Двадцать лет назад это было, и теперь я хочу понять, что же, кроме обычной постельной жажды первых месяцев, тогда соединило нас. Что заставляло бесконечно продлевать свидание, часами ходить по глухим переулкам, непрерывно разговаривая, рассказывая обо всем, что было прежде в наших жизнях, перебивая друг друга, вспоминая самые мелкие и постыдные, никогда ни с кем не вспоминавшиеся детали, и бывало, что, находившись так, мы возвращались в нашу комнату, и все начиналось сначала — внимательный ее взгляд, истязания, муки, попытки слиться неразъединимо… Иногда я, рывком сбросив свое тело с нее, плакал навзрыд, вжимая лицо в сгиб руки, чтобы не было слышно соседке…
Страсть, любовь — это простые и, наверное, вполне исчерпывающие объяснения, но их почему-то мало, когда вспоминаешь то, что было. Было ощущение встречи, вот что. Будто когда-то, в ранней молодости или еще в детстве, мы назначили свидание, но не вышло, помешали случайности — ну, например, то, что она была на пятнадцать лет моложе меня, что, когда она пошла в первый класс, я уже был женат, — и вот нечаянно столкнулись, и теперь будто не знакомимся заново, а просто рассказываем, что случилось, пока мы не виделись. Это, наверное, и называется браком, заключенным на небесах, только не было брака. А тот, который был, он-то никакого отношения к небесам не имел, он-то возник уж точно на земле, из детского вожделения, но укрепился привычкой, стал тканью жизни, самой жизнью, и я — странно, но все как-то совмещалось, любовь тогда еще не мешала жизни — даже и не думал разводиться с Ниной. Правда, и Лена ни одной минуты, по-моему, не думала о разводе со своим мужем, ее ровесником, весьма перспективным биологом. Наши семьи как-то оставались в стороне, они не мешали нам, как не мешают двадцатилетним, одержимым своими чувствами, существующие где-то в стороне и даже любимые родители.
Впрочем, мы пытались конспирироваться…
Так продолжалось пять лет. Вероятно, если бы мы прожили эти пять лет под одной крышей, разница характеров и постепенно возникающее раздражение бытом сделали бы наши отношения обычным супружеством, но у нас не хватило на это времени, потому что мы постоянно разлучались — на ночь, на выходные, на отпуск. И каждый день новая встреча отбрасывала прочь всякую ерунду, хотя, если бы все протянулось еще дольше, возможно, мы бы начали замечать несовпадения, и роман кончился бы сам собой. Она умела радоваться, обожала своих многочисленных подруг, рвалась на всякие выставки и концерты, готова была мчаться на любое развлечение — слова «тусовка» тогда еще не было — и никогда не уставала, я же, быстро переев всякого общения, ставшего в то время, после защиты докторской, почти непрерывным, банкетов, встреч, поездок, понемногу сделался угрюмым, бывать на людях разлюбил. Если честно, последнему имелась и еще одна причина — она, по своему легкому и даже несколько легкомысленному складу, гораздо меньше боялась огласки, я же очень остерегался того, что слухи дойдут до жены, хорошо помнил, какой ужас когда-то начался из-за Тани… Но, так или иначе, времени устать друг от друга у нас не было, и мы снова и снова неслись на встречи и не могли насмотреться, наговориться, намолчаться вместе, нацеловаться, належаться в постели, в горячем и быстро высыхающем после любви поту.
Банальнейшая, в сущности, история, внушаю я себе теперь, и чего искать какие-то особые объяснения? Был служебный роман, заурядный адюльтер, каких полно было, есть и будет, а что кончился он жутковато, так знаю ли я, чем кончаются другие, — вон, четыре этажа конторы подо мною, и на каждом наверняка кипят страсти, ломаются судьбы, а ведь жизнь теперь другая и времени у этих ребят на лирику куда меньше, работать приходится всерьез, нет у них академических библиотечных дней, в которые мы долго ехали троллейбусом до Серебряного Бора и там, в безлюдстве вторника или четверга, давали себе безрассудную волю… И знаю ли, какие горести и обиды скрыты в домах за заборами, что сплошной стеной тянутся по обочинам дороги, ведущей к моему, наполненному несчастьем дому? Мне-то кажется, что в этих домах живут люди, не способные терзаться и терзать других из-за такой мелочи, как любовь, работа и деньги вытеснили из них все остальное, но, возможно, и они как раз в это время мучаются воспоминаниями и, глядя на проносящуюся мимо, вслед за столбами дальнего света фар, черную тень «мерседеса», завидуют сидящему внутри человеку, давно забывшему, как им представляется, все страсти, кроме жадности и властолюбия.
