В три часа уроки наконец закончились. Они встретились у Вахтанговского театра и сразу же прислонились спинами к афише, на которой немолодая уже актриса Юлия Борисова закрывала веером свое умело сохранившееся лицо. Они прислонились к афише, словно их не держали ноги, и прижались друг к другу плечами. Прикосновение это даже и через пальто обоих как будто лишило рассудка. Они оба замерли и задохнулись.
– Люблю тебя, – тихо сказал Бородин. – А ты?
– Я тоже, – призналась она. – Вы не бойтесь. Чего вы боитесь?
– Чего? – и он поперхнулся. – Не знаешь чего?
Она затрясла головой.
– А если я к вам… Я сама к вам приду?
– Куда ты придешь? Я живу не один.
– Я знаю, – сказала она. – Что же делать?
– Наверное, ждать, – произнес он и, не выдержав, прижался горячим лицом к лицу Веры. – Давай подождем. Ты согласна?
– Я? Нет. – И Вера заплакала. – Я не согласна. Я так не могу.
– Послушай, но ты же еще…
Он запнулся.
– Я девочка, да? Ну и что?
– Как «и что»?
– Ведь я никому не скажу. А Джульетта… Ей было двенадцать!
Бородин схватил ее за руки, и они побежали в переулок, прыгая через лужи растаявшего снега. В гулкой и темной подворотне учитель английской литературы прижал к себе эту невинную школьницу и стал целовать ее в губы. Она отвечала ему, и дыханья их сразу смешались во тьме. Не обрывая поцелуя, Андрей Андреич расстегнул ее пальто, а куртку свою просто сбросил на землю, и только его очень тонкие джинсы и Верина узкая черная юбочка мешали их очень горячим телам, стремившимся стать навсегда одним телом.
Наконец он застонал и оторвался от нее. Лицо его было слегка сумасшедшим.
– Все, хватит! Я должен идти! Я пошел!
– Куда ты пошел? – продышала она ему в подбородок. – Я не отпущу.
Ни он, ни она не заметили, что Вера сказала учителю «ты». Весь мир, вся вселенная, все ее звери, и все существа, населившие землю, и рыбы в реке, и все птицы на небе, казалось, притихли и остановились. Никто не дышал. Все смотрели на них и ждали, что будет. И всем было страшно.
– Я не отпущу, – повторила она.
Поспешно сняла темно-красный свой обруч, и волосы, радостно освободившись, упали на плечи ей, как водопад.
Он взял эти волосы в обе ладони и ими закрыл все лицо.
– Куда ты пойдешь? Поцелуй меня лучше, – сказала она.
Они целовались внутри ее влажных и жестких кудрей, и когда Бородин их вдруг накрутил на кисть левой руки, а голову Веры откинул назад, прижался губами к горячему горлу, весь мир, вся вселенная, звери, и рыбы, и птицы в высоких больших небесах вздохнули, но тихо. Никто не услышал.
Две темные, как кладбищенские аллеи, но все еще жадные, злые старухи – одна в дряхлой шубе, другая в пальто, доставшемся ей от племянницы Кати, – шаркая своими узловатыми отекшими ногами, вошли в подворотню. Увидели парочку и завизжали. Визжали не весело и не азартно, а тускло, обидчиво и некрасиво, поскольку таким темным, жадным старухам визжать очень трудно: дыханья не хватит. Бородин отлепил свои губы от губ юной школьницы, увидел их лица в потертых беретах и грубо спросил:
– Вы чего здесь забыли?
– А мы вот милицию! Мы вот… Ишь, умник!
И вдруг он сказал:
– Извините.
И тут же, взяв за руку Веру, пошел с нею прочь.
– Ты что? Испугался? – спросила она.
– А если они вдруг милицию вызовут? – И он опустил виноватую голову. – Прости меня, Вера. Мы правда не можем.
