– Но только родным моим папой был он, – она показала мизинцем на пол, протертый старательно шваброй с опилками, – он, он! Врать не буду.
– Откуда вы знаете это? – спросил аспирант по фамилии Яшин.
– Да как же не знать! – удивилась она, всплеснувши руками, как уточка крыльями. – Такого отца да не знать! Да вы что? Всему научил да всему надоумил, а силу-то дал – пятерым не сравняться! Вот, хочете, я вас сейчас подыму?
– Как так «подыму»? – удивился ученый.
– А так: подыму, да и все, – она подхватила его под коленками и очень легко подняла, как ребенка.
– Пустите меня! – закричал гордый Яшин. – Здесь люди же ходят!
– А люди мне – тьфу! Сегодня вот ходют, а завтра лежат!
Однако эта неожиданная в такой горбатой крохотке физическая сила была ничто по сравнению с теми возможностями, которые таились в ее проданной дьяволу душе. На простой вопрос ученых медиков, с какой целью Валерия Петровна, у которой был в Дырявине собственный дом с огородом и скромная пенсия, поселилась на Ярославском вокзале, проклятая дочь отвечала загадочно:
– Так тесно мне стало. А здесь попросторней.
В порче, наведенной на молодых милиционеров, созналась, сказавши, однако, что порчу устроила им не она, а папаша.
– Ох, он не спускает! – сказала она. – Ему за дитятю небось ведь обидно!
Несмотря на то что при завершении этого разговора каждый сотрудник отдела «гипнотических методов воздействия на окружающих» почувствовал в своем пищеводе холодную змею, Валерию Петровну нельзя было отправить в Дырявино, не изучивши. Впервые за годы труда и догадок, открытий, борьбы, конкуренции, опытов с невинными, белыми, как ангелочки, мышами и столь же невинными крысами открылись иные вершины сотрудникам. Как будто брели по осенней грязи и вдруг набрели на цветущее поле. А лучше сказать, на поля в красных маках. Какого дурману здесь насобираем, каких диссертаций напишем за месяц!
В прежние времена, при неэнергичном, например, и трусливом руководителе Черненко или при нелюбознательном руководителе Ельцине, бабу Валерию схватили бы под ее белые и чистенькие локотки и поволокли бы к обшарпанной милицейской машине сажать на обструганный кол и допрашивать. Но ведь времена наступили другие, и сам Кашпировский с его острой челкой казался уже старомодным и скучным.
Поэтому Курочкину пригласили участвовать в их гипнотических опытах.
– Наукой меня не возьмете, хорошие, – сказала хвастливо Валерия Курочкина. – Я как на духу говорю, не возьмете.
И Боже мой, что началось! «Баба Валерия», как называли ее простодушные односельчане, устраивала такие опыты, что за ней пришлось установить круглосуточное наблюдение. Институт выделил средства, и Курочкину поселили в недорогой гостинице «Спутник», где она на третий день поругалась с администратором, и поздно вечером этот приличный, начавший седеть человек был арестован и выведен в наручниках из родного «Спутника» за незаконное заселение в номер «люкс» двоих проституток тринадцати лет, которыми он наслаждался бесплатно. Курочкину из гостиницы немедленно выписали, но возвращаться к себе в деревню она отказалась.
– Зачем мне в деревне сидеть, посудите? – спросила она. – Мне там нечего делать. Вам нужно, вот вы и старайтесь. Деревня – не место для жизни, дыра. Одно только слово: «Дырявино». Вот что.
Вот тут-то подвернулся слегка побледневший от лондонской влаги Иван Ипполитович. Дело в том, что молодому профессору постоянно приходило в голову, что никакими химическими, физическими и всякими другими «законами», без устали устанавливаемыми людьми, никак не объяснить того, что называется нравственными правилами жизни и вырабатывается с помощью душевного опыта. Чувствуя себя, невзирая на постоянные успехи в карьере (что, впрочем, неверное слово, так как Иван Ипполитович меньше всего думал именно о «карьере»!), человеком несчастливым и обделенным, Иван Ипполитович пытался понять, почему нужно соблюдать эти нравственные правила и не есть ли эта необходимость еще одно заблуждение пугливого разума. Безжалостное решение порвать с милой и немного косящей своими зелеными глазами англичанкой Энн Фэйер и холодность, с которой он сделал это, испугали молодого профессора, и вскоре он принялся наблюдать за собой пристальнее, чем за собственными пациентами. Развитый интеллект предлагал Ивану Ипполитовичу множество источников для объективного, как ему казалось, анализа людской природы. Открывши как-то раз Библию на странице Притчей Соломоновых, Аксаков почувствовал, как сердце его начало требовательно и раздраженно стучать о ребра, словно что-то мешало этому важнейшему в человеческом теле органу работать со своей обычной здоровой безучастностью: «Больше всего хранимого храни сердце твое, потому что из него источники жизни. Отвергни от себя лживость уст, и лукавство языка удали от себя. Глаза твои пусть прямо смотрят, и ресницы твои да направлены будут прямо перед тобою. Обдумай стезю для ноги твоей, и все пути твои да будут тверды. Не уклоняйся ни направо, ни налево, удали ногу твою от зла».
