Загадочная история Бенджамина Баттона (Сборник) - Фрэнсис Фицджеральд 24 стр.


Я встал, намереваясь уйти. И тут — невероятно! — на улице трижды нетерпеливо прогудел автомобиль. Это было потрясающе. Как будто сам Эрл оказался в комнате и напрямик заявил: «Ну и черт с тобой! Я не намерен торчать здесь весь вечер».

Эйли посмотрела на меня с ужасом. И вдруг по лицу ее разлилось какое-то странное выражение — оно промелькнуло и застыло слезливой улыбкой.

— Ну разве он не злодей?! — воскликнула она в беспомощном отчаянии. Разве он не чудовище?!

— Скорее, — торопливо проговорил я. — Берите накидку. Это наш последний вечер.

Этот последний вечер и сейчас еще жив в моей памяти: мерцание свечей, освещавших грубые столы лагерной столовой; обтрепанные бумажные украшения по стенам, что остались от последней ротной пирушки; и где-то рядом, на улице, печальные переборы мандолины, извлекавшей мелодию «Мой дом в Индиане» из вселенской ностальгии уходящего лета. Три девушки, затерявшиеся в этом таинственном городе мужчин, тоже ощущали что-то необычное — какое-то заколдованное непостоянство, — будто сидели они на волшебном ковре-самолете, опустившемся в этих южных краях, и каждую минуту ветер мог поднять этот ковер и унести прочь. Мы пили за нас и за Юг. Потом, оставив на столе смятые салфетки, пустые бокалы и немного прошлого, рука об руку вышли на улицу, чтобы погрузиться в лунный свет. Уже прозвучал отбой, было совсем тихо, слышалось только далекое лошадиное ржанье, да чей-то назойливый храп, очень нас насмешивший, да поскрипывание кожи — это часовой подходил и сворачивал у караулки. Крэкер в тот вечер дежурил, а мы, остальные, сели в ожидавший нас автомобиль и завезли в Тарлтон девушку Крэкера.

Потом Эйли и Эрл, Салли и я — по двое, отвернувшись друг от друга на широком заднем сиденье и забыв обо всем на свете, шептались, уносясь в широко распростертую тьму.

Мы мчались через сосновые леса, отяжелевшие от лишайника и испанского моха, по незасеянным хлопковым полям, дорогой белой, точно ободок земли. Машину поставили под изломанной тенью мельницы; журчала вода, тревожно вскрикивали птицы, и надо всем плыло сияние — оно стремилось проникнуть всюду: в заброшенные негритянские хижины, в автомобиль, в твердыню сердца. Юг пел для нас. Не знаю, помнят ли они. Я помню: в холодном свете бледные лица, дремотные влюбленные глаза и шепот:

— Тебе хорошо?

— Да, а тебе?

— Тебе правда хорошо?

— Да.

Вдруг мы поняли, что уже поздно и что больше ничего не будет. Мы повернули к дому.

На следующий день наш отряд отбыл в лагерь Милл, но во Францию я так и не попал. Месяц мы мерзли на Лонг-Айленде, со стальными касками на боку погрузились на корабль, а потом снова сошли на берег. Война уже кончилась. Я пропустил войну. Вернувшись в Тарлтон, я попытался демобилизоваться, но я был кадровым офицером, и на демобилизацию ушла большая часть зимы. А Эрл Шон демобилизовался одним из первых. Он хотел найти хорошую работу, «пока есть из чего выбирать». Эйли помалкивала, но они уговорились, что он вернется.

К январю лагеря, два года властвовавшие над городком, уже привяли. Только назойливый запах сожженного мусора напоминал о царившей там еще недавно суете. Какая-то жизнь печально теплилась лишь вокруг дивизионной штаб-квартиры, где обретались брюзгливые кадровые офицеры, тоже пропустившие войну.