– Чего мы не можем? – вскричала она так сильно, что он даже вздрогнул. – Скажи мне!
– Не можем… Совсем. Ничего.
Они остановились посреди переулка. Солнце разорвало слабые весенние облака и вдруг осветило обоих, прожгло. Оно не по-мартовски, а по-июльски, с какою-то яростной страстною нежностью набросилось на их смущенные лица и начало быстро лизать их, подобно огромному тигру, которого взяли детенышем в цирк, и он полюбил дрессировщицу так, что даже и жизнь, свою хищную жизнь, отдаст за нее, а поэтому сразу, как цирк зажигает огни, этот тигр кладет ей горячие лапы на плечи и лижет сухое от пудры лицо. Вот так же и солнце с внезапной любовью, излишней, безудержной и безответной, набросилось на этих мелких людей, столь мелких, что их с высоты было трудно найти среди массы других, тоже мелких, но солнце нашло и не обращало на всех остальных никакого вниманья. Если бы в эту секунду девочка Вера Переслени и ее учитель разделись догола, им среди снега, едва только-только начавшего таять, и холодно не было бы, как в июле.
Они остановились и сразу вцепились руками друг другу в одежду. Волненье мешало им слышать, а шепот их был очень сбивчив и очень тревожен.
– Давай подождем… Подождем. И потом… Счастливее нас никого… И не будет….
– Не надо нам ждать! – возражала она. – Никто никогда ничего не узнает!
– Такое не скроешь! Пойми, не сердись. Ведь я же люблю тебя. Ты еще девочка…
Вера Переслени прижала к его рту обе ладони.
– А если бы я была женщиной, то…
– Тебе скоро будет пятнадцать. В семнадцать мы можем жениться. А может, и раньше. Мне нужно прочесть, что в законах написано. Я завтра прочту. Обещаю: прочту…
Она вспыхнула и бросилась бежать от него, как будто учитель обидел ее.
– Постой! Погоди! Ты куда?
Она даже не оглянулась.
Дорогой мой читатель! Если бы я, как другие, просто придумывала эту историю, я бы, конечно, сделала моего героя более азартным и даже, наверное, порочным без удержу. Тогда все, что я здесь пишу, окрасилось бы знаменитым Набоковым. И стало блестеть, как пылинка на солнце. А разве всего, что мы знаем о страсти, напишешь без жара? Увы, не напишешь. Я долго пыталась, но все выходила простая водица, в которой помыли лесную малину… Водица слегка только порозовела, а запаха этого: мокрых кустов и крохотных, полуслепых насекомых, забившихся в самую спелую мякоть, – увы, не прибавилось. Да, это так. Но все впереди. Если вам по душе не только вкус сладкой и спелой малины, но даже и вкус червяка, на заре заснувшего в ней, в этой огненно-красной, сочащейся ягоде, – вы этот вкус еще ощутите, но только попозже.
Многое изменилось в душе Бородина за это утро. Теперь, после жадных ее поцелуев, с него словно кожу содрали. И страх, как соломинка, – да, как соломинка, которую в пенной пучине морской, и в водовороте реки, и в болоте пытается тщетно поймать утопающий, – спасительный страх возвратился к нему. А может быть, тот же спасительный страх ему диктовал и признанья Елене? Мол, вот я признался, не скрыл ничего, а ты теперь и разбирайся, как хочешь.
Ночью Елена проснулась и рывком села на кровати. Луна с ее вечно притворным участьем сияла сквозь щели тяжелых гардин. Елена взглянула на мужа. Он спал. И спал обнаженным, темнея своею слегка оперенной широкою грудью, дыша так, как будто за ним кто-то гнался.
– Андрей! Да проснись же! Проснись, наконец!
Его нагота была ей ненавистна. А раньше? Да, раньше? Ведь летом, недавно, пока мама с Васенькой жили на даче, и город томился тяжелой жарой и был весь горячим и сладким, как улей, они раздевались, лежали вот здесь, на этих подушках, лаская друг друга, и их обручальные кольца стучали о спинку кровати в минуты любви.
