Геопанорама русской культуры: Провинция и ее локальные тексты - А. Белоусов 37 стр.


Все эти акции, разыскания, выступления, аллюзии широко тиражировались и обсуждались в массовой литературе и периодической печати, становясь культурным достоянием обширной читательской аудитории. Литературное и реальное представление людей начала века о том, «что есть сейчас, что осталось, как видоизменяется», приобретало вполне конкретные очертания, соответствующие выдвинутой пассеистами культурной модели. Многократные обращения авторов к одному и тому же предмету (народная старина, специфика уездной жизни, быт русской усадьбы, провинциальное искусство), поиск в нем типичного, характерного, определяющего привели к своеобразной «сублимации» материала: он трансформировался в галерею культурных символов. Это вполне соответствовало «научному и художественному мышлению <… > эпохи, ее потребности онтологизировать, возводить в бытийный символ историческую судьбу и национальную природу России» (Стернин 1998,247).

Культурная модель русской провинции или, пользуясь выражением В. Щукина, «миф провинции» (2001, 316), сложившийся к 1910-м годам, в полном объеме мог бы быть воссоздан по материалам перечисленных выше периодических и отдельных изданий. Такие же возможности открывают и художественные тексты, широко представленные в литературном арсенале Серебряного века. Любопытен один из них, в котором провинциальный «миф» начала XX века проступает, на наш взгляд, особенно рельефно. Это стихотворение Н. Гумилева 1913 г. «Старые усадьбы»:

Для нас это стихотворение любопытно в первую очередь тем, что представленная в нем галерея образов, помимо всего прочего (то есть собственно поэтики), – вполне узнаваемый набор пассеистических клише, наработанных литературой, искусством и публицистикой начала века. Название стихотворения в данном случае достаточно условно, а точнее, символично, поскольку ряд сюжетных зарисовок («усадебных» и «не усадебных»), на которые разбит его текст, на деле соответствует картине культурологически более объемной. Вынесенная в заглавие формула старые усадьбы (множественное число) в пассеистической литературе имела почти терминологический смысл: при подобном словоупотреблении речь шла, как правило, о временной и пространственной перспективе – от старинных преданий до недавнего настоящего и «по всей таинственной Руси». Мир русских усадеб и то, что в сознании Гумилева связывается с ним, то есть весь его географический и культурный ареал, вписывался в живое пространство провинциальной России. Существует распространенное мнение о том, что усадебная культура представляет собой «сколок культуры «всемирной», домашний образчик именно столицы, а не провинции» (Кошелев 2000, 50). Во многих отдельных случаях с этим трудно не согласиться. Отмечено это было еще Н. Н. Врангелем: «Многие помещики, дабы не нарушать своего спокойного созерцания любимых предметов, строили почти одинаковые жилища, как в деревне, так и в городе. «У одного графа Толстого, – пишет Благово, – было два совершенно одинаковых дома: один – в Москве, другой – в деревне. Оба были отделаны совершенно одним манером: обои, мебель – словом, все как в одном так и в другом…» <…> Так было не только возле обеих столиц, но и в глухой провинции» (Врангель 2000, 93–94). Параллельно, как известно, существовало огромное количество поместий среднего и обедневшего дворянства, в которых протекала жизнь более чем далекая от столичного образца. Кроме того, и об этом тоже говорит Н. Н. Врангель, усадьба – вовсе не застывшая история. После отмены крепостного права «жизнь в деревне перестала быть жизнью на века, а лишь переходным этапом, летним отдохновением. Тут получила свое пошлое значение слово «дача»» (Врангель 2000, 143). И совершенно новым смыслом наполнилось понятие классической русской усадьбы в эпоху символизма: в ней увидели «поэтическую ипостась России <…> ее своеобразный «национальный лик»» (Нащокина 1998, 327).

Таким образом, рассматривать стихотворение Гумилева, отталкиваясь от названия, а именно, как «усадебную» иллюстрацию, означает пренебрегать целым спектром дополнительных и актуальных для эпохи коннотаций, выводящих его на иной содержательный уровень. Сюжеты, на которые разбит текст стихотворения, имеют один общий локальный знаменатель, и в нашем случае это важно: их место действия – территория провинции. То же можно сказать и об объединяющем их культурном контексте, что обычно и отмечалось исследователями, обращавшимися к этому стихотворению.

