Геопанорама русской культуры: Провинция и ее локальные тексты - А. Белоусов 22 стр.


У мамы был красивый цвет лица. На ее щеках пылал легкий румянец.

Однажды к ним в гимназию приехал на уроки попечитель учебных заведений, как их тогда называли. Он увидел маму, увидел ее румянец и был возмущен ее, по его мнению, косметикой. Он сказал об этом начальнице гимназии Анисий Евграфовне. Начальница вызвала маму к себе в кабинет. В присутствии попечителя она спросила маму о чем-то по работе и сказала ей: «Мария Миновна, вы чем-то выпачкали щеку, может быть, чернилами?» Мама в смущении достала из кармана платок и стала вытирать щеку. От этого румянец еще больше разгорелся, и смущенный попечитель понял, что это вовсе не косметика <...>

Однажды зимой, когда выпало много снега, по улицам образовались траншеи, прорытые дворниками. Мои родители шли к кому-то в гости. Было воскресенье. <...> Погода в тот день была чудесная. Родители мои шли по траншеям. Вдруг в одном из узких проходов навстречу им шли трое молодых военных. Военные посторонились, уступили родителям место, и каждый из этих военных, когда папа и мама проходили мимо них, благодаря за любезность, целовал маму в щеку. Это было так неожиданно, военные так быстро ушли, что папа с мамой не успели опомниться.

Родители так любили друг друга, что слово «ревность» было им чуждо. Папа тогда сказал: «Я рад, что моя жена нравится людям и даже незнакомые поцеловали ее в моем присутствии».

Как-то в нашем городе был бал-маскарад. Отец мой предпочитал после работы быть дома, что-то читать, что-то писать, т. е. работать. Он был немногословен, приветлив с людьми, книги были его лучшими друзьями. Ради мамы, для того чтобы отвлечь ее от не очень легкой работы и в гимназии, и дома (с тетрадками), он достал билеты на этот маскарад, который должен был быть на святках.

Мой дедушка еще жил. Он сам сделал маме прекрасный костюм Мефистофеля, и мама, вся огненно-яркая, в маске, поехала с отцом на этот маскарад. Отец не танцевал. Мама очень хорошо танцевала. Она была стройна, красиво одета. Еще бы! Дедушка уж постарался, и его талант художника помог ему придумать для мамы такой оригинальный костюм из разных лоскутьев, бумаги, красок, что ее вход в зал произвел фурор. Ее тут же окружили, приглашали танцевать и всё гадали, кто это? Эта маска многих заинтересовала. Вдруг кто-то заметил моего отца, скучающего у колонны. Все сразу догадались, кто эта загадочная маска. Многие знали, что мои родители неразлучны. Это помогло раскрыть таинственность маминой маски. Это был их первый и последний «выход в свет», так как оба предпочитали или театр, или консерваторию, что для них было интереснее всяких балов и маскарадов.

Александр и Матрена жили на хуторе. Там у них были изба и огород. Их дочка Маня бывала у нас, я с нею играла, и мама читала ей и мне сказки. Меня к ним на хутор возили. У них был кусок помидорного поля, где они сажали помидоры отдельно от других овощей. Место называлось баштан. Это было под Одессой, на Бурлачьей Балке, где они жили. Они возили нам и другим городским жителям молоко. У них была корова с красивыми глазами. Я любила сесть недалеко от нее и наблюдать, как она жевала и поворачивала голову в мою сторону. Я любила, когда Александр привозил меня к ним. В телеге было постлано свежее сено, и в ней было очень уютно.

Одесский привоз был местом гастролей «королей» и их трупп.

Однажды Мотя пришла к нам, чтобы посоветоваться, какие ватники купить к зиме. Она сказала, что на днях они поедут на привоз и купят там ватники. И вот они оба туда поехали. Купили ватники. Деньги Матрена держала за пазухой в тряпочке. Когда они рассчитывались за ватники, у нее еще оставалась какая-то мелочь, несколько бумажек, и она тщательно спрятала их за пазуху снова. Купленные ватники были уложены в телегу, на них для предосторожности села Матрена.

Они хотели уже ехать, Александр начал разговаривать с лошадью («Но, но!»), как вдруг к ним подошли две женщины и суетливо объяснили им, что они что-то купили, но им нужно разменять деньги, так как у торговца нет сдачи. Матрена тут же встала (Александр сидел впереди с кнутом), достала из-за пазухи оставшиеся деньги и разменяла. Потом она снова села, пощупала мешок, и они поехали домой. Сняли мешок с телеги, хотели полюбоваться купленными ватниками. Развязали мешок. Вместо ватников там оказались тряпки. Женщины на привозе классически подменили мешок, когда Матрена встала, чтобы разменять им деньги.

