Геопанорама русской культуры: Провинция и ее локальные тексты - А. Белоусов 7 стр.


Город стремительно меняется в 1860—1870-е годы. Первопричиной, определившей развитие Динабурга, явилось открытие Рижско-Динабургской и Петербургско-Варшавской железных дорог. Динабург стал одним из крупнейших в Прибалтике железнодорожных узлов и крупнейшим промышленным центром Витебской губернии: к концу XIX века «по числу жителей и по количеству производимой продукции» уездный Двинск превосходил губернский Витебск[17]. Значительно меняется и внешний облик города: он становится каменным, улицы были замощены булыжником и освещены керосиновыми лампами, а в начале XX века – электричеством, в городе были разбиты сады и парки (в 80-е годы при городской думе была создана специальная комиссия садов). И т. д., и т. п. Скажу только об одном: накануне первой мировой войны Двинск «занимал одно из первых мест не только в Латвии, но и во всем Прибалтийском крае» «по количеству учебных заведений»: «.. здесь насчитывалось 39 учебных заведений» (в частности, реальное училище, коммерческое училище, женская гимназия и т. д.). «В конце XIX в. Динабург становится также и известным курортом. В 1883 г. граф Я. Платер-Зиберг открыл в Погулянке воднокумысную лечебницу»[18]. В 1913 г. было три постоянных театра, один – летний, 4 кинотеатра, 7 библиотек (одна из них – крупнейшая библиотека Витебской губернии). В 1900 г. стала выходить первая газета на русском языке – «Двинский листок».

События 1914–1918 (1920) годов имели для Двинска предельно катастрофические последствия. Все, что случилось с Двинском, получило отражение в ряде и художественных, и журналистских текстов.

7 сентября 1925 г. в газете «Двинский голос» было опубликовано стихотворение Арсения Формакова «Двинская элегия»:

Стихотворение Арсения Формакова, принадлежавшего к двинскому старообрядчеству [его отец Иван Васильевич Формаков, уроженец Режицы (Резекне), играл заметную роль в старообрядческом возрождении в конце 1900 —в 1910-е годы], интересно, по крайней мере, в двух отношениях: в историческом и поведенческо-этическом.

Если взять исторический пласт, то, естественно, имеются в виду события 1914–1918 годов.

Что же произошло? За годы войны город был разрушен едва ли не до основания. В течение 1918 г. он был оккупирован немецкими войсками. В 1919 г. в Латгалии, в том числе и в Двинске, была советская власть. В начале 1920-х годов в результате совместных действий польской и латвийской армии Латгалия отошла к Латвии.

Население Двинска сократилось почти в 6 раз – чуть ли не на сто тысяч человек, в 1918 г. оно составляло меньше 20 тысяч человек[19].

В 1921 г. в рижской газете «Сегодня» известный литератор Петр Пильский опубликовал очерк «Убитые города: Двинск». Вот несколько фрагментов:

«– Погиб наш Двинск! – говорят двинчане. – Нет Двинска…

Потом вздыхают и доканчивают: – И не будет никогда!

И правда: он страшен. Есть что-то зловещее, тяжкое и угрюмое в его черных вечерах, печальное и жалкое в этих безлюдных, напуганных улицах, плачущее и скорбное в безглазых окнах разбитых, издырявленных домов».

«А когда-то и я был здесь, и ходил по его улицам, полным людей, по его цветущим бульварам, отдыхал и радовался на его прелестной Погулянке, этом благословении летнего отдыха, курорте-даче, катался на лодке в ту предрассветную пору, когда разгорающееся, розовое, золотое солнце встает на бледном, нежном небе. Кто-то греб, весло шуршало, звенела песня и пропадала в зеленых зарослях берега; тонкая девушка, о чем-то задумавшись, стояла на корме. Было молодое солнце, и молодой день, и молодая трель песни… Боже мой, как давно и далеко! Мог ли я думать тогда, что все так быстро пройдет и ничего не останется!..»

«Ничего не осталось. Все вымерло. Разбежалось. Рассеялось. Схоронено.

Ходишь по этим примолкшим, испуганным улицам: да – ничего, кроме печали, безнадежности и молчания! Город стал кладбищем. Я шел и думал, шел и читал названия, шел и считал. Вот

– «Дворянская»… 1,2,3,… 98… Девяносто восемь домов! А из них двадцать восемь без окон, без крыш, без дверей, – это полумертвецы, это – еще умирающие. А вот и настоящие покойники. Их целых восемь. Эти уничтожены дотла, до основания,

– стерты. И такой же искалеченной и разбитой понурилась и обвисла «Зеленая». И еще тоскливей, еще страшнее «Шильдеровская». А когда-то она цвела, она росла, она франтила!..