И все-таки к тому времени, когда случилось то, что не могло не случиться, наши отношения с Леной уже начали не то чтобы портиться, но иногда слегка омрачаться.
Однажды она отпросилась — мы, конечно, сохраняли видимость дистанции между подчиненной и начальником — и ушла с работы пораньше. А часа через полтора совсем в другом районе, куда занесло меня случайно, уж не помню, зачем, я увидел ее переходящей дорогу, она держала под руку молодого мужчину неприметной внешности и, заглядывая сбоку ему в лицо, о чем-то оживленно рассказывала и смеялась. Именно по неприметной внешности я определил в ее спутнике мужа — она его описывала почти красавцем, но как такого типа. Ничего особенного во всем этом не было, видимо случились у них какие-то срочные семейные дела, потом она говорила, что вместе ходили на важное родительское собрание, но на следующий день я не мог заставить себя посмотреть ей в глаза, я все время вспоминал, как она заглядывала сбоку в лицо мужа и смеялась точно так же, как со мной… Да и не могло быть никакого родительского собрания в том районе, ведь дочь ее ходила в школу рядом с нашим институтом.
И еще был неприятный случай, когда уже она серьезно обиделась на меня, причем справедливо. В лаборатории отмечали ее день рождения, сидели, как обычно, при запертой двери, выпивали, анекдоты рассказывали. На правах начальника я вел стол, поднимал тосты, даже, пользуясь тем, что все продолжали делать вид, будто ничего не знают — или, наоборот, будто давно и с одобрением приняли ситуацию, — поцеловал ее в щеку, поздравляя. В сумке у нее уже лежал мой подарок, кажется, часики, что еще я мог тогда себе позволить… Да еще ей предстояло этот подарок через какое-то время легализовать дома, сказав, что купила из внеплановой премии… Среди веселья с предварительным звонком, чтобы открыли дверь, явился мой коллега, тоже завлаб и профессор, с которым у меня в последнее время завелись кое-какие общие деловые интересы, намечалось там кое-что по линии ученого совета. Малый он был компанейский, притащил цветы и под полой пиджака бутылку, быстро перевел на себя общее внимание, и я, как-то не заметив этого, стал вести при нем как бы второй голос, подыгрывать, громко смеяться его шуткам. Потом мы увлеклись уже серьезным разговором, отсели вдвоем в угол, народ стал понемногу расходиться, и в какой-то момент я увидел ее — она стояла у двери с охапкой букетов в руках и ожидающе глядела на меня. Еще утром мы с нею договорились встретиться после общей пьянки возле метро, посидеть полчаса в кафе, отметить вдвоем… Но сейчас прерывать важный разговор было неудобно, и я, секунду помявшись, махнул ей прощально рукой и даже сказал что-то вроде «ну, еще раз с днем рождения, до завтра». Назавтра она не пришла, позвонив моему заму и сказавшись нездоровой «после вчерашних излишеств». Я звонил ей целый день, но она молча выслушивала извинения и клала трубку. Мы помирились — я не уверен, что она меня простила, но, видно, еще не могла тогда порвать — почти через месяц.
А еще примерно через полгода все кончилось сразу — и любовь, нечаянно залетевшая в мою жизнь, и семья, которую эта любовь взорвала, погибнув сама, и, собственно, вся жизнь, оставившая от себя лишь плоскую свою тень — дело, деньги, союзники и враги, пустая игра взрослых мужчин…
Я открываю глаза и вижу, что пепельница полна окурков, по экрану монитора ползут цветные змеи, а в кресле через стол от меня сидит Киреев.
— Как это ты умудряешься во сне курить? — спрашивает он. — Сгоришь так когда-нибудь.