Одним летом моему отцу (в голодное время) удалось устроить меня переписчицей в исполкоме. Мне было 14 почти лет. Мне там все очень понравилось. Это был особняк покинувших его богачей. Вокруг были небольшой сад и двор. Во двор свозили разную мебель из опустелых домов. Я обожала выбежать во двор и «любоваться собой» при свете яркого солнца в зеркалах этих шкафов. У нас такой шикарной мебели никогда не было <...> Однажды <председатель исполкомам подозвав меня, дал мне сверток, сказав: «Ты, девочка, работаешь неплохо. Мы тебя премируем!» Я с этим свертком после работы побежала домой. Когда развернули… Там была… Целая большая селедка! Вот так угощение! Такое не забывается! В голод – селедку! Я стала еще с большим жаром работать. <...> Я проработала там несколько месяцев, и когда там стали замерзать чернила и трудно было писать в пальто, родители попросили освободить меня. Мне «на дорогу» дали килограмма 3 гороху и кусочек какого-то сала. <...>

В холодную, голодную зиму папа получил паек в виде огромного, длинного, в 2 метра примерно, бревна. Это бревно лежало во дворе исполкома среди других обледенелых бревен, и папе выдали его по какому-то номерку. Мама тогда болела. Анюта ушла что-то выменять на продукты. Мы с папой привязали к обоим концам бревна веревку, сделали крепкий узел и потащили бревно домой. Тащить его по замерзшей от морского ветра земле было трудно. Но мы его дотащили, и соседи, как и папа, помогая друг другу, распилили его, раскололи, и мы некоторое время жили в тепле.

Но однажды тот же паек был в виде большой глыбы прекрасного антрацита. Мы были рады. Нам его привезли, тогда как бревно – из-за поломки телеги, на которой развозили пайки, – мы должны были тащить сами.

Когда эту глыбу угля привезли к нам во двор, папа на радостях, не позвав никого для того, чтобы ему помогли, накрыл глыбу (я сама все это видела) старым мешком и ударил по ней обратной стороной топора. Мешок был старый. Это место в мешке, по которому отец ударил, разорвалось, и осколок разбитого угля попал отцу в ноздрю. Полилась кровь. Кроме меня, с отцом никого не было. Он пошатнулся, закрыл нос рукой. Кровь лилась сквозь пальцы. Я закричала. Прибежали, помогли. После этого он лежал дома недели две. Был порван какой-то сосуд.

Уголь был разбит, уложен в сарай. Мы и не знали точно, кто это сделал. Помню, что к нам приходили и соседи, и рыбаки. Помню: отцу принесли какой-то совсем темный пирог, который он поел с удовольствием (и мне дал кусочек). Отец начинал выздоравливать.

Не только мы, но и все люди переживали тогда тяжелое время. Вспоминается все это бросками. И хоть не хочется об этом писать, но невольно пишешь как о чем-то, слава Богу, забытом, но очень тяжелом.

Мой брюшной тиф мог бы мне стоить жизни, но я вот существую и помню, что он был у меня оттого, что я, не сдержавшись, съела кусок сырой солонины, неся паек домой.

Рыбаки уходили в море ранней весной. Первый улов был «на долю счастливого». И мы на порогах наших домов находили корзинки с рыбой – дар от рыбаков тем, кого они уважали.

Однажды весной один из близко живущих от нас рыбаков, с семьей которого мы дружили, ушел в море с тремя сыновьями. Назад они, все четверо, не вернулись… Это было общим горем, и я, тогда еще девочка, бегала со своими подружками к убитой горем жене и матери этих людей. Мы там мели пол и что-то делали по хозяйству. Мы старались, чтобы она не так плакала, и просили ее об этом. Потом ее кто-то взял к себе жить, какие-то родственники. Больше я ничего о ней не знаю.

В очень бедном квартале Молдаванки жил один Гершкович со своей многочисленной семьей. Он был папиросником, т. е. ходил по домам и набивал табаком гильзы при помощи маленькой машинки с трубочкой. Я этого человека хорошо помню. А вообще он работал на табачной фабрике, но ему приходилось работать дополнительно, так как у него была большая семья и много детей. Я его помню худым, сгорбленным, несмотря на нестарый возраст. Папа случайно с ним познакомился. Папа курил мало – несколько папирос в день, но все же пригласил к нам Гершковича, чтобы дать ему заработать. Кроме того, папа устроил ему большую клиентуру, и они стали жить лучше. Как-то мама со мной поехала к ним. Она повезла что-то детям. Они жили в облупленном доме на втором этаже, и на длинном балконе были развешаны детские рубашечки и пеленки. Нас встретила жена Гершковича. Она была очень красива, с тонким лицом.

Потом они уехали в свое родное местечко <...> Они нам писали. У них были козы. <…> Потом они перестали нам писать и в наш город больше не приезжали. Когда он набивал папиросы табаком, я любила стоять возле него. И мне было приятно, что он мне что-то интересное рассказывал. Потом он обедал с нами и уходил.