«Какое же зло сделал я в своей жизни? – думал Иван Ипполитович. – Да никакого зла я не сделал! Тогда почему же именно на меня должно было свалиться такое наказание? Да, это ведь наказание, что я не могу полюбить никого, кроме Лары, это сильное и несправедливое наказание, а главное, совершенно незаслуженное!»
Вышедшая к тому времени на пенсию мама профессора Аксакова лечилась от язвенной и желчнокаменной болезней в одном из пансионатов Пятигорска, и уютная ее квартира пустовала. Долго не раздумывая и совершенно не позаботившись о том, какие могут быть от этого его поступка ужасные последствия, Иван Ипполитович предложил начальству института поселить дьявольское отродье Курочкину в квартире родной своей матери и опытов не прерывать. При этом он понимал, что, перебравшись на «Спортивную», Валерия Петровна перейдет в его, так сказать, распоряжение, и можно будет поглубже познакомиться с этим феноменальным нечеловеческим существом.
За те две недели, которые Курочкина провела в квартире ни о чем не подозревающей матери профессора Аксакова, она в полной мере доказала Ивану Ипполитовичу, что слухи о скопившихся внутри ее бесовских залежах ничуть не преувеличины, но та легкость, с которой она претворяла в жизнь эти отпущенные ей запасы, повергла профессора в шок.
– Гляди, гляди, Ваня, – добродушно говорила Валерия Петровна, усевшись после ванны с ногами на диван и завернувшись в махровый халат педиаторши. – Ведь я никого сама не задеваю. А я вот глазами их всех просверлю, – Курочкина суживала небольшие лисьи глаза свои, быстро наливавшиеся густой кровью, и показывала, как именно она просверливает. – Вот так просверлю, и мне сразу понятно.
– Так что вам понятно?
– Вареньица мне подложи, – томно просила Валерия Петровна, протягивая ему опустевшую и чисто вылизанную ее острым языком розетку. – Варенье у вас тут отличное, Ваня. А в этом Дырявине сами ведь варят. Сберут свою кислую зелень и варят. Совсем опустились.
– Так что вам понятно? – переспрашивал Иван Ипполитович.
– А гниль все одна! – махала беспечной ладошкой ведьмачка. – Ведь вот говорят: «Очищай человеков». А как их очистишь, когда одна гниль? Мы с папой моим так решили: «А пусть их! Пусть и получают, чего заслужили!» А те-то стараются! – Курочкина хихикала и возводила окровавленные глазки к потолку. – У них там и ангелы, Вань! Чего нету! А что поменялось-то? А ничего.
– Я вам, Валерия Петровна, не верю, – холодея отчасти от страха, отчасти от никогда не испытанного прежде удовольствия от столь раскованной беседы, бормотал Иван Ипполитович. – Вы актриса, Валерия Петровна. Вы самородок.
– Актрис не люблю, – обрывала она, – они мне родные, а вот не люблю. Актеришков тоже терпеть не могу. Ну, в нашем роду, Ваня, всякого было! Им памятников вон понаставили, Ваня, а это же наша семья, наши парни. Мы сразу сказали: «Не трогайте их. Ребятки – что надо, плоть наша и кровь. У них вон копытца уже ошерстились». А те все стараются! Неугомонные.
Кругом шла голова Ивана Ипполитовича от простой и ясной картины мироздания, которая открывалась ему с помощью Курочкиной. Опыты в институте между тем продолжались, и результаты их были убийственными. Начальство сильно беспокоилось, и поступило уже одно серьезное предложение прекратить работу и насильно выдворить Валерию Петровну обратно в Дырявино. Однако ни у кого из сотрудников язык не поворачивался произнести в лицо говорливой горбунье это предложение: с Валерией Петровной боялись вступать в прямые контакты и даже на профессора Аксакова, поселившего ее в квартире родной своей матери, смотрели с невольной опаской.
Курочкина с легкостью обнаруживала, где находятся спрятанные учеными предметы, сообщала о неизвестном ей человеке такие подробности его жизни и характера, от которых всем становилось неловко, видела в кромешной темноте точно так же, как при дневном освещении, и, снизойдя однажды к личной просьбе одной молоденькой лаборантки, навела порчу на женщину, полгода назад уведшую у лаборантки возлюбленного. Работала быстро и непринужденно, хотелось бы даже сказать, с огоньком, поскольку горел – ах, горел огонек – в кровавых глазенках ее от работы.
