Приведенный выше перечень «уральских стихов», неравномерно рассеянных в «Воронежских тетрадях», не расширялся вплоть до 1986 г., когда Э.Г. Герштейн опубликовала в своей книге «Новое о Мандельштаме» извлеченное из сохранившейся части архива С.Б.Рудакова (воронежского собеседника Мандельштама) шуточное стихотворение Мандельштама: «Один портной // С хорошей головой // Приговорен был к высшей мере. // И что ж? – портновской следуя манере, П С себя он мерку снял, // И до сих пор живой». Согласно пояснениям Рудакова, Мандельштам сочинил эту эпиграмму на самого себя в мае 1934 г. в Свердловске, то есть во время уральского путешествия (скорее всего, на обратном пути из Чердыни). Употребленное здесь в ироническом и даже каламбурном ключе выражение «к высшей мере» (имеется в виду высшая мера наказания или, как еще выражались тогда, «высшая мера социальной защиты», попросту говоря, расстрел) и весь оптимистический настрой эпиграммы позволяют нам контекстно сблизить с нею написанное в мае 1935 г. – в то же самое время, когда создавались стихи о Каме-реке, Чердыни, Урале и Чапаеве, – стихотворение «Еще мы жизнью полны в высшей мере…», в зачине своем содержащее сходный, почти столь же несложный, но гораздо более энергичный, эмоционально, философски и политически насыщенный каламбур, во многом сравнимый с пастернаковским «пиром Платона во время чумы». Соответственно, появляется дополнительное основание причислить к неназванным «городам Союза» уральские – Свердловск, Пермь и Чердынь. Таким образом, число стихов с упоминаниями и отзвуками Урала увеличивается до двенадцати.
Что касается некоторых мотивов, впервые проявившихся или после долгого перерыва актуализованных в уральских стихах, то они будут звучать в целом ряде произведений воронежского периода, в том числе таких важных, как «Ода» и «Стихи о неизвестном солдате».
Мы уже упоминали о Пастернаке – у них с Мандельштамом имеется много параллелей и перекличек [Керенский; Венеция; Елена Спартанская (Троянская); почти одновременное путешествие на Кавказ и стихи об этом; отмеченный Н.Я. диалог о концертном зале, о квартире; отмеченный Ю. И. Левиным диалог о ремесле поэта и ряд других]. Здесь нужно отметить, что Пастернак тоже бывал на Урале и писал о нем в стихах и в прозе («Урал впервые», «На пароходе», «Уральские стихи»; «Детство Люверс» и др.). По-видимому, пастернаковские стихи об Урале нужно учитывать как подтекст «уральского цикла» Мандельштама.
Другим современником Мандельштама, совершившим в те же годы поэтическое путешествие на Урал, был французский поэт-коммунист (а раньше сюрреалист) Луи Арагон. В начале 1930-х вышла очередная книжка его стихов «Ноигга, Оигаі!» («Ура, Урал!»), «посвященная революции, гражданской войне и социалистическому строительству в СССР». Возможно, актуа-лиза-ция темы гражданской войны, упоминание об адмирале Колчаке в стихах Мандельштама про Чапаева имеют еще одним из подтекстов, поэтических источников именно эту книжку Арагона, но, скорее всего, не в оригинале. Одно из входивших в нее стихотворений в период до конца 1933 г. переводил давний приятель Мандельштама поэт Бенедикт Лившиц (этот перевод вошел в его знаменитую антологию «От романтиков до сюрреалистов»). Напечатанная без знаков препинания, мрачная баллада-агитка Арагона начинается упоминанием «кровавого адмирала Колчака», а кончается победно и лучезарно: одержавшие верх над Колчаком и освободившие уральскую землю и ее детей красные партизанские «Бойцы ребятам говорят // Про технику и про машины // И синие глаза ребят // Горят горят горят горят». Перевод Лившица, как всегда, превосходен; в оригинале у Арагона в ответ на рассказ «о технике и о машинах» дети «раскрывают глаза» – и дальше, в последней строке, шестикратно повторяется эпитет «голубые» (или «синие»). Включение лившицевского перевода в число подтекстов к «Стрижке детей» дает дополнительное основание поместить «Стрижку» в рамки не сведенного Мандельштамом воедино «Уральского цикла».