И вот молодые тарлтонцы потянулись домой с разных концов света — кто в канадской форме, кто на костылях или с пустым рукавом. Возвратился батальон Национальной гвардии — он маршировал по улицам, и в шеренгах его зияли пробелы — места погибших; а потом герои навсегда спустились на землю с высот романтики, чтобы продавать товары за прилавками местных магазинов. На танцах в загородном клубе среди смокингов, бывало, лишь изредка мелькнет военная форма.

Перед самым Рождеством неожиданно явился Билл Ноулз и на следующий же день уехал: то ли он предъявил ультиматум Эйли, то ли она наконец приняла решение. Я иногда встречался с ней — если она не была занята героями из Саванны и Огасты, — но чувствовал, что окончательно вышел в тираж (впрочем, так оно и было). Она ждала Эрла Шона, но настолько сомневалась в нем, что ей не хотелось даже говорить об этом. За три дня до того, как я уволился, он приехал.

Первый раз я встретил их на Маркет-стрит, и, кажется, никогда в жизни мне не было так жаль молодую пару; впрочем, думаю, такое случалось в любом городе, где во время войны были лагеря. Во внешнем облике Эрла все, что только можно вообразить, было невпопад. Шляпа — зеленая с торчащим пером; костюм, украшенный разрезами и тесьмой, в том фантастически нелепом стиле, с которым покончили впоследствии национальная реклама и кино. Он явно побывал у своего прежнего парикмахера, потому что волосы у него были аккуратно начесаны на розовую выбритую шею. Не сказать чтобы он выглядел обносившимся или бедным, но все это ошеломляло, обдавало вас — то есть, вернее, Эйли — духом танцулек и воскресных пикников фабричного городка. Ведь прежде она никогда не смотрела Правде в глаза; а в этой одежде пропадала даже естественная грация этого великолепного тела. Он тут же похвастался своей прекрасной работой: они смогут неплохо просуществовать, пока не «подвернется какой-нибудь легкий заработок». Но, должно быть, он сразу, как только вернулся в ее мир, понял, что дело его безнадежно. Уж не знаю, что сказала Эйли и что там перевешивало — горе или изумление. Но действовала она быстро — через три дня после приезда Эрла мы с ним отбыли одним поездом на Север.

— Ну вот все и кончилось, — сказал он хмуро. — Она прекрасная девушка, но, по мне, чересчур задается. Самое для нее лучшее — выйти за какого-нибудь богатого парня и получить положение в обществе. Терпеть не могу такого зазнайства. — И немного погодя: — Она сказала, чтоб я приехал повидаться через год, но я уже никогда не вернусь — эти аристократические штучки еще ничего, пока у тебя в кармане деньги, только…

«Только все это было не настоящее», — не договорил он. Провинциальное общество, в котором он полгода вращался с таким удовольствием, теперь казалось ему Жеманным, поддельным, искусственным.

— Послушай, а ты видел?… — продолжал он через минуту. — Когда мы садились в поезд, там были две великолепные бабенки, и совсем одни. Что, если мотнуться в соседней вагон и пригласить их пообедать? Я возьму ту, что в синем.

Пройдя полвагона, он вдруг обернулся.

— Послушай, Энди, — спросил он, хмурясь, — скажи мне одну вещь: как, по-твоему, она раскопала, что я был кондуктором? Ведь я никогда ей об этом не говорил.

— Почем я знаю!

3

Рассказ мой приближается к большой бреши, которую я предвидел с самого начала. В течение шести лет, пока я кончал юридический факультет в Гарварде, строил гражданские самолеты и вкладывал деньги в мостовые, которые крошились под колесами грузовиков, Эйли Кэлхун была для меня не больше, чем именем на рождественской открытке; чем-то, что возникало в моем воображении в теплые ночи, когда я вспоминал магнолию в цвету. Бывало, какой-нибудь знакомый по армейским временам спросит: «А что сталось с той блондинкой, которая пользовалась тогда таким успехом?» — и я не могу ответить. Однажды вечером в нью-йоркском «Монмартре» я столкнулся с Нэнси Ламар и узнал от нее, что Эйли была помолвлена с каким-то человеком из Цинциннати, поехала на Север, чтобы познакомиться с его семьей, и потом расторгла помолвку. Она по-прежнему прелестна, и возле нее постоянно один или два вздыхателя. Но ни Билл Ноулз, ни Эрл Шон так и не вернулись.