– Хочу, чтобы ты нас оставил. Ушел, – сказала Елена. – Как можно скорее.
– Сейчас? – спросил он, даже не удивившись.
– Да, лучше сейчас. – И она задрожала. – Пока Вася спит. Уходи поскорей.
– А утром ты что скажешь Васе?
– Не знаю. И все-таки ты уходи.
– Ты права, – он встал, в простыню завернувшись. Стоял рядом с зеркалом, как привидение.
– Мы жить так не можем, – сказала она. – Ты даже не просто чужой. Ты как зомби. Откуда я знаю, на что ты способен?
– Да, да, ты права, – повторил он опять. – И лучше мне быть одному, это правда. Сейчас я уйду. Ты права, так нельзя.
– Ты любишь ее? – прошептала Елена.
– Я очень хочу ее, Лена. Ужасно, – ответил он тихо. – Я не виноват.
– А я не виню тебя. – Крупная дрожь трясла ее тело. – Ведь ты ненормальный. Мне мама всегда говорила, что ты… Короче, ты лучше быстрей собирайся, а то еще Вася проснется, не дай Бог.
– Я знаю, что ты права, Лена. Я ждал, что ты все это скажешь, я ждал.
– И правильно делал, – сказала Елена. – И ты не звони нам. Я не подойду.
Он побросал в рюкзак самые необходимые вещи, снял со стены фотографию седого, очень худощавого человека, про которого всегда говорил, что это его отец. И быстро ушел, даже не оглянувшись.
Глава VI
Молодой турецкий рабочий Ислам, все силы которого уходили на то, чтобы как можно быстрее и лучше привести в порядок старый, еще при Сталине построенный дом, с которого сыпалась краска и у которого часто отказывало отопление, так что пожилые жильцы иногда даже в своих собственных комнатах ходили в валенках с кожаными заплатами на пятках, – молодой и привлекательный рабочий Ислам весь истосковался в холодной Москве. Всегда человек ведь тоскует по дому. И он тосковал по своей деревушке, где хворост возили на серых ослах, а воду черпали из горной реки.
Вечерами Ислам старательно изучал русский язык и вскоре прочел «Дядю Степу». Не понял, в чем соль, но прочел очень быстро, во многих местах даже без словаря. Ему давно нравилась девушка Вера. Но только когда он увидел ее с железною башнею на голове, увидел глаза ее, мрачные, дерзкие, родная земля, в черных трещинах, скудная, где не было даже еще электричества, зато были горы, покрытые снегом, зато было небо, и в небе Аллах, – родная земля словно стукнула в сердце, и Вера, московская девушка Вера, вдруг стала близка ему, словно сестра. Но как объяснить, почему эта Вера с ее непристойно открытым лицом напомнила трудолюбивую Родину, какая же связь этой Веры с горами, покрытыми снегом, Ислам сам не знал. Он чувствовал только, что связь проходила сквозь самое сердце и там уплотнялась, и там покрывалась бутонами, даже давала побеги, как будто растение.
Ислам положил ей цветы на порог. Она поняла, что цветы от него. Должна была это понять, ведь родная. Он рано приходил на работу и все старался держаться поближе к их подъезду. Ему иногда очень крупно везло: она вылетала еще совсем сонная, с тоскою в своих серебристых глазах, без шапки всегда, даже в сильный мороз, и если шел снег, он ей падал на волосы, и каждая прядь начинала сиять. Она шла к троллейбусу, тонкая, резкая, с ресницами в легком, пушистом снегу, шла так, как идут люди только на порку – Ислам часто видел, как порют людей, – и он ее очень любил и жалел.