Нужно подчеркнуть, что реминисцентное пространство и реминисцентное историческое время охвачены Мандельштамом в «Воронежских стихах» очень широко. Такая широта достаточно хорошо знакома читателям поэта.
Впечатление неожиданности создает выпуклое воспоминание о гражданской войне («Как по улицам Киева-Вия…», апрель 1937) и войне 14-го года («Стихи о неизвестном солдате», первые редакции – март 1937). Впервые тема гражданской войны разрабатывается в Воронеже в апреле-июле 1935 г. в двух «уральских» стихотворениях, связанных с кинофильмом «Чапаев» («День стоял о пяти головах. Сплошные пять суток…» и «От сырой простыни говорящая…»).
Гражданская война была знакома Мандельштаму не понаслышке. Ему случалось покидать Киев перед захватом города петлюровцами. Он жил во Врангелевском Крыму. Там его впервые арестовали. Второй раз – при меньшевиках в Батуме (очерк «Возвращение», где фигурирует благожелательно настроенный конвоир).
Можно предположить, что подконвойное путешествие лета 1934 г. актуализировало этот опыт времен гражданской войны (ср. главу «К месту назначения» в «Воспоминаниях» Н. Я., особенно первые абзацы).
Актуализированный опыт личных переживаний мог быть заострен и усилен впечатлением от фильма «Чапаев», от близкого по содержанию стихотворения Арагона в переводе Лившица. Долгое эхо «уральских стихов» звучит до начала февраля 1937 г. («Средъ народного шума и спеха…», «Разрывы круглых бухт, и хрящ, и синева…»). В следующем месяце начинается работа над «Солдатом», то есть совершается не слишком большой реверсивный реминисцентный шаг от ассоциаций периода гражданской войны к ассоциациям периода войны 1914–1918 годов. В апреле 1937 г. гражданская война вспоминается снова, очень выпукло и детально («Как по улицам Киева-Вия…»). Учтем также, что в Воронеже писались и стихи, окрашенные военными мотивами конца 1930-х (первая строфа «Стансов» – май 1935; «Не мучнистой бабочкою белой…» – июль 1935 – май 1936; «Обороняет сон мою донскую сонь…» – февраль 1937); и даже в стихах о морской пучине («Бежит волна – волной, волне хребет ломая…» – июнь 1935 и «Исполню дымчатый обряд…» – июль 1935) у Мандельштама возникают военные ассоциации, причем в последнем стихотворении появляется строка «Но мне милей простой солдат…».
На этом фоне «Стихи о неизвестном солдате» уже не кажутся столь внезапными.
Остается неразрешимой вторая большая загадка «Воронежских стихов», загадка так называемой «Оды Сталину» («Когда б я уголь взял для высшей похвалы…» – январь – февраль 1937).
Для ее решения стихи «уральского цикла» тоже могут служить некоторой отправной точкой. В них автор совершенно отчетливо ставит своего героя рядом с Чапаевым, признается в желании «<...> эту безумную гладьПВ долгополой шинели беречь, охранять» («Я смотрел, отдаляясь, на хвойный восток…»).