И примерно тогда же я услышал, что Билл Ноулз женился на девушке, с которой познакомился на пароходе. Вот и все — маловато для того, чтобы доставить заплату на целые шесть лет.

Как это ни странно, но о поездке на юг я стал подумывать, увидев в сумерках на полустанке в Индиане незнакомую девушку. Какой-то мужчина вышел из нашего поезда, я девушка вся в пышном розовом органди, обвила его руками и потащила к ожидавшей их машине. У меня защемило сердце. Мне показалось, будто она увлекает его в тот утраченный летний мир, где мне было двадцать три года, где время остановилось, а прелестные девушки, окутанные дымкой воспоминаний, по-прежнему прогуливаются по сумеречным улицам. Мае кажется, поэзия — это мечта северянина о Юге. Но лишь много месяцев спустя я послал Эйли телеграмму и тут же отправился в Тарлтон.

Был июль. Отель «Джефферсон» казался странно обшарпанным и тесным; из ресторана, который в памяти моей был нерасторжимо связан с офицерами и девушками, вырывалось громкоголосое пение. Я узнал шофера такси, везшего меня к дому Эйли, но его: «И я тоже, лейтенант» прозвучало неубедительно. Я был одним из двадцати тысяч.

Это были странные три дня. Сияние первой молодости недолговечно, и, вероятно, Эйли отчасти его утратила — впрочем, за это я не могу поручиться. Внешне она по-прежнему была так прелестна, что хотелось коснуться ее губ, чтобы почувствовать трепет этого неповторимого обаяния. Нет, перемена была более глубокая.

Это были странные три дня. Сияние первой молодости недолговечно, и, вероятно, Эйли отчасти его утратила — впрочем, за это я не могу поручиться. Внешне она по-прежнему была так прелестна, что хотелось коснуться ее губ, чтобы почувствовать трепет этого неповторимого обаяния. Нет, перемена была более глубокая.

Сразу же мне стало ясно, что стиль у нее другой. Уже не было в ее голосе тех гордых модуляций, которыми она давала понять, что помнит лучшие, светлые предвоенные дни; им не было места в постоянной сумятице полушутливого-полуотчаянного злословия, характерного для нового Юга. Настоящее, будущее, она, я — все было пущено на потребу этому злословию, лишь бы оно шло безостановочно, лишь бы не осталось времени подумать. Мы попали на шумную вечеринку к одним молодоженам, и Эйли оказалась в центре ее лихорадочного веселья. А ведь Эйли было не восемнадцать лет; но и теперь, даже в роли бесшабашного клоуна, она была не менее привлекательна, чем раньше.

— А что, об Эрле Шоне были какие-нибудь вести? — спросил я на второй вечер, когда мы ехали танцевать в загородный клуб.

— Нет. — Она вдруг сделалась серьезной. — Я часто о нем думаю. Его…

Она колебалась.

— Что его?

— Я хотела сказать — его я любила больше всех… Только это было бы неправдой. Я никогда по-настоящему его не любила, — ведь иначе уж как-нибудь да вышла бы за него замуж. — Она поглядела на меня вопросительно. — По крайней мере, я не стала бы так скверно с ним обращаться.

— Это было невозможно.

— Конечно, — согласилась она неуверенно. Настроение у нее переменилось; она сказала легкомысленно: — И как только эти янки не обманывали нас, бедных южаночек. Боже мой!