Придется сказать, что мусульманский юноша Ислам не был девственником, только не надо думать, что потеря невинности произошла в его родной деревне. Не думайте так, потому что деревня – ведь это же как материнское чрево, в котором ты волей Аллаха однажды и был зарожден, и развился, и вырос до нужных для жизни на свете размеров, и вытащен был, и омыт, и накормлен. И чистой должна быть и мать с ее чревом, и эта бадья, где впервые младенца омыли водою из горной реки.
Невинность Ислам потерял в европейском городе Брюсселе, где вместе со старшими братьями ремонтировал старые здания неподалеку от главной площади. Там же, на главной площади, работал по воскресеньям рынок, на который фермеры привозили свои яркие красивые овощи, и всякую пышную сочную зелень, и мед, и сыры, и хлеба, и однажды увидел Ислам там, за белым прилавком, румяную девушку, всю в кружевах. Не выдержав, он подошел. Прилавок был выстлан тончайшим, нежнейшим, что есть только в Бельгии, самым красивым, чем славится этот деньгами и биржей загаженный город, который давно бы засох, задохнулся от всяческих банков, и муниципальных контор, и присутствий, когда бы не эти его кружева, в чьих тонких узорах и запечатлелось во всей белизне их, во всей снежной хрупкости дыханье старинного кроткого времени, когда дрались просто, без боеголовок, когда не взрывались еще самолеты, и девки вдруг не превращались в парней, а парни, капризные, с пухлыми ртами, не требовали превращения в девок. Защиты от всей этой скверны в Брюсселе другой, кроме кружев, не существовало. Да, лишь кружева помогали народу, не только бельгийскому, но и голландскому, живущему с ним по соседству. Голландцы, скажу вам, не меньше брюссельцев нуждаются в помощи. Хотя там и розы, и много тюльпанов, и очень налаженное скотоводство, но скоро все это прокурят, бедняги, останутся грешницы в черном белье сидеть, освещенные красными лампами.
Наверное, строгий читатель не знает, чем могут помочь кружева населенью? А я вам отвечу: своей красотою. Ведь вот объяснил же когда-то писатель, что все мы спасемся одной красотою. Он, может, не о кружевах говорил, а вовсе о чем-то своем, карамазовском, но я знаю точно, что и в кружевах содержится часть мирового спасения.
Чистый и целомудренный мусульманский юноша никогда не подошел бы к европейской женщине, не окажись она тогда за прилавком с этими прекрасными изделиями. Он подошел и на своем ломаном французскои языке спросил ее, сколько стоит воротничок, который хотелось послать бы сестренке на свадьбу. Она улыбнулась тепло и молочно, сказала, что можно со скидкой, недорого. Ислам запылал своим смуглым лицом, поблагодарил и остался стоять. Ленивые сытые люди изредка подходили, трогали своими пухлыми пальцами накидки на подушки, детские рубашечки, нежнее, чем облако в небе, салфеточку, потом отходили. Открытые лица бессовестных женщин, которые даже платков не носили, не то что чаршаф или, скажем, чадру, Исламу казались гримасами дьявола.
Одна только эта ему приглянулась. Она была тоже вся как кружевная.
Ее звали Мартой. Через неделю он снова подошел к павильончику, купил-таки для Айшэнэ воротник. Пришьет в Рамадан на свое покрывало. Марта встретила сухощавого и легкого, как породистый конь, Ислама смущенно, но очень приветливо. Опять они поговорили немного, и Марта сказала, что скоро, наверное, уедет в Париж и будет в Париже работать на фабрике. Короче, они познакомились. Вечером, когда этот рынок закрылся, и площадь всю выскребли разными щетками, и красный закат в золотистых прожилках украсил собой небосвод, они еще долго гуляли по улицам. Она была родом из Брюгге. В конце концов, Брюгге – ведь тоже деревня, и это их сразу сроднило и сблизило. Она его и пригласила к себе. Сказала «на кофе». Он кофе любил. И даже, к стыду своему, он любил их эти румяные пышные вафли с малиной, клубникой и сбитыми сливками. И братья любили, хотя эти вафли недешево стоили.