Особенно близка к «Оде» – по времени и по мотивам – уральская реминисценция января 1937 г. «Средъ народного шума и спеха…». Здесь – первый эскиз, крупным планом набросок фрагмента сталинского портрета (<...>И ласкала меня, и сверлила II Со стены этих глаз журьба»), здесь в последней строфе – мечта о покаянной встрече с оскорбленным, но выказавшим благородную милость хозяином Кремля: «И к нему – в его сердцевину – IIЯ без пропуска в Кремль вошел, II Разорвав расстояний холстину, // Головою повинной тяжел <…»>
Однако эта тема патриотизма (в том числе военного) и политической преданности в отчетливой, личной форме начинается летом 1935 г. в «Стансах»: «Я не хочу средъ юношей тепличных II Разменивать последний грош души, II Но, как в колхоз идет единоличник, // Я в мир вхожу – и люди хороши. II Люблю шинель красноармейской складки, II Длину до пят, рукав простой и гладкий, II И волжской туче родственный покрой <…»>. Не будем забывать, кого именно в то время изображали на портретах, фотографиях и в кинокадрах одетым в длинную до пят солдатскую шинель без знаков различия. В тех же «Стансах» во второй строфе центральная строка <...> Я должен жить, дыша и большевея <...>», и она же повторяется в начале шестой строфы; третья строфа, как уже упоминалось – воспоминание о Чердыни; четвертая строфа – реминисценция реального, по пути из Чердыни в Воронеж, кратковременного заезда в Москву, но еще больше – счастливое предвкушение чаемого будущего возвращения: «И ты, Москва, сестра моя, легка, II Когда встречаешь в самолете брата <„.»>; пятая строфа – «Моя страна со мною говорила,//Мирволила, журила <„.»>. Одноименность этого стихотворения с пушкинскими «Стансами» 1826 г., написанными в благодарность вызволившему из ссылки Николаю I и частично цитируемыми Пастернаком в уже помянутом «Столетье с лишним – не вчера…», указывает на естественное стремление Мандельштама укорениться в прежней и современной традиции больших поэтов. «Сестра моя» перекликается у него с заглавием самой известной Пастернаковской книги стихов («Сестра моя – жизнь»), И за всем этим – явный мотив раскаяния, личной благодарности милостивцу, который вместо того, чтобы покарать за оскорбление, – пощадил, помиловал. Кажется, этот личный мотив, в данном случае берущий свое начало в биографических обстоятельствах мая – июня 1934 г. и явственно отразившийся год спустя в стихах «уральского цикла», не обратил на себя до сих пор достаточно сфокусированного внимания.
Особенно близка к «Оде» – по времени и по мотивам – уральская реминисценция января 1937 г. «Средъ народного шума и спеха…». Здесь – первый эскиз, крупным планом набросок фрагмента сталинского портрета (<...>И ласкала меня, и сверлила II Со стены этих глаз журьба»), здесь в последней строфе – мечта о покаянной встрече с оскорбленным, но выказавшим благородную милость хозяином Кремля: «И к нему – в его сердцевину – IIЯ без пропуска в Кремль вошел, II Разорвав расстояний холстину, // Головою повинной тяжел <…»>
Однако эта тема патриотизма (в том числе военного) и политической преданности в отчетливой, личной форме начинается летом 1935 г. в «Стансах»: «Я не хочу средъ юношей тепличных II Разменивать последний грош души, II Но, как в колхоз идет единоличник, // Я в мир вхожу – и люди хороши. II Люблю шинель красноармейской складки, II Длину до пят, рукав простой и гладкий, II И волжской туче родственный покрой <…»>. Не будем забывать, кого именно в то время изображали на портретах, фотографиях и в кинокадрах одетым в длинную до пят солдатскую шинель без знаков различия. В тех же «Стансах» во второй строфе центральная строка <...> Я должен жить, дыша и большевея <...>», и она же повторяется в начале шестой строфы; третья строфа, как уже упоминалось – воспоминание о Чердыни; четвертая строфа – реминисценция реального, по пути из Чердыни в Воронеж, кратковременного заезда в Москву, но еще больше – счастливое предвкушение чаемого будущего возвращения: «И ты, Москва, сестра моя, легка, II Когда встречаешь в самолете брата <„.»>; пятая строфа – «Моя страна со мною говорила,//Мирволила, журила <„.»>. Одноименность этого стихотворения с пушкинскими «Стансами» 1826 г., написанными в благодарность вызволившему из ссылки Николаю I и частично цитируемыми Пастернаком в уже помянутом «Столетье с лишним – не вчера…», указывает на естественное стремление Мандельштама укорениться в прежней и современной традиции больших поэтов. «Сестра моя» перекликается у него с заглавием самой известной Пастернаковской книги стихов («Сестра моя – жизнь»), И за всем этим – явный мотив раскаяния, личной благодарности милостивцу, который вместо того, чтобы покарать за оскорбление, – пощадил, помиловал. Кажется, этот личный мотив, в данном случае берущий свое начало в биографических обстоятельствах мая – июня 1934 г. и явственно отразившийся год спустя в стихах «уральского цикла», не обратил на себя до сих пор достаточно сфокусированного внимания.