— Похоже, Игорь Иванович, что мы с тобою оба сгорим, и очень скоро. — Я снова закуриваю, хотя во рту уже невыносимо противно, и знаком прошу Игоря закрыть дверь на ключ, потом достаю из винного отделения стенного шкафа початую бутылку любимого «Гленфиддик» и два толстодонных стакана, наливаю ему и себе. Льда нет, но просить секретаршу принести не хочется, уже давно не борется страна с пьянством, а нам с Киреевым приходится пить тайком, чтобы не радовать врагов нашим алкоголизмом. У врагов и без того есть основания радоваться…
— Новости есть? — Игорь морщится, я так и не приучил его пить хороший виски без льда. — Узнал что-нибудь?
Он ходит по конторе без пиджака, вот и сейчас ко мне зашел в перетянутой по жирным плечам подтяжками рубахе, галстук распущен, ворот расстегнут и уже измят. Пиджак он снимает с самого утра и вешает на спинку стула в кабинете, в рубахе приходит и на совещания к Рустэму, вызывая косые взгляды. Вольности внешнего вида у нас в конторе вообще не одобряются, а если и терпятся, то не такие стариковские. Ромка Эпштейн, например, ходит с модной среди артистической молодежи трехдневной щетиной, которая никак не пристала молодому серьезному финансисту-очкарику, но это вполне терпит и даже, кажется, молчаливо одобряет Рустэм. Наша несравненная директор по маркетингу Верочка Алексеева — какая уж Верочка, когда к полтиннику идет, но только Верочка для всех! — является на переговоры в блядского или полоумного вида платьях, зато самых дорогих брэндов, и это принимается прямо-таки с восторгом, как же, самая стильная деловая дама в Москве. Валера Гулькевич носит джинсы к пиджаку с галстуком — и ничего, это модно среди яппи… А на Игоря Рустэм смотрит с нескрываемой брезгливостью — как еще можно смотреть на жирного нескладного старика? И даже мои старания, как мне иногда кажется, вызывают еле заметную ироническую усмешку: пыжится дед, костюмчики в Лондоне шьет, платочки шелковые в кармашек нагрудный запихивает, а все равно старпер и есть старпер…
Он ходит по конторе без пиджака, вот и сейчас ко мне зашел в перетянутой по жирным плечам подтяжками рубахе, галстук распущен, ворот расстегнут и уже измят. Пиджак он снимает с самого утра и вешает на спинку стула в кабинете, в рубахе приходит и на совещания к Рустэму, вызывая косые взгляды. Вольности внешнего вида у нас в конторе вообще не одобряются, а если и терпятся, то не такие стариковские. Ромка Эпштейн, например, ходит с модной среди артистической молодежи трехдневной щетиной, которая никак не пристала молодому серьезному финансисту-очкарику, но это вполне терпит и даже, кажется, молчаливо одобряет Рустэм. Наша несравненная директор по маркетингу Верочка Алексеева — какая уж Верочка, когда к полтиннику идет, но только Верочка для всех! — является на переговоры в блядского или полоумного вида платьях, зато самых дорогих брэндов, и это принимается прямо-таки с восторгом, как же, самая стильная деловая дама в Москве. Валера Гулькевич носит джинсы к пиджаку с галстуком — и ничего, это модно среди яппи… А на Игоря Рустэм смотрит с нескрываемой брезгливостью — как еще можно смотреть на жирного нескладного старика? И даже мои старания, как мне иногда кажется, вызывают еле заметную ироническую усмешку: пыжится дед, костюмчики в Лондоне шьет, платочки шелковые в кармашек нагрудный запихивает, а все равно старпер и есть старпер…
— Новости, Игорек, старые. — Я наливаю себе еще, выпиваю, уже не растягивая глотки, залпом, как водку, тяжело, с хрипом выдыхаю. — Подходил вчера ко мне наш вундеркинд, Рома Эпштейн. По-дружески интересовался ни мало ни много знаешь, чем? Не собираюсь ли я уйти из дела, продать свои акции, понял? Выдавить они нас хотят, Игорь, выдавить, лишние мы здесь теперь… Ромка говорит: вы, Михаил Леонидович, только никому не рассказывайте о нашем разговоре, потому что я поступаю вопреки корпоративным интересам, но просто хочется вам помочь по-дружески, вот я и берусь свести вас с человеком, он совершенно со стороны, просто мой приятель, он охотно ваш пакет купит, а конторе от этого ничего плохого не будет, потому что он готов все акции тут же отдать в управление, а провести через совет директоров я берусь… Ну, я, конечно, как старый дурак, прямо спросил: а кому в управление, Рома, вам? Он смеется: ну, вы, Михаил Леонидович, во всем интригу видите… А хоть бы и мне? Ну, не все ли вам равно, если вы свою десятку получите, вложите в какие-нибудь стоящие активы в Европе и горя знать не будете…
— Значит, тебе десять предлагают? Хорошие деньги… — Игорь вздохнул, криво усмехнулся. — А мне сегодня с утра пораньше тот же Ромка только четыре давал… Причем напрямую, от себя. Ну, у меня, конечно, и пакет поменьше, но не настолько… Ну, и чего делать будем?