8 марта. 84 год. В праздник всегда тяжело. Нет. Ушли. Одна. Друзья согревают. Звонят. Приходят.

Инна Владимировна принесла в подарок хорошенькую белую кастрюльку.

Мои впечатления о добрых и злых людях.

1) Добрые люди – это все мои друзья.

2) Злые люди – я вот о них пишу:

<…>

Не помню, но примерно в 15-м или 16-м году горел театр оперный в Одессе. Мы тогда уже жили на Фонтане, но случайно в тот день оказались на Ришельевской у театра. Шланги были растянуты по всей улице. Это было днем. Пожарные в своих повозках, запряженных лошадьми, мчались по улице. Все мы стояли поодаль, страшное было зрелище. Вообще пожарные лошади внушали ужас в своем беге. Это были огромные, сильные (обычно черные или серые в яблоках) лошади. Их ноги у копыт были как будто обвязаны густыми пучками чего-то лохматого, пушистого. Это была особая порода лошадей, внушающих ужас, летевших, как стрела. Их можно было видеть только на пожаре. <...>

Потом мы узнали, что знаменитый занавес, изображающий борьбу Руслана с Черномором и других персонажей из сказки, сгорел. Его потом не восстановили. Повесили что-то красновато-розовое. <...> Что же касается потолка, то для его реставрации были вызваны из Италии художники <...> Наша семья часто бывала в этом театре. Я очень любила эти посещения, лет с десяти я уже различала качество голосов, не прислушиваясь к мнению старших, а имея свое собственное мнение.

Несмотря на довольно узкие фойе, на маленькое помещение буфета, в театре было уютно, красиво. Зрительный зал был разукрашен, особенно у лож, различными скульптурными фигурками: головками смеющихся девушек, разглядывающих себя в зеркалах, какими-то сказочными животными, вазами с распустившимися цветами, какими-то причудливыми колоннами, людьми в масках, чертиками, амурами и т. д.

А пирожные там были исключительно вкусные! И вода! Мне кажется, что нигде, как в Одессе, где всем «сладким» заправляли восточные люди, вода не была такой ароматной. С каким удовольствием я ее пила, не подозревая, что через некоторое, небольшое время я буду заглушать голод клеем от фруктовых деревьев, а позже, в эвакуации, гладить добрые лошадиные морды, прося лошадей поделиться со мной кусочком жмыха…

Лучше вспоминать хорошее, но плохое назойливо лезет в память.

У маминой начальницы Анисий Евграфовны был племянник Николай Михайлович. Он со своей женой Ниной Дмитриевной бывал у нас. Он был капитаном парохода. Сначала он командовал «Пестелем», а потом – «Крымом». Он брал нас, девочек, с собою в плаванье. Обычно он нас возил из Одессы до Ялты, где почти на самой набережной был расположен рынок. Там продавались главным образом фрукты. Нас посылали специально за кизилем, который там был крупный, душистый. В Одессе также было много фруктов, но такого кизиля не было. Обычно со мною ездили Катя и Лида, дочери моряков.

Мы как-то попали в шторм. Это было возле Ласточкина гнезда. Волны перекатывались через палубу. Люди ходили испуганные, держались за скамейки, за перила. Их тошнило. Но мы, девочки, привыкшие к морю, к его капризам, только забавлялись этим зрелищем. Увидев нас на палубе, Николай Михайлович, накричав на нас, велел нам спуститься в каюту, лечь (каждой) под койку и держаться руками за ножки койки. Помню, мы лежали, хохотали, а низ коек шлепал наши лбы. Было не больно, так как все там было мягкое.

Когда буря утихла и пароход благополучно причалил, медленно обогнувши одесский маяк, первое, что я увидела на берегу, бледные взволнованные лица мамы и Нины Дмитриевны. Нас повезли сначала к ним, так как они жили на Софиевской, что было ближе к порту, чем Ланжерон. Нас обсушили, накормили и дали нам, каждой (как сейчас помню) по узкой соломенной коробочке с финиками, привезенными из Египта. Эти финики были светло-коричневого, скорее золотистого цвета, крупные, прозрачные <…> Коробочки потом служили нам мебелью для кукол, с которыми мы тогда еще играли. Я помню, как мы строго заставляли кукол читать книжки с картинками <…> Затем куклы исчезли как-то незаметно…

Помню, как-то пароход стоял в севастопольском порту, в его знаменитой Бухте. Мы попросили разрешения у капитана побежать наверх в город за нотами. Нотный магазин был там близко от берега. Мы увлеклись рассматриванием нот и, когда услышали настойчивые гудки с парохода, поняли, что это относится к нам, и тут же побежали обратно. Когда мы спускались к пароходу, то увидели, что матросы убирали сходни. Мы дико закричали и побежали быстро к пароходу. Нас приняли

на пароход по последней сходне. Потом мы случайно узнали, что капитан просил матросов напугать нас для того, чтобы мы впредь не вольничали.