Когда мы приехали в загородный клуб, она, точно хамелеон, растворилась в незнакомой мне толпе. Танцевало новое поколение; в нем было меньше достоинства, чем в том, которое я знал, но никто не казался в большей степени частицей его ленивой, лихорадочной сути, чем Эйли. Возможно, она давно почувствовала, что в своем изначальном стремлении вырваться из провинциальности Тарлтона шла в одиночестве вслед за поколениями, обреченными на то, чтобы не иметь преемников. Не знаю, какую именно битву она проиграла, скрывшись за белыми колоннами своей веранды. Но чего-то она не угадала, что-то пропустила. Ее бурная оживленность, и сейчас собиравшая вокруг нее мужчин, на зависть самым молоденьким и свежим девицам, была признанием поражения.

Я покинул ее дом, как нередко покидал его в том канувшем в небытие июне, ощущая смутное разочарование. И только много часов спустя, уже в гостинице, беспокойно ворочаясь в постели, я понял, в чем дело, в чем всегда было дело: я был глубоко и неизлечимо влюблен в нее. Несмотря на всю нашу несовместимость, она все еще была и всегда будет для меня самой пленительной из всех девушек. Я сказал ей об этом на следующий день. Был один из так хорошо знакомых мне жарких дней; мы сидели рядом в затемненной библиотеке.

— О нет, я не могла бы за вас выйти, — сказала она почти испуганно. — Я люблю вас совсем не так… Так я вас никогда не любила. И вы меня не любили. Я не хотела вам говорить, но через месяц я выхожу замуж. Мы, правда, не объявляем о помолвке, потому что я уже дважды объявляла. Вдруг ей пришло в голову, что я, может быть, обижен. — Энди, вы ведь просто пошутили, правда? Вы же знаете, что я никогда не смогла бы выйти замуж за северянина.

— Кто он? — спросил я.

— Он из Саванны.

— Вы его любите?

— Конечно. — Мы оба улыбнулись. — Конечно, люблю. Что я, по-вашему, должна сказать?

Теперь уже не было колебаний, как некогда с другими мужчинами. Она не могла позволить себе колебаться. Я знал это, потому что со мной она давно уже не притворялась. Самая эта естественность, как я понял, проистекала из того, что она не считала меня поклонником. Скрываясь под маской инстинктивной благовоспитанности, она всегда знала себе цену и не могла поверить, чтобы кто-нибудь, не дойдя до полного, безоглядного обожания, мог по-настоящему полюбить ее. Это она и называла «быть искренним»; она чувствовала себя в большей безопасности с людьми, вроде Кэнби или Эрла Шона, не способными вынести приговор ее мнимо аристократическому сердцу.

— Ладно, — сказал я, будто она спрашивала моего разрешения выйти замуж. — Скажите, вы можете для меня что-то сделать?

— Все, что хотите.

— Поедем в лагерь.

— Но, милый, там ничего не осталось.

— Неважно.

Мы пошли в центр. Шофер такси, стоявшего перед отелем, повторил ее возражение:

— Да там уже ничего не осталось, капитан.

— Все равно. Поехали.

Через двадцать минут он притормозил на широкой незнакомой мне равнине, припудренной молодыми плантациями хлопка и отмеченной редкими группами сосен.

— Хотите, поедем вон туда, где дымок? — спросил шофер. — Это новая тюрьма.

— Нет, поезжайте прямо по этой дороге. Я хочу отыскать место, где я когда-то жил.

Старый ипподром, неприметный в дни величия лагеря, в нынешнем запустении гордо вздымал ввысь свою полуразрушенную трибуну. Я тщетно пытался сориентироваться.

— Поезжайте по этой дороге, как проедете вон те деревья, поверните направо, нет — налево.

Он подчинился с презрением знатока.

— Но, дорогой, вы просто ничего не найдете, — сказала Эйли. Подрядчики все разрушили.

Мы медленно ехали по краю поля. Может, и здесь…

— Стоп. Я хочу выйти, — сказал я вдруг.