Они пришли к ней, в ее комнату. Вся мебель была в кружевах. Так красиво! Слюна у Ислама вдруг стала на вкус, как будто он выпил воды из корыта, стоящего рядом с понурым ослом. И Марта его обняла очень нежно, ресницами защекотав его ухо. А он не ответил ей, словно был сделан из твердых, искристых и горных пород.
Она покраснела, но не отступила.
– Ты, бедный, устал, – прошептала она, – садись на диван, дорогой мой Ислам.
Он сел на диван, и она села рядом.
– Не нужно бояться, – сказала она.
Взяла розоватого цвета салфетку и нежно отерла Исламу лицо. А он все дрожал, как дрожит жеребенок, который минут только пять как родился.
– Я нравлюсь тебе? – прошептала она. – И вдруг расстегнула на кофточке молнию. – Ну? Нравлюсь? – И всем своим телом вздохнула.
Тогда он погладил рабочей рукою ее шелковистую шею. А Марта легла на диван и раздвинула ноги. Вот тут он и начал терять свою девственность. Теряя, кричал и потом еще долго не мог отдышаться. Представил, как будет стоять перед братьями:
– Простите меня, недостойного, братья!
Ему стало страшно, но Марта, веселая, с ее по-бельгийски открытым лицом, уже напевала на кухне, варила Исламу обещанный кофе.
Через две недели она уехала в Париж, а в самом конце лета молодой Ислам вернулся к себе в Анатолию. Но вскоре пришел человек из агентства, сказал, что нужны очень люди в России. И платят неплохо, хотя там и холодно. Ислам вмиг собрался, за пару часов.
После поцелуев с Бородиным в подворотне Вера Переслени пошла домой, чувствуя себя раздавленной и несчастной. Долго стояла перед дверью родной квартиры, безучастно прислушиваясь к резкому голосу поющей в одиночестве Лины Борисовны.
Вера сердито постучала кулаком по обивке, но Лина Борисовна заливалась и не слышала. Тогда мрачная и кусающая губы школьница вывалила на пол все содержимое рюкзака, пытаясь найти ключ, и тут же дробные сильные шаги приковали к себе ее рассеянное внимание. Ислам не терпел узколобого лифта – взлетел к ней на пятый этаж, словно птица. Взлетев же, как вкопанный остановился. Вера заметила это и перестала кусать губы, напротив, слегка оттопырила их, поскольку вот так, оттопыривши губы, она становилась еще привлекательней.
– Привэт тэбэ, дэвушка, – выдохнул он, – пажаласта, нэ уходи.
– А что? Здесь стоять? – усмехнулась она.
Душа нарывала от горя, но в теле заложены были все эти инстинкты, которые и защищают нас, женщин, а всех остальных на земле укрощают.
– Не здесь же стоять, – повторила она. – Я ключ потеряла. Не знаю, что делать.
– Гулять тада нада, – сказал ей Ислам. – Ты, дэвушка, любишь гулять или нэт?
Она повела в удивлении плечами, но взгляд ее вспыхнул:
– Гулять так гулять!
Они спустились вниз по лестнице, не глядя друг на друга, и вышли на улицу. В эту же минуту поющая, как канарейка на воле, суровая бабушка Лина Борисовна потянулась к форточке, желая захлопнуть ее, ибо ветер, небесный и чистый, был все же холодным. Она потянулась, увидела внучку, которая, хлопнувши дверью подъезда, куда-то направилась вместе с мужчиной, а лучше сказать, с этим парнем турецким, который недавно покрасил все стены.
– Вера-а-а! – пронзительно крикнула Лина Борисовна. – Куда-а-а ты? Ве-е-ернись!
Вера задрала голову. Влюбленный Ислам с восхищеньем заметил, насколько прозрачным вдруг стало на солнце ее очень тонкое девичье горло.