Какой пустынной стала «Шоссейная»! Я насчитал и здесь: 110… Сто десять разрушенных, расколоченных, развороченных домов… Погост. Ничего не осталось и от точного, вычерченного интендантского городка, – ни-че-го!

Куда девался грохот фабрик, неугомонный заводской гул? Примолкли и заводы. Теперь их три. Это все, что осталось от прежних 9…

И т. д. И т. д. Все то же. Все – одинаково. Повсюду прошла смерть.

Везде опустошенность, скорбь и гибель. Солнце закатилось. Ощерилась ночь»[20].

Об опустошенности, запустении Двинска, как и латгальских, а также задвинских, земгальских усадеб, пишут все.

Юрий Галич (Гончаренко), русский генерал и поэт, покончивший с собой в Риге в 1940 г., после вступления советских войск в Латвию, в очерке 1924 г. пишет о Двинске и его окрестностях то же, что и Пильский:

«Динабург – Двинск – сегодня Даугавпилс…

Воистину многострадальный город. Германская война; потом большевики, поляки – все приложило руку, громило, калечило, уничтожало, пытаясь овладеть этим серьезным стратегическим узлом. Нанесенные раны еще не затянулись. Кое-где еще зияют впадины разрушенных домов, чернеют выбитые щели, пустынны улицы, лавчонки, магазины, ряды, заборы, пустыри. Наседка с выводком копошится в песке. Костельный сквер, старуха-нищенка в лохмотьях у ворот <…>. Сейчас здесь мерзость запустения и смертная тоска»[21].

И в описаниях латгальских усадеб благополучное прошлое противопоставляется мучительному современному:

«Проезжая теперь по некогда богатым и благоустроенным усадьбам, поражаешься их оскудению и запущенности.

Блиставшие в былое время чистотой, опрятностью и живописно-кокетливым видом усадьбы теперь наводят уныние разрушающимися дворовыми постройками, облупившимися домами, запущенными садами и обвалившимися заборами.

Когда-то здесь текла привольная барская жизнь»[22].

Очередной раз Двинск отошел к другому государству – к Латвийской республике. Новый статус города был закреплен его переименованием в Даугавпилс. Двинск надломила не только война. Во-первых, в результате происшедших событий была разрушена сложившаяся в конце XIX – начале XX века двинская экономическая система. Ориентированный на Восток, бросавший вызов губернскому Витебску, город был отъединен от Востока государственной границей, благодаря чему утратил не только рынок, но и значение крупного железнодорожного узла.

Во-вторых, произошли значительные демографические изменения. Не только резко сократилось население, но и изменился его этнический состав, точнее, пропорциональная структура. За двадцать лет первой Латвийской республики по сравнению с 1918 г. население выросло более чем вдвое: в 1935 г., по последней переписи той эпохи, в городе проживало 45 тысяч человек, но по сравнению с 1913 г. население уменьшилось в два с половиной раза. Из 45 тысяч 11 тысяч, т. е. 25 %, составляли евреи, 8100, т. е. 18 %, – русские, и это означало, что Даугавпилс за короткое время перестал быть еврейско-русским городом, каким он был в предвоенный год. Впервые за всю историю существования города латышское население стало самым крупным национальным образованием – 15300 человек, т. е. 34%[23].

Но чрезвычайно существенно следующее: и Латгалия в целом, и Даугавпилс в частности, став частью Латвийского государства, курземско-видземской латышской метрополией, воспринимались как глухая и малопривлекательная провинция.

Для коренной Латвии Латгалия была и осталась чужим пространством и по составу населения, и по уровню культуры, и по экономической маломощности. Широкое распространение в Латвии получило унижительное наименование жителя Латгалии – cangals. В 1930 г. в городах Восточной Латвии в среднем проживало около 25 % русских, в Гриве, расположенной по ту сторону Даугавы и впоследствии ставшей частью Даугавпилса, русское население составляло 53,6 %. В сельской местности процент русского населения был несколько выше (Илукстский уезд – 25 %; Даугавпилсский – 28,1 %; Резекненский – 30,6 %; Лудзенский – 34 %; Яунлатгальский – 44,6 %)[24].