Кругом шла голова Ивана Ипполитовича от простой и ясной картины мироздания, которая открывалась ему с помощью Курочкиной. Опыты в институте между тем продолжались, и результаты их были убийственными. Начальство сильно беспокоилось, и поступило уже одно серьезное предложение прекратить работу и насильно выдворить Валерию Петровну обратно в Дырявино. Однако ни у кого из сотрудников язык не поворачивался произнести в лицо говорливой горбунье это предложение: с Валерией Петровной боялись вступать в прямые контакты и даже на профессора Аксакова, поселившего ее в квартире родной своей матери, смотрели с невольной опаской.
Курочкина с легкостью обнаруживала, где находятся спрятанные учеными предметы, сообщала о неизвестном ей человеке такие подробности его жизни и характера, от которых всем становилось неловко, видела в кромешной темноте точно так же, как при дневном освещении, и, снизойдя однажды к личной просьбе одной молоденькой лаборантки, навела порчу на женщину, полгода назад уведшую у лаборантки возлюбленного. Работала быстро и непринужденно, хотелось бы даже сказать, с огоньком, поскольку горел – ах, горел огонек – в кровавых глазенках ее от работы.
Чужие мысли Валерия Петровна читала, как букварь, а свои собственные, совершенно дурацкие, а иногда и неприличные, могла навязать в институте любому и очень потом потешалась над жертвой. Она уже чувствовала себя в клинике, как дома, еще лучше чувствовала себя в чужой квартире на «Спортивной», и в конце концов Ивану Ипполитовичу прямо сказали, что от этой, обладающей никакому научному объяснению не поддающимися способностями женщины нужно избавляться любыми средствами. Обмануть Курочкину было так же невозможно, как обмануть явление природы: не скажешь ведь грому, что он полнолуние? А скажешь, так он над тобой посмеется, но только на свой, грозовой уже лад.
В конце концов связались с Московским институтом психиатрии. Сказали все честно: «Друзья, выручайте. Бабец уникальный. Мозги перекручены справа налево и слева направо. Что ни полушарие, то и загадка. Берите себе, разбирайтесь, дерзайте».
Друзья-психиатры, глядя на такое унижение друзей-нейрофизиологов, почесали в затылках и согласились. Валерии Петровне предложили новую серию опытов в другом, правда, месте. Ждали скандала, но Курочкина собрала морщинистый ротик в бутон и сказала:
– Мне что? Я согласна.
В пятницу вечером очень подробно описала только что произошедшее с нею кратковременное отделение души от тела:
– Сначала в огне вся горю. Жуть такая! Горю и горю. А потом меня душат. Как будто пакет на лицо мне надели и сверху еще завалили землицей. И тут же гляжу: ан, а я улетела! Висю над собой, вся такая прозрачная! А вниз погляжу: лежу, как лежала. И зря вы меня разбудили, товарищи. Наука вам точно «спасибо» не скажет.
Услышав это описание, в Институте психиатрии переполошились:
– Ну, все! Это то, что нам нужно!
Договорились, что выходные Валерия Петровна проведет в квартире матери профессора Аксакова, а в понедельник утром за ней приедет машина срочной психиатрической помощи, и жить она будет теперь прямо в клинике.
Жара была в городе, люди томились. А в пятницу вечером все расползлись по дачным участкам и там уж притихли. Иван Ипполитович решил воспользоваться двумя последними днями и провести их в обществе Курочкиной с наибольшей для себя пользой. Ночевал он в своей квартире, а утром, часов эдак в девять, пришел к подопечной. Представьте себе его изумление, когда, оказавшись на пороге родительского дома, услышал он, как в ванной, заглушая льющуюся из крана воду, поет Алла Пугачева:
Голос был точно популярной российской примадонны, в этом сомневаться не приходилось, но каким образом могла очутиться Алла Пугачева в скромной квартире матери профессора Аксакова и почему она мылась в ее ванной, – на это ответа не было. Иван Ипполитович принялся растерянно озираться, чтобы понять, где находится в данную минуту Валерия Петровна Курочкина, и допросить ее, ибо первая мысль, пришедшая ему в голову, была хоть абсурдной, но все-таки мыслью: ведьмачка неведомым путем заманила к себе знаменитую Аллу Борисовну и заставила ее принять душ. А та, разумеется, с горя запела. Но Валерии Петровны нигде не было, только на паркетном полу поблескивала выроненная из ее косы погнутая шпилечка.
Песня оборвалась и раздались звуки крепкого обтиранья женского существа полотенцем. Профессор Аксаков замер в ожидании. Наконец дверь распахнулась, но вместо рыжеволосой и пышнотелой дивы из ванной вышла скромная Валерия Петровна в больших, не по размеру, тапочках хозяйки дома на своих распаренных, красных, как у гусыни, ногах. Горбатое тельце ее было туго обмотано полотенцем, волосы зашпилены на затылке, и вся худая и вдохновенная фигура напомнила Ивану Ипполитовичу один из памятников Махатме Ганди, недавно установленный в Англии.