Эйли осталась сидеть в машине; теплый ветер шевелил ее короткие вьющиеся волосы, и она была очень красива.

Может, и здесь. Вот здесь могли быть улицы лагеря и столовая, где мы в тот вечер ужинали, — вон, через дорогу.

Шофер смотрел снисходительно, как я, спотыкаясь, петлял по низенькой, по колено, поросли, отыскивая мою молодость среди досок, дранки и ржавых банок из-под томатного сока. Я пробовал определиться по смутно знакомой группе деревьев, но стало темнеть, и я не был до конца уверен, что это те самые деревья.

— Старый ипподром будут приводить в порядок, — послышался из машины голос Эйли. — Тарлтон на старости лет решил принарядиться.

Нет. Пожалуй, это не те деревья. Единственно, в чем я мог быть уверен, это в том, что место, которое когда-то жило такой полной и напряженной жизнью, теперь исчезло — будто и не существовало вовсе — и что еще через месяц исчезнет Эйли, и Юг опустеет для меня навсегда.

ТАНЦЫ В ЗАГОРОДНОМ КЛУБЕ

1

Всю жизнь я испытываю непонятный ужас перед маленькими городами: не пригородами — они особая статья, — а небольшими захолустными местечками Нью-Гемпшира, Джорджии, Канзаса и северной части Нью-Йорка. Сама я родилась в городе Нью-Йорке и, даже будучи маленькой, не чувствовала страха ни перед улицами, ни перед незнакомыми, чужими лицами; когда же мне случалось попадать в такие местечки, о которых идет здесь речь, меня давило сознание того, что буквально под самой поверхностью сокрыты целая жизнь, целый ряд многозначительных намеков и ужасов, а я обо всем этом ничего не знаю. В больших городах все хорошее или плохое в конце концов выходит наружу — я хочу сказать, выливается из людских сердец. Жизнь кипит, идет вперед, исчезает. В маленьких городах — в тех, где от 5 до 25 тысяч жителей, — былая ненависть, давние, но незабытые споры, страшные скандалы и трагедии, похоже, не в состоянии умереть. а знай себе живут, смешавшись с естественным водоворотом внешней жизни.

Но нигде это чувство так меня не захватывает, как на Юге. Стоит мне только выехать за пределы Атланты, Бирмингема, Нового Орлеана, как мне уже кажется, что я не могу общаться с окружающими меня людьми. Парни и девушки говорят на каком-то особом языке, в котором, непонятным для меня образом, учтивость сочетается с насилием, а доходящая до фанатизма мораль — с пьяной удалью. В «Гекльберри Финне» Марк Твен описал несколько таких городков на Миссисипи с их дикими наследственными распрями и не менее дикими вспышками религиозности, а многие из них почти не изменились под новой поверхностью из машин и радиоприемников. До сего дня они остаются, глубоко нецивилизованными.

Я говорю о Юге потому, что именно в одном таком небольшом городишке я однажды увидела, как поверхность на мгновение раскололась и что-то дикое, страшное жутко подняло свою голову. Но трещина тут же закрылась — и когда я снова поехала туда, я, к своему удивлению, обнаружила, что меня по-прежнему чаруют магнолии, поющие на улицах негры и чувственные теплые ночи. Чаруют меня и щедрое гостеприимство, и томная жизнь на свежем воздухе, и — почти всюду — хорошие манеры. Но слишком уж часто я становлюсь жертвой кошмара, который вижу как наяву и который напоминает мне о том, что я пережила в этом городке пять лет назад.

Население Дэвиса (название города я изменила) — около 25 тысяч человек, треть из них — цветные. Это хлопкопрядильный городишко, и рабочие этой профессии, несколько тысяч изможденных и неграмотных «бедных белых», живут скопом в части города, известной под названием Хлопковая Лощина и пользующейся дурной славой.

Назад Дальше