Киреев начинает раздражать и меня, его кривые улыбочки, красный нос, мятая рубаха так и приглашают: пните меня, старого мудака, люди добрые, а не пнете, я и сам упаду.
— Чего делать? Чего делать?! — Я кричу на него шепотом, потому что в маленьком предбанничке, где сидит секретарша, все слышно, перегородки в нашем столетнем доме поставлены современные, а секретарша моя Екатерина Викторовна — я называю ее по имени-отчеству, так спокойней — осталась с прежних времен, когда она работала в общей нашей с Рустэмом приемной, одна на двоих вице-президентов, а потом он стал президентом, и она постоянно бегает к его помощнице доносить о каждом моем слове. — Чего делать? Да ты что, с ума сошел, сам не понимаешь, что делать? Они хотят нас из дела выкинуть за гроши, а ты размышляешь? Мой пакет не десять стоит, а минимум тринадцать, твой — восемь. И хер им, а не акции, понял? Я добром не уйду…
Игорь молча смотрит на меня минуты две, потом берет из моей пачки сигарету, закуривает, неумело выпускает дым — он бросил уже лет десять назад.
— Значит, добром не уйдешь, — задумчиво повторяет он. — Ну, мне сказать или ты сам понимаешь? Не понимаешь? Тогда я скажу. Ты добром действительно не уйдешь, ты все сделаешь, чтобы уйти, как Женька ушел? Да?! И меня призываешь за вами туда?!
Игорь бешено шипит, тыкая дымящейся сигаретой вверх, в потолок.
— Так хер не им, а тебе, понял? — Он давит окурок в пепельнице, машинально облизывает выпачканный пеплом палец. — Я в твои игры играть не буду, у меня другие планы, понял? Я лучше в Боткинской от инфаркта…
Он идет к двери, отпирает ее, задерживается на секунду и заканчивает разговор почти шепотом:
— Вот ты тогда, в Лондоне, вступился за меня. — Игорь кланяется. — Спасибо, барин! Ну, как же, Рустэм потом принес нам свои извинения, гордость восторжествовала… А на самом деле, как считал он нас обоих старыми мудаками, так и считает, а за извинения вынужденные только зло дополнительное затаил. Просил я тебя вступаться? Дурак ты, Мишка, действительно дурак…
Киреев уходит, я остаюсь один и сразу наливаю себе уже почти полный стакан.
Наверное, он прав. Только я не хочу сейчас думать об этом. Думаю я о Нине, о том, как она будет молчать сегодня за ужином, как потом уйдет в свою комнату, включит телевизор на полную громкость, и я, проходя к себе, загляну в ее всегда приоткрытую дверь — она не любит закрытых дверей — и увижу согбенную, уже почти старческую спину, глубоко ушедшую в кресло, седые, просвеченные излучением экрана волосы, и мне станет стыдно за все — за ее изуродованную жизнь, и за любовь, от которой я отказался, и за прошлое, которое погубил, не создав будущего, и за неприличную, суетливую старость, наступившую сразу после глупой, бессмысленной молодости.