Идея взглянуть на стихотворение Н. Гумилева под таким углом зрения была спровоцирована другим текстом, явившимся продуктом близкой культурной ситуации, но почти столетием позже. Это вышедший в С. – Петербурге в марте 2000 г. сборник «Русская провинция: миф – текст – реальность». Нет смысла еще раз говорить о возобновившемся в последние годы интересе к истории и культуре русской провинции. В настоящее время этот процесс находится в стадии накопления исследовательского материала. Сборник «Русская провинция: миф – текст – реальность» – не первый и не единственный: с начала 1990-х годов вышло по меньшей мере восемь изданий, посвященных провинциальной проблематике,[199] однако ни одно из них ни тематически, ни типологически не может быть сопоставлено с текстом Н. Гумилева.

Книга «Русская провинция: миф – текст – реальность» (далее РП) была собрана по материалам четырех «провинциальных» конференций (Тверь – Елец, 1997–1999) и с полным основанием может быть названа первой коллективной монографией по проблемам русской провинциальной культуры. Сборник состоит из шести разделов, демонстрирующих различные подходы к тому культурному явлению, которое мы условно называем «провинциальным текстом русской культуры»: I раздел посвящен исторической семантике понятия провинция и его производных; II – реалиям провинциальной жизни (в прошлом и настоящем); III – литературному образу русской провинции; IV – провинциальному фольклору и мифологии; V – Твери и ее культурному ареалу; VI – публикации мемуарных источников о жизни в провинции. Само понятие «провинциального текста» в сборнике не определено, однако его структура уже сама по себе дает представление о возможных составляющих этого понятия. Вместе с тем, сборник является таким же продуктом рефлексии на провинциальные темы, как и вошедший в него материал, и с этой точки зрения вполне может быть рассмотрен как одна из разновидностей «провинциального текста» или «текста о провинции» со своей прагматикой, топикой и структурой.

Мысль спроецировать текст сборника на текст стихотворения возникла без какой-либо предварительной задачи. Некоторая перспектива усматривалась лишь в возможности взглянуть на стихотворение Гумилева, собранное из разнородного, но определенным образом отфильтрованного «провинциального» материала, как на своеобразный тематический «пазл», развернутым вариантом которого могла бы стать посвященная провинциальной топике монография. Или как на краткий опыт «Провинциального словаря» начала века – и тогда возникал закономерный вопрос: насколько сопоставим и сопоставим ли с ним вообще «провинциальный» дискурс конца века?

Главный результат этой проекции стал следующим: гумилевское стихотворение оказалось разбитым именно на те сюжеты, которые были выделены авторами статей в качестве устойчивых провинциальных топосов. По сути дела, ничего неожиданного: если исходить из количества собранных в сборнике работ (около полусотни), то вероятность попадания в 10–11 выделенных поэтом «провинциальных» эпизодов приближается к 100 %. Но это – теоретически. Если же нечто подобное реально происходит, то тогда это может означать одно из двух: либо сборник, а точнее, коллективное исследование, строится по законам художественного текста, либо поэт выполняет нечто вроде социального заказа… Но даже если и предположить последнее, придется отметить, что, во-первых, предложенный Гумилевым набор сюжетов далеко не полностью можно назвать «классическим»; во-вторых, сочинение Гумилева продолжает оставаться поэтическим произведением, «пейзажем души», законы построения которого глубоко индивидуальны и, как правило, неисповедимы. В тексте стихотворения, действительно, наряду с узнаваемой топикой первого ряда, такой как «провинциальное/деревенское захолустье» (1-я строфа), «русская усадьба» (2-я строфа) или «история провинциальной/усадебной барышни» (6—8-я строфы), присутствуют строфы не столь знаковые, приближающиеся по жанру, скорее, к лирическому отступлению, вроде:

Однако художественная логика стихотворения подсказывает, что здесь нет случайных элементов: все, перечисленное Гумилевым, эмблематично, а выстроенный образный ряд в высшей степени репрезентативен.