Матросы нас любили. И мы их. Часто мы садились с ними за стол и ели их простую и вкусную пищу. Как-то мы напроказили: купив в Ялте корзинку персиков (огромных, красивых), мы забыли о ней, и персики из-за жары сгнили. Мы начали забавляться, бросая их в море, соревнуясь, кто дальше бросит. При этом мы не замечали, что некоторые персики падали обратно на палубу, и мы их топтали, пачкали пол, который матросы всегда так скребли, что он цветом напоминал слоновую кость. Случайно там проходил капитан. Он нам ничего не сказал, но велел матросам наказать нас, что они и сделали, заперев нас в какой-то каморке с малюсеньким круглым отверстием вместо окна.

Мы там проплакали с полчаса, потом, привыкнув к полумраку, заметили на протянутой веревке нанизанную на нее копченую рыбу. Это была кефаль. Мы, да и все, ее очень любили. Это была вкусная рыба с очень нежным, почти таявшим во рту мясом. Конечно, первым нашим делом было оторвать каждую кефаль от веревки и наслаждаться ею. Границы нашему аппетиту не было, и последствия были печальные. Нас пришлось выпустить, так как мы в отчаянии стучали в дверь, и когда ее открыли, то удивленные матросы сначала не поняли причину нашей суеты, а потом, догадавшись, долго хохотали. В этот день повар дал нам только сухарей и рисовый отвар. Потом нас уложили, хотя это был день. Животы болели, было стыдно и перед матросами, и перед капитаном.

Когда в следующий раз мы ездили, нам напоминали о кефали, а также добавляли, что мы уже большие (Лиде тогда было 8 лет). Это заставляло нас вести себя лучше.

Напротив нашего дома на Черноморской было поместье одного богатого немца Лэммэ, у которого в Одессе и в других городах были аптечные склады и парфюмерные магазины. Когда открывались их ворота и въезжала туда коляска с красивыми лошадьми, мы могли с улицы видеть шикарный парк, впереди, при въезде, двор, усыпанный светло-желтым песком, конюхов и тех, кто приезжали к себе домой, т. е. Лэммэ и кого-нибудь из его семьи. Никто, ни я, ни мои подружки не были никогда в этом дворе, в котором находился особняк и стояли разные фигуры и широкие вазы с землей, где росли разноцветные мелкие цветочки.

Зато задний двор этого поместья был нам, девочкам, знаком. Мы на улице возле обрыва к морю играли и с детьми нашего двора, и с детьми с заднего двора этих богачей. Там были две девочки – Адя и Юля. Их мать умерла. Их отец, герр Дайкэ, жил с девочками и своей старой матерью. Мы к ним забегали. Это был немец с трубкой во рту, в деревянных башмаках, в вязаном свитере, в клетчатой кепке, надвинутой на лоб. Их двор был отделен от «чистого двора» высоким забором. Дайкэ проходил в «чистый двор» через маленькую калитку. Он работал там садовником. Его привезли специально для этого из Германии.

Как-то он попросил мою маму учить его девочек французскому языку и предложил учить меня немецкому языку. Занятия начались. Аде и Юле было примерно 6 и 8 лет, а мне – около 7-ми. Нас учил Дайкэ только разговорной речи. Мы и играли, и дрались и «по-французски», и «по-немецки». Девочки приходили к нам через день, а я должна была тоже через день ходить к ним на кухню, где герр Дайкэ торжественно вел со мной и с дочерьми беседу: помню – вопросы и ответы, названия предметов и т. д. За какой-нибудь год мы уже свободно болтали, имея небольшой языковой запас. Я очень не любила к ним ходить, тем более что я уже начала учиться в гимназии, и мне было там интереснее. У Дайкэ было угрюмо, если можно так выразиться. Принимали меня только на кухне, где на стене висели медные сковороды и кастрюли, такие блестящие, что казалось, что их никогда не употребляют. Это была отшлифованная немецкая аккуратность. Между прочим, когда Адя и Юля приходили к нам, мама всегда их чем-нибудь угощала. Что же касается матери герра Дайкэ с ее наглаженным фартуком и кружевными воротничками, то при виде меня она никогда меня не приветствовала, не отвечала на мой поклон, не улыбалась, не угощала. Кроме того, у них под лестницей была будка со злой цепной собакой, которая при виде меня выскакивала из будки и злобно рычала. Я быстро пробегала на ступеньки, и мне всегда казалось, что цепь ее недостаточно коротка и что когда-нибудь она меня укусит. Об этом я родителям не говорила, стыдясь своей трусости.

Назад Дальше