И еще все-таки я думаю о том, что мне осталось только одно: держаться, не сдаваясь, до самой смерти. Пусть я буду пошлым и смешным, пусть меня считают упрямым и тупым, пусть меня убьют — пластид, цирроз, пуля, тромб, лобовое столкновение, сердечная недостаточность — и пусть потом торжествуют убийцы, но я не сдамся. Я не могу сдаться. Я не умею сдаваться. Я survivor, по-русски нет нормального подходящего слова. «Выживленец», вот как надо перевести, но это звучит нелепо. Нелепо, зато точно — я всю жизнь потратил на то, чтобы выжить, и выжил, и теперь мне поздно менять принципы. Я выживал, и не сдавался, и выкручивался, и я выживу, и не сдамся, и выкручусь, и хрен вам всем. Меня советская власть не одолела, наоборот, я ее обхитрил и устроился при ней, выжил и пережил ее, так неужели вы, недоноски, пузыри, надувшиеся в вакууме новой жизни, одолеете?! Как бы не так…
Только стыд сильнее меня. Но я еще надеюсь договориться с ним.
Глава третья. Хороший вечер
Вымотанный до тошноты, просидевший часов семь на совещаниях, в половине из которых не было нужды, обкурившийся и непрерывно кашляющий, выпивший в течение дня не меньше бутылки, но отвратительно трезвый, я решил заехать к Леньке. Не виделись уже по меньшей мере месяц, да и просто захотелось посидеть в покое до того, как вернусь домой.
Машина протискивается в вечных пробках по бульварам, Гена объезжает особенно безнадежные заторы по мало кому известным сквозным дворам, едет под «кирпичи» и по тротуарам. Пешком от моей конторы до дома, где живет мой сын, идти минут двадцать, едем мы больше получаса, но делать нечего — мне уже давно не под силу ходить пешком по грязным, в ледяных наростах улицам: покрываюсь потом, в груди болит, ноги слабеют… А когда-то, кажется, еще совсем недавно, я мог целый день бродить по городу, километров по пятнадцать делал, а то и двадцать. Цели никакой не было, зато были силы, а теперь в любом моем передвижении всегда есть цель, зато силы кончились — все ушли на достижение этих целей…
Ленька с женой Ирой живут в нашей старой квартире на 2-й Тверской-Ямской, но и квартиру, и весь дом уже не узнать. Белеют рамы стеклопакетов в окнах, подъезд нынешние жильцы отремонтировали в складчину, и теперь он красивей, наверное, чем был до войны, когда дом построили. Место завидное, метр жилой площади стоит здесь как минимум тысячи полторы, поэтому все жильцы в доме сменились, куда-то подевались их дети, мои ровесники, — наверное, уехали на окраины, получив хорошие доплаты при обмене. В фамильном жилье остались только мой Ленька, к которому даже и не подходили с предложениями меняться, было понятно, что парень обеспеченный, да Бирюза Сафидуллина, единственная живая из сафидуллинских детей, — полуподвальная дворницкая квартира могла бы подойти под какой-нибудь офис, но старший сын Бирюзы работает дворником, и хорошего дворника новые жильцы в обиду не дали. Вот и получилось, что на моей жизни уже второй Ахмед Сафидуллин метет двор за этим домом. Все сломалось и исчезло — страна, город, жизнь, — и только Ахмед Сафидуллин с метлой летом и деревянной лопатой зимой остался, и останется, видно, навеки, потому что у младшей дочери Бирюзы уже есть годовалый сын Ахмед…
В дядипетиной квартире все теперь по-другому, во время последнего ремонта Ленька сделал перепланировку, долго пробивал разрешение в каких-то районных инстанциях, носил деньги… И теперь я никак не могу вспомнить, где была дверь из прихожей в большую комнату, где стоял шкаф с оставшимися от дяди Пети вещами, где кончался коридор и начиналась кухня, — память оскальзывается на том, что я вижу вокруг. Прямо от стальной, облицованной под светлый орех двери начинается огромное пустое пространство, в одном углу которого как бы кухня со столовой, в другом как бы гостиная с гигантским угловым диваном, обтянутым кремовой кожей, со стойкой какой-то не совсем понятной мне электроники, над которой возвышается широкий плоский экран телевизора, совершенно излишне большой, на мой взгляд, а вокруг множество мелких стульчиков и табуреточек, тоже обтянутых кремовой кожей. Пол голый, без ковра, в кухонном углу он выложен голубой плиткой, а остальная поверхность светится зеркальным буковым паркетом. Собственно, почти вся квартира превращена в эту беспредельную комнату, только в дальнем ее углу есть дверь в совсем небольшую спальню, где нет мебели — только широкая кровать, сплошная зеркальная стена, за которой устроен гардероб, да подвешенный под самый потолок еще один телевизор.