М. П. Одесский (Москва) Волга – колдовская река: от «Двенадцати стульев» к «Повести временных лет»
Ильф и Петров, повествуя в «Двенадцати стульях» (1928) о странствии Бендера и Воробьянинова вниз по Волге, сопроводили описание Жигулевских гор замечательным эпизодом пандемического исполнения всеми пассажирами волжских пароходов знаменитой песни на стихи Д. Н. Садовникова «Из-за острова на стрежень». Этот фрагмент, напоминающий вполне законченный фельетон, был снят при первой публикации романа и впоследствии авторами не воспроизводился (см.: Ильф, Петров 2000, 333–335)[299].
«Остап, чудом пробившийся из своего третьего класса к носу парохода, извлек путеводитель <…> Пассажиры сгрудились вокруг Остапа.
– «неорганизованные бунтарские элементы, бессильные переустроить сложившийся общественный уклад,'гуляли' тут, наводя страх на купцов и чиновников, неизбежно стремившихся к Волге как важному торговому пути. Недаром народная память до сих пор сохранила немало легенд, песен и сказок, связанных с бывавшими в Жигулях Ермаком Тимофеевичем, Иваном Кольцом, Степаном Разиным и др.»
И др! – повторил Остап, очарованный вечером.
– И др! – застонала толпа, вглядываясь в сумеречные очертания Молодецкого кургана.
– И др-р! – загудела пароходная сирена, взывая к пространству, к легендам, песням и сказкам, покоящимся на вершинах Жигулей.
Луна поднялась, как детский воздушный шар. Девья гора осветилась.
Это было свыше сил человеческих.
Из недр парохода послышалось желудочное урчание гитары, и страстный женский голос запел:
<..> Когда «Урицкий» проходил мимо Двух братьев, пели уже все. Гитары давно не было слышно. Все покрывалось громовыми раскатами:
На глазах чувствительных пассажиров первого класса стояли слезы лунного цвета. Из машинного отделения, заглушая стук машин, неслось:
Второй класс, мечтательно разместившийся на корме, подпускал душевности:
<…> —«Провозжался! – пели и в третьем классе. – Сам на утро бабой стал».
<…> и матросы, и пассажиры первого, второго и третьего классов с необыкновенным грохотом и выразительностью выводили последний куплет:
И даже капитан, стоя на мостике и не отводя взора с Царева кургана, вопил в лунные просторы:
<…> И капитан, старый речной волк, зарыдал, как дитя. Тридцать лет он водил пароходы мимо Жигулей и каждый раз рыдал, как дитя. Так как в навигацию он совершал не менее двадцати рейсов, то за тридцать лет, таким образом, ему удалось всплакнуть шестьсот раз.
<..> «Урицкий» находился в центре песенного циклона. Пассажиры скопом бросали персидскую княжну за борт.
Набежали пароходы местного сообщения, наполненные здешними жителями, выросшими на виду Жигулей. Тем не менее местные жители тоже пели «Стеньку Разина»».
Юмористическая сценка Ильфа и Петрова, несмотря на фельетонную самодостаточность, явно ориентирована на современную литературу, где в качестве важнейшего элемента «волжского текста» устойчиво функционировала песня «Из-за острова на стрежень…», обретшая фольклорный статус.