Таким образом, перед нами оказываются два исторически удаленных друг от друга культурных текста, принципиально различных по своей функции, возникших независимо друг от друга и так же независимо друг от друга апеллирующих к одной и той же провинциальной парадигме. При этом речь не идет о полном формальном или тематическом совпадении: «работающих» статей оказывается вполне достаточно, чтобы репрезентировать сборник как сопоставимое со стихами Гумилева целое.

Что может означать подобное совпадение, мы и попытаемся разобраться.

Первые две строфы стихотворения отдают дань провинциальной «классике» – «усадебно-деревенской» теме:

К началу XX в. подобная зарисовка – устойчивое культурное и литературное клише. Это или деревня, или часть усадебного мира. Именно такого рода «этюды» особенно характерны для журналов «Русская старина», «Старые годы», «Столица и усадьба»: «Проехав печальную русскую деревеньку – с <…> убогими хатками, колодцами, с «журавлями» и лужами воды около них, <…> с огородами <…> – вы видите вдруг белеющую вдали колоннаду»;[200] «Усадьба широко раскидывалась по обеим сторонам деревенского проезда, по одну сторону – барский двор, по другую – овины, скирдник, конопляник и пруды. Дом стоял среди двора и отделял переднюю половину от заднего двора»; «На луговой стороне обширного пруда видишь собрание хижин и изб, крытых соломою; по другую сторону, на плоском холме <…> дом графа Бобринского и обширный сад…»; «Напротив павильонов стоят два <…> каменные строения для служителей, тут же конюшня и сараи» – ср. гумилевское и тут же рига, скотный двор.[201] Эти картины могут быть продолжены галереей примеров из русской классической литературы. Гумилев же графически точно фиксирует один из наиболее узнаваемых «видов» русской провинции и литературы о ней.

Именно этой нефасадной стороне усадебной жизни посвящена в сборнике статья В. Вестстейна (2000). Любопытен еще один пример, указывающий на универсальный характер отобранных Гумилевым элементов: авторы других статей, обращающиеся к теме провинциального захолустья (главный признак которого – стертая грань между городским и деревенским колоритом), в процессе подбора иллюстрирующих цитат выходят на те же характерные детали. М. Фазолини цитирует В. Соллогуба: «Уездный город С… По обеим сторонам единственной главной улицы тянутся, смиренно наклонившись, темно – серокоричневые домики…» (2000,229), ср.: дома косые, двухэтажные; М. Л. Спивак цитирует А. Белого: «Некоторые части богоспасаемого города напоминали двор скотный» (2000, 245), ср.: и тут же рига, скотный двор.

Вторая строфа:

«Много усадеб разбросано по всему пространству нашего обширного отечества», – читаем в № 1 «Столицы и усадьбы».[202] Ср. у А. Ахматовой: Таинственные, темные селенья – //Хранилища бессмертного труда («Приду туда, и отлетит томленье…», 1916). Все остальное: сады, аллеи, пруды, цветники – и в литературе этих лет, и на страницах периодических изданий представлены в изобилии. В этом же пассеистическом поле – «Заброшенный дом» А. Белого (1903), ср.: «Цветов и неживых вещей…» А. Ахматовой (1913): Там есть прудок, такой прудок, //Где тина на парчу похожа <… > Что там живет большой карась // И с ним большая карасиха.

На второй Елецкой конференции (октябрь, 1999) пространственная семиотика усадьбы стала предметом специального рассмотрения С. В. Савинкова в докладе «Дом и сад как топос русской литературы». В сборнике же усадебная тема – одна из лидирующих. Представлена она в трех ипостасях: усадьба глазами провинциала, и тогда это «волшебное место, где происходят самые замечательные события, собираются самые замечательные люди и куда боги сошли с неба для того, чтобы устроить здесь райскую жизнь» (Фазолини 2000, 177); усадьба как вымирающее культурное пространство (см. Вестстейн 2000) и усадьба как сплав самых различных «школ» и культур, и в этом смысле являющаяся минимизированным слепком мировой культуры. Именно поэтому, считает В. А. Кошелев, нельзя путать культуру русской усадьбы с провинциальной культурой (см. 2000,50). Топос представлен, таким образом, во всем культурологическом спектре.