Русское население Латгалии было отъединено от остальной Латвии и языковым, и образовательным барьером. Общий процент грамотности среди населения Латвии на 1930 год составлял 86,41 %, среди же русских лишь 62,74 %. Это был самый низкий показатель среди основных национальных групп, проживающих в Латвии. В Латгалии же грамотой владели только 56,44 % русских. «Среди русских горожан численно преобладали рабочие, ремесленники и мелкие торговцы, а процент интеллигенции (по отношению к общей численности меньшинства) у русских был ниже, чем у немцев и евреев»[25].

Латгалия (прежде всего крестьянство) воспринималась и как источник дешевой рабочей силы; широкое распространение получил массовый наем на работу к богатым курземским хозяевам, уезжали семьями, часто в «работники» отправлялись и дети 12–13 лет.

Отрезанная от Востока, не имеющая – в отличие от Видземе и особенно Курземе – выхода к морским торговым путям, Латгалия представляла собой мир социально-экономического, социально-культурного тупика.

Значительно осложнилось положение русского населения после 1934 г., во время авторитарного режима Карлиса Ульманиса. В воззвании от 16 мая 1934 г., подписанном Ульманисом и его соратником военным министром генералом Балодисом, говорилось, что они будут стремиться к тому, «чтобы в Латвии торжествовало латышское и исчезло чужое»[26]. Главные задачи режима были определены как «создание латышской Латвии» и «укрепление единства латышского народа»[27]. Концепция «латышской Латвии» была не новой, частично она осуществлялась с первых дней независимого Латвийского государства, после 1934 г. она стала основой основ государственной политики. Осуществление ее носило многоаспектный характер. Отметим лишь три первостепенно важных обстоятельства: 1) реквизирование православных храмов (архиепископ Иоанн Поммер: «Православную церковь у нас всячески утесняют не за ее догматы, не за каноны, а потому, что в умопредставлении наших русофобов она есть «русская церковь», «русская вера»»; «Некоторые из них [храмов. – Ф. Ф.], как напр. Рижский Алексеевский храм и Рижский Петропавловский храм, бывший наш кафедральный собор и усыпальница православных архиереев, переданы инославным, а некоторые обращены для чисто светского употребления: напр., в одном помещается музей, в одном гимнастический зал, в одном концертный зал и т. п.»[28]); 2) закрытие многих русских периодических изданий (впрочем, «Сегодня», одна из лучших газет русской диаспоры, закрыта не была); 3) отмена школьной автономии меньшинств (министр образования заявил, что необходимо освободиться от влияния чужих культур, которые «угрожают латышизму»[29]; в этой связи напомним, что еще в 1920-е годы прозвучало требование: «…русский язык не смеет звучать ни в одной латгальской школе. Введение русского языка в латгальских народных школах вредно для нашего народа и для укрепления нашего государства»[30]). И т. д., и т. п.

А теперь вернемся к стихотворению А. Формакова.

Двинск обозначен как город «без роду-племени, не нужный никому». По Формакову, судя по всему, мультинациональность Двинска, его определенный космополитизм, текучесть населения делают его городом, лишенным устоев, традиций, этнокультурной почвы, с другой же стороны, определяют его «никчемность» как для Запада, так и для Востока. Не только его «уездность», но «меныпинстская» мультинациональность. И городской ландшафт («На улицах трава смеялась звонко…»), и городское население («А ты – дремал, зарывшись в глубь и тьму») представляют мир патриархально-провинциальной «уездности», благодаря которой он и вычеркнут как из большой культуры, так и из большой истории («Лишенный почестей истории и славы,// Музеев, статуй, парков и дворцов…»). Это город, которому наступает «конец кровавый» и который умирает «вне позы и отваги», умирает настолько тихо, что смерть его не будет замечена миром, не будет оплакана, не «овеет болью» «лица мудрецов». И страданье города «только раз» привлечет его жителя, впрочем, написавшего об этом стихи.

«Элегичность» «Двинской элегии» определяет заключительная V строфа.

Итак, высшая воля. «Молчаливый» путь к гибели продиктован высшей волей, судьбой, скорее, божественным предопределением. Причудливая история Двинска неизбежно порождала именно это мифологическое представление. Отсюда и важная для стихотворения оппозиция «верх—низ» («приземистый уездный городок», зарывшийся «в глубь и тьму», над которым неведомые, сверхреальные «бойцы скрестили шпаги»).