К примеру, события в романе Ф. Сологуба «Заклинательница змей» (1921) развертываются на берегу Волги: дача, где живет с семьей и гостями Горелов, хозяин фарфорового и кирпичного заводов, расположена в роскошном саду недалеко от его заводов и рабочего поселка, обитатели которого ненавидят хозяев и лелеют воспоминания о революции 1905 года.
«Красивая работница» Вера Карпунина с подругами, будучи случайно встречены Гореловым и его спутниками, поют, естественно, «Стеньку Разина» (Сологуб 1997,207)[300]:
<...>девушки, отойдя немного, опять запели. Начинала Вера:
Более того, в романе Сологуба разбойная песня обретает моделирующую функцию. Гордая Вера так же отдает Волге золотую монету, полученную от классово враждебного фабриканта, как Разин отдал Волге персиянку-княжну:
«Когда вышли из рощи и высоким берегом приближались к фабричному поселку, Вера вытащила золотую монету, положила ее на раскрытую ладонь и смотрела на нее смеющимися глазами. <…> Вере показалось, что она начинает падать на спину. Она вдруг встрепенулась, точно ожила, даже вздрогнула слегка, лицо ее приняло стремительное выражение, глаза стали внешне зоркими и обратились на синеющую недалеко внизу, за узкой полосой песка Волгу.
Вера порывисто схватила золотой маленький диск тремя пальцами правой руки, словно хотела перекреститься золотой иконкой, широко размахнулась и швырнула монету в реку» (Сологуб 1997,208).
Да и весь роман в какой-то мере детерминирован мрачной песней, что придает ему колорит «жестокого романса». После череды кровавых эпизодов и гибели многих персонажей Вера убеждает Горелова отдать заводы рабочим, а саму ее в финальной сцене убивает ревнивый жених:
«Вдруг он весь изогнулся, левой рукой выхватил из голенища нож, неистово крикнул: – Змея!
И ударил Веру ножом в грудь. Вера стремительно опрокинулась на деревянную настилку мостика.
<…> заклинательница змей умирала» (Сологуб 1997, 394)[301].
В отличие от явно инородного советской литературе Сологуба, Лев Гумилевский – на свой манер «попутчика» – стремился не выходить за рамки официальной словесности. Тем не менее, его роман «Собачий переулок» (1927) приобрел скандальную популярность по причине остроты затронутой общественной проблемы – половая распущенность современной молодежи, в частности комсомольцев.
Место действия романа Гумилевского – Старогород (ср. Старгород в «Двенадцати стульях» Ильфа и Петрова), большой приволжский город, в котором узнается Саратов. Девушка свободных нравов Вера Волкова запуталась в личной жизни и – как результат – застрелена бывшим любовником Буровым. Вере противопоставлена ее «правильная» подруга Зоя Осокина, которая порывает с отцом (священник, а ныне следователь, ведущий «дело Волковой») и уходит из семьи: «Она с облегчением вспомнила свое бегство из дому, письмо отцу, потом взволнованное хождение по улицам города, тупое отчаяние на берегу Волги днем, где она смотрела на рабочих, разбиравших на дрова барки, на женщин, укладывавших поленницы и тоскливо певших одну и ту же знакомую песню о Волге, о Стеньке, о персидской княжне. Зоя вздрогнула: именно эти женщины, эта песня, эти слова навеяли на нее ту спокойную грусть, с которой она шла в клуб» (Гумилевский 1993,42). «Песня о Волге» превращается для Зои в аргумент против половой распущенности, к которой склонны многие студенты: «Отречение от плотских радостей ради идеи долга! Ради борьбы! К черту княжну – дружина ропщет: атаман стал бабой, а впереди борьба! Ты помнишь, ты помнишь прошлогоднюю анкету в университете, потом доклад и выводы, что у большинства в революционные годы, в годы гражданской войны притупилось, уменьшилось половое чувство» (Гумилевский 1993,43).