– А, Ваня пришел! – улыбнулась Махатма. – А я вот помыться решила. Ух, жарко!
Виляя бедрами, Валерия Петровна прошла мимо оторопевшего ученого и улеглась на кушетке, высунув из полотенца острое и неаппетитное колено.
– Садись сюда, Ваня, – приказала Курочкина, ударяя ладонью по низенькому пуфу. – Я вот что хотела сказать…
– Постойте! – не выдержал доктор Аксаков, – постойте! А кто это пел?
– Как кто? Я и пела, – сказала она. – Вот хочешь, спою?
Иван Ипполитович обхватил голову обеими руками.
мощно загремела невидимая Алла Пугачева, разрывая своим голосом щуплое тело индийского философа.
«С ума я сойду! А быть может, сошел?» – сверкнуло в его голове.
Валерия песню допела, молчала. Молчал и профессор.
– А мне тебя жаль, – прошептала ведьмачка. – Ты, Ваня, и наш и не наш.
– Что значит: и ваш и не ваш?
– Вот мне тебя, Ваня, сейчас уложить – минутное дело, – сказала она, – с отцом говорила сегодня. «Не связывайся, – говорит. – Что тебе? Приспичит, так сам прибежит, обожди. Во всем нужно честь соблюдать, – говорит. – А то, – говорит, – поспешишь, значит, дочка, так только людей насмешишь», – говорит.
Иван Ипполитович испугался, что сейчас потеряет сознание: так сильно закружилась голова.
– Ты вот, Ваня, как про меня говоришь? «Она – деревенская дура, а кто же?» Дырявино, Ваня, тебе не Москва, сама понимаю и очень сочувствую. Артисткой назвал. Ну какая артистка? – И, томно вздыхая, сняла полотенце, явив рыжеватые чахлые прелести смущенно забегавшим взорам профессора. – Не пялься, не пялься! – велела она. – Мужик – хуже пса, одна пакость в башке! Так что получается? Вы, значит, добрые, а баба Валерия злая, и всем одни слезы от бабы Валерии? А я тебя, Ваня, спрошу: вот откуда вы знаете, что кому – доброе, а? И что кому – злое? Молчишь? И молчи. С отцом обсуждали. – Лицо стало хитрым. – Уж он-то, поди, лучше знает, отец мой. Ему-то оттуда, из пекла, все видно!
– Так что он сказал? – ужаснулся Аксаков.
– А он говорит: никакой нету разницы. Тебе вот добро, а соседу вот зло. Тебе, Ваня, зло, а соседу – добро. Об этом и договориться не могут. А смерть – дело верное. Чистое дело. Она и помирит, она и полюбит.
– Так что, значит, смерти не нужно бояться?
Валерия Петровна так и выкатила на него ярко-розовые глазки:
– Ты шутки, наверное, шутишь, ай что? Чего там бояться? Обнимут тебя, крепче мамы родимой, и ты полетишь. Вот и вся тебе смерть. А там уж отец мой стоит на порожке. А он, Ваня, добрый! Добрее, чем те… У тех-то спектакли одни, как в театре…
Долго говорили они в таком роде. Иван Ипполитович опомнился только тогда, когда краснощекий вечер начал подбираться к столице, и вся она стала, как он, краснощекой, и вся пропотела малиновым потом, и густо запахли левкои на клумбах, и лебеди на Патриарших прудах, слегка наклонив свои гибкие шеи, всмотрелись в темнеющие зеркала, как будто бы завтра их всех переловят и нужно успеть попрощаться с собою. Говорила, правда, больше Валерия Петровна, и профессору Аксакову прочно врезалось в память, что слова ее были хотя и безумные, но убедительные, так что, расставшись с нею далеко заполночь, крутя баранку машины, Иван Ипполитович явственно слышал их и тряс головою, пытаясь их вытрясти, и пил кока-колу, и даже молился на свой неумелый, но искренний лад.
Дальнейшая судьба Валерии Петровны Курочкиной, как рассказывали ему, была печальной. В Институте психиатрии умудрились все-таки сломать ее сильную волю, использовали ее в своих грубых медицинских целях, выпотрошили ее незаурядные способности, посадили на какие-то таблетки и, в конце концов, как это бывает в браке, когда мужу, сорвавшему юную красоту новобрачной, упившемуся ее невинностью, обрюхатившему ее множество раз и доведшему до полного истощения сил и потери красоты, ничего не остается, как расстаться с опостылевшей ему супругой, – так и несентиментальные психиатры, поставив Курочкиной диагноз «острая шизофрения», отправили несчастную обратно в Дырявино и забыли о ней.