадник опять потряс кошелем. — Нам не заплатили, однако мы кое-что нашли для себя в городе сами. Пары монеток из этого мешочка хватит, чтобы окупить потерю вашего оружия, пан. Остальное отдаю за жизнь этих людей.

— Да зачем тебе?.. — начал было старший разъезда, но другой поляк потянул его за рукав:

— Збышек, на кой нам знать причуды этого германца? Бери скорее золотишко, и пускай ведьма катит со своим сынком в самую людную русскую деревню. Лучше будет потом ее всю выжечь, когда они там перемрут.

— Давай золото! — добродушно оскалился старший.

— Сперва освободите дорогу!

Разъезд объехал телегу и удалился на пяток саженей, после чего всадник ловко кинул свой кошель прямо в раскрытую ладонь поляка.

— Доброго вам пути, паны!

Когда копыта польских коней отплюхали по лужам и все стихло, немецкий воин подъехал к телеге. Женщина, стоя на коленях, держала край рогожи над головой бесчувственного мужчины и осторожно вытирала его лицо чистым белым платком. Ее спина при этом слегка подрагивала.

— Почему ты нам помог? — тихо спросила она, поднимая к всаднику глаза, теперь уже явно полные не дождинок, а слез.

— Кто тебе этот человек? — вопросом на вопрос ответил всадник.

— Он мне сын. Не приближайся, добрый человек — это опасно.

— Нет! — он усмехнулся. — Сейчас, полагаю, твой сын не опасен. И не надо лгать — больных оспой мне случалось видеть. Послушай, женщина, я знаю здесь неподалеку, в нескольких верстах, одну знахарку. Мне за время осады дважды случалось к ней ездить: один раз она извлекла мне стрелу из раны, которая уже воспалилась и опухла, второй раз помогла моему больному товарищу. Думаю, эта женщина вылечит и твоего сына, а у меня еще найдется несколько золотых, чтобы ей заплатить.

Женщина смотрела на него и понимала, что, вопреки всему, почему-то ему верит. Он неплохо говорил по-русски, и хотя в сгущающейся темноте она не могла рассмотреть его лица, ей показалось, что оно, по крайней мере, не вызывает неприязни.

— Но… У меня ничего нет. Ничего, что я бы могла тебе дать!

— А я у тебя чего-нибудь прошу? Надо спешить — вот-вот ночь, и по этой грязище будет вовсе не проехать. Укрой его, бери вожжи и поезжай за мной.

И, развернув коня, он тихим шагом пустил его вперед, в сторону трепещущих вдалеке огней далекой деревни.

Часть II НАЕМНИК

Глава 1. Прерванный ужин


Второй день над Замоскворечьем курился горький густой дым. Горели несколько дворов да дом купца Пантелея Косого, его знаменитые винные погреба, накануне дочиста ограбленные, а после, чтоб с грабителей не было спроса, вдобавок и подожженные. Для чего лихим ратникам полковника Гонсевского понадобилось палить еще и обычные, небогатые дома, вряд ли кто смог бы сказать. Верно, они и сами не вспомнили бы, что их так обозлило — то ли кто-то из жителей Замоскворечья попытался вступиться за ограбленного, вот уж второй раз кряду, Пантюшку Косого, то ли приглянулась ненароком возле двора чья-то женка, а муж оказался несговорчив…

Это был далеко не первый такой пожар. Год назад, когда москвичи попытались поднять бунт против захвативших Москву поляков, те пожгли более половины города, и Замоскворечью досталось едва ли не более всего. После усмирения бунта жители принялись вновь отстраиваться, но отныне напуганные восстанием и обозленные сопротивлением ляхи уже не оставляли их в покое. Каждый раз, совершая вылазку из Китай-города, где они квартировали и занимали позиции, воины польского гарнизона обязательно затевали, по выражению москвичей, «какое-нибудь баловство» — и после их «баловства» непременно где-то что-то горело, кто-то считал убытки, а порою бывали и похороны… Любое возмущение против самовольства новых «охранителей» Москвы они почитали бунтом и спешили отцепить от поясов сабли.

— Вот ведь, почитай, с десяток обозов к ним тут давеча прикатили — снеди, вина, может, не на всех этих вояк с достатком, но все же не наши тощие харчи! Так чего ж они на чужое-то добро губу раскатывают? Их сюда звали, чтоб порядок был, чтоб, значит, смуту кончить, а с ними и смуты еще более, да и покоя не видать — страх один!

Так рассуждал, вздыхая, немолодой хозяин постоялого двора, аккуратно надрезая пухлый каравай и укладывая краюшку на деревянный поднос. Хлеб, на вид аппетитный, был на самом деле отрубной, да еще с солидным добавлением сушеной лебеды. Трактирщик был рад и этому: в последние месяцы Москва, пережившая уже не одно нашествие и осаду, оскудела мукой, да и другими съестными припасами. Их стало не хватать даже польскому гарнизону Кремля и Китай-города, хотя из Твери, где разместилась основная часть армии, часто приходили обозы, составленные из того, что еще удавалось насобирать, а вернее — награбить по многочисленным русским селам. Но более половины сел были уже дочиста разорены, а многие за сопротивление грабежу сожжены, да и обозы доходили не все: всё чаще и чаще их громили на подъездных дорогах лихие люди.

В последнее время хлеб, пускай и отрубной, замешанный с предусмотрительно запасенной лебедой, был скорее привилегией окраин — оборотистые их жители тоже ездили по деревням. Само собою, они их не грабили, но выменивали на всякие городские изделия отруби, жмых, репу и прочую снедь, которую до сих пор не догадывались тащить поляки.

Это побудило гарнизонных служак устраивать все новые поборы по окраинам — прежде они охотились только за вином, теперь не брезговали набивать мешки и репой с отрубями, вновь оставляя местных ни с чем и вызывая тем все большую злобу, если только она могла стать еще больше… Правда, все помнили с какой сатанинской жестокостью завоеватели расправились с ополченцами, пытавшимися год назад выбить их из Москвы[21]. Особенно тогда зверствовали шведские наемники, вернувшиеся со Сретенки, где им особенно упорно сопротивлялись, сплошь залитыми кровью, будто настоящие мясники… Это вызывало страх, но не умаляло ненависти.

— Говорил, мол, пришли с миром! — продолжал бубнить себе под нос хозяин, укладывая небольшую краюху рядом с пузатой глиняной кружкой, в которую он перед тем нацедил вина из небольшого бочонка. — Ну, и где их мир? Чем они лучше того же поганого Гришки Отрепьева или второго ворюги, что раскатал губу на русское царство?

Слушать его сетования было особенно некому: в просторной зале, кроме него, находились только двое молоденьких дьячков, вот уже час тянувших это же вино, каждый из своей кружки, и негромко ведших какую-то свою беседу, да еще тот, для кого он готовил заказанное угощение и кого не без основания готов был считать своим постояльцем, хотя бы на нынешнюю ночь.

Назад Дальше