Трагедия города не затронула большой мир, трагедия города – трагедия лишь для него самого; погибая, город осознает свою смерть: «слезы горькие по скорбному лицу», но это осознание не столько трагедийное, сколько мелодраматическое.

И, наконец, самое главное, поведенческо-этическое заявлено в последнем стихе, даже в последних словах: слезы катятся «безропотней и тише». Суть Двинска – безропотность, смирение, покорность судьбе.

Об этом же свидетельствуют и другие авторы.

Пильский: «В серых сумерках города слышится лепет смирения.

Оскорбленный, побитый, оставленный, он покорно склонил свою голову, как сирота»[31].

Между тем, катастрофизм исторической жизни региона не уменьшался, наоборот, усиливался. В июне 1940 г. в результате печально знаменитого Пакта о ненападении Латвия была оккупирована Советским Союзом. Произошла очередная смена государственности. Вслед за кратковременной советской оккупацией в июне 1941 г. началась немецкая оккупация, длившаяся три с лишним года. Восстановленная в 1944 г. советская власть сохранялась, как известно, до августа 1991 года. Как советская оккупация, так и две депортации населения, по преимуществу латышского, осуществленные в июне 1941 г. и в марте 1949 г., чрезвычайно осложнили жизнь латвийских русских, которые стали восприниматься как орудие советской экспансии; в Латвии до сих пор слово «русский» употребляется в значении «советский»: «русская армия» («krievu armija»), «русское время» («krievu laiks») и т. д.

В результате военных действий Даугавпилс был вновь разрушен на 75–80 %, прежде всего городской центр.

Советская оккупация очередной раз и самым серьезным образом изменила демографическую ситуацию как в Латвии в целом, так и в Даугавпилсе. Сократившееся к 1944 г. до 15 тысяч, население стало стремительно расти, как оно росло в конце XIX – начале XX века. 1946 г. – 22,5 тысячи человек, 1955 г. – 58,5 тысяч, 1959 г. – 65,5 тысяч, 1991 г. – 129,5 тысяч человек. Значительно изменился его состав. Во-первых, после войны резко сократилось еврейское население: против 25 % в 1935 г. 3%, или около 2 тысяч, в 1959 году; 1 %, или около 1300 человек, в 1991 году. В 1939 г. из Латвии, в том числе и из Даугавпилса, завершился исход немецкого населения, исконного населения с ливонских времен. В заключительную стадию вступил и исход евреев. Незначительно увеличилось латышское присутствие: если в 1935 г. латыши составляли 15300 человек, то в 1991 г. – за 55 лет – 16200 человек. И вновь резко стало расти русское население. В 1959 г. оно составляло 36700 человек, или 56 %, в 1991 г. – 75500, или 58,3 %. Подавляющее большинство русских, живущих в Латвии во второй половине XX века, – переселенцы послевоенного времени (как говорят, экономический рост Даугавпилса, строительство новых заводов, расширение и переоборудование старых являлось формой тотальной русификации Латвии). Даугавпилс обрел характер по преимуществу русского города.

И теперь вновь возвращаюсь к «безропотности» и «покорности», о которых говорят Формаков и Пильский.

В 1997 г. у меня были долгие разговоры с Е. И. Строгоновой, родившейся в 1912 г. недалеко от Лудзы. Два-три фрагмента, в которых речь идет о событиях 1940–1941 гг.

Фрагмент первый. Как в деревне относились к красным? – По-разному относились. Кто победнее был, тот и относился к красным лучше: лучше будет жить… А вообще-то: пришли и пришли. Бедному человеку все подчиняться надо. – А не страшно было, слышали же, наверно, о колхозах, о голоде, о репрессиях? – Слышали, да, папа мой слышал, читал. Но мы в деревне ничего не понимали, будто это не про нас, нас не коснется. Как жили, так и будем жить. – А недовольные все-таки были? – Не знаю… Нет, с теми, с кем мы общались, вроде не было таких.

Фрагмент второй – о немцах летом 1941 года: – Война… Войну встретили серьезно… Немцы пришли скоро… По радио передавали, что немцы далеко-далеко… И тут вдруг появились на мотоциклах солдаты немецкие… Через три часа… Как немцы относились к населению?.. Можно сказать, посредственно. Боялись мы, правда, побаивались. У бабушки платок был красный… Так она платок скорее спрятала, ой, немцы идут, скажут, коммунистка в красном платке… Пришли русские – так встретили… Пришли немцы – так же. Пришли и пришли. Русские, когда пришли, кино показывали… немое… Немцы не показывали.

Назад Дальше