Еще один «классический» сюжет – история провинциальной/усадебной барышни (строфы 6, 7, 8). В качестве ближайшего литературного отголоска – ахматовское «А мы живем как при Екатерине …К нам едет гость вдоль нивы золотой» («Течет река неспешно по долине…», 1918) и «У пруда русалку кликаю, П А русалка умерла» («Я пришла сюда, бездельница…», 1911); в качестве более широкого контекста – материалы тех же пассеистических изданий. Ср.: «На этой скамейке всегда говорили слова любви, здесь сделано было несколько «предложений» и всегда ответом было «да!» Так выдали замуж несколько барышень Г…»[203] или с неизменным пиететом перед «классикой»: «Между «Евгением Онегиным» и «Мертвыми душами» заключен период нежного любования <…> родными традициями. Вот когда создается в русской литературе облик деревенской девушки Татьяны, и родившиеся в эти годы Тургенев и Толстой воспринимают последние заветы помещичьей России» (Врангель 2000, 142). Если говорить о русалочьей теме, безусловно, модной в начале века, то она не обошла и тогдашнюю фольклористику: в «Живой старине» Д. Зеленин публикует большую работу о русалках (см. Зеленин 1911).

Историко-литературный разрез темы представлен работами А. А. Фаустова. В сборник вошла его статья о пушкинских провинциальных барышнях, так сказать, барышнях-основопо-ложницах (см. 2000), однако не успела войти вторая статья на указанную Гумилевым производную тему – о русалках: доклад «Пушкинские утопленницы (к проблеме: центр и периферия у Пушкина)» был прочитан А. А. Фаустовым на конференции в Ельце (октябрь, 1999; ср. Фаустов 2000, 278–290). Кроме этого, безусловно, знакова и поэтическая форма, в которую заключена сама «история»: не строфа-зарисовка, а драматургический фрагмент. История провинциальной барышни – классический для XIX в. драматический сюжет, от театральных постановок 1820—1830-х гг. до Островского, Тургенева и Чехова.

Все перечисленные выше сюжеты (а также последняя 12-я строфа, о ней будет сказано ниже) составляют ряд легко узнаваемой «литературной» топики, которая, собственное является основным исследовательским материалом перечисленных выше статей. Что же касается оставшихся строф, то их происхождение, определенно, иное. За ними не вычитывается более или менее доступный или известный закадровый источник (группа текстов), в котором выделенный поэтом топос был бы общим местом. Вот тут и наступает момент, когда стихотворение можно рассматривать в качестве возможного предметного указателя по русской провинции и – как таковое – с успехом использовать в приложении к сборнику.

В третьей строфе:

нельзя угадать и многое другое: впечатление ли это от недавней прогулки, воспоминание ли детства, отголосок ли народных поверий, бытовавших в Тверской губернии, где находилось родовое поместье поэта Слепнево? Между тем, в исследовательском арсенале сборника оказывается работа В. В. Сдобнова, сделанная по хранящимся в Тверском архиве материалам фольклорных, краеведческих и этнографических экспедиций конца ХІХ в. В статье приводятся образцы общих для этих мест рассказов о домовиках, овинниках и, в частности, лесовиках и колдунах, в которые может превратиться человек, совершив в лесу необходимый ритуал. В качестве же прямого комментария к строфе могла бы быть приложена статья М. А. Плетнева «Домовые и лесовики Тверской губернии: Народные поверья, существующие в Тверском уезде» (см. Плетнев 1903). Это, однако, не означает, что перед нами наиболее популярный в эти годы или в этой среде мифологический сюжет (в отличие, скажем, от сюжета барышни-русалки, за которым стоит «золотая» литературная традиция). Речь о другом. Местный фольклор, наверняка известный Гумилеву с детства, был проявлением того подлинно народного, векового, что в начале века стало неотъемлемым элементом пассеистической эстетики. «Быть может, покажется странным мое заявление о том, – писал в начале XX в. автор статьи о фольклоре Острогожского уезда, – что большая часть материала собрана в среде культурной или деревенской аристократии. Но это факт. Эта старина живет в данной среде, она всосана с молоком матери, прикрыта авторитетом бабушки <…>

Назад Дальше