– Дом хороший.
– Ну, это все-таки нужно обсмотреть. Приходи сюда через три дня. Мне еще нужно поговорить с моим доверителем.
– Молодец, Абрам. Мне тоже нужно сделать кое-какие хлопоты. Я уже иду. Кто платит за кофе?
– Ты.
– Почему?
– Ты же старше.
IIВ течение последующих трех дней праздные одесситы с изумлением наблюдали двух братьев Гидалевичей, которые, как бешеные, носились по городу, с извозчика перескакивали на трамвай, с трамвая прыгали в кафе, из кафе опять на извозчика, а Абрама один раз видели даже несущимся на автомобиле…
Дело с домом, очевидно, завязалось нешуточное.
Похудевшие, усталые, но довольные, сошлись наконец оба брата в кафе, чтобы поговорить «по-настоящему».
– Ну?
– Все хорошо. Скажи, Абрам, кто твой покупатель и в какую приблизительно сумму ему нужен дом?
– Ему? В семьдесят тысяч.
– Ой! У меня как раз есть дом на семьдесят пять тысяч. Я думаю, еще можно и поторговаться. А кто?
– Что кто?
– Кто твой покупатель? Ну, Абрам! Ты не доверяешь собственному брату?
– Яша! Ты знаешь знаменитую латинскую поговорку: «Платон! Ты мне брат, но истина мне гораздо дороже». Так пока я тебе не могу сказать. Ведь ты же мне не скажешь!
Яков вздохнул.
– Ох эти коммерческие дела… Ты уже получил куртажную расписку?
– Нет еще. А ты?
– Нет. Когда мы их получим, тогда можно не только фамилию его сказать, а более того: и сколько у него детей, и с кем живет его жена даже! О!
– Скажи мне, Яша… Так знаешь, положа руку на сердце, почему твой доверитель продает дом? Может, это такая гадость, которую и на слом покупать не стоит?
– Абрам! Гадость? Стоит тебе только взглянуть на него, как ты вскрикнешь от удовольствия – новенький, сухой домик, свеженький, как ребеночек, и, по-моему, хозяин сущий идиот, что продает его. Он, правда, потому и продает, что я уговорил. Я ему говорю: тут место опасное, тут могут быть оползни, тут, вероятно, может быть, под низом каменоломни были – дом ваш сейчас же провалится! Ты думаешь, он не поверил? Я ему такое насказал, что он две ночи не спал, и говорит мне, бледный, как потолок: продавайте тогда эту дрянь, а я найду себе другой дом, чтобы без всякой каменоломни.
– Послушай… ты говоришь – дом, дом, но где же он, твой дом? Ты его хочешь продать, так должны же мы его с покупателем видеть?! Может, это не дом, а старая коробка из-под шляпы. Как же?
– Сам ты старая коробка! Хорошо, мы покажем твоему покупателю дом, а он посмотрит на него и скажет: «Домик хороший, я его покупаю; здравствуйте, господин хозяин, как вы поживаете, а вы, Гидалевичи, идите ко всем чертям, вы нам больше не нужны». А когда мы получим куртажные расписки, мы скажем: «Что? А где ваши два процента?»
– Ну хорошо… скажи мне только, на какую букву начинается твой домовладелец?
– Мой домовладелец? На «це». А твой покупатель?
– На «бе».
И соврали оба.
Тут же оба дельца условились взять у своих доверителей куртажные расписки и собраться через два дня в кафе для окончательных переговоров.
– Кто сегодня платит за кофе? – полюбопытствовал Абрам.
– Ты.
– Почему?
– Потому что я тобой угощаюсь, – отвечал мудрый Яша.
– Почему ты угощаешься мною?
– Потому что я старше!
IIIЭто был торжественный момент… Две куртажных расписки, покоившихся в карманах братьев Гидалевичей, были большими, важными бумагами: эти бумаги приносили с собой всеобщее уважение, почет месяца на четыре, сотни чашек кофе в громадном уютном кафе, несколько лож в театре, к которому каждый одессит питает настоящую страсть, ежедневную ленивую партию в шахматы «по франку» и ежедневный горячий спор о Марокко, Китае и мексиканских делах.
Братья сели за дальний столик, потребовали кофе и, весело подмигнув друг другу, вынули свои куртажные расписки.
– Ха! – сказал Яков. – Теперь посмотрим, как мой субъект продаст свой дом помимо меня.
– А хотел бы я видеть, как мой покупатель купит себе домик без Абрама Гидалевича.
Братья придвинулись ближе друг к другу и заговорили шепотом…
Из того угла, где сидели братья Гидалевичи, донеслись яростные крики и удары кулаками по столу.
– Яшка! Шарлатан! Почему твоего продавца фамилия Огурцов?
– Потому что он Огурцов. А разве что?
– Потому что мой тоже Огурцов!!! Павел Иваныч?
– Ну да. С Продольной улицы. Так что?
– Ой, чтоб ты пропал!
– Номер тридцать девятый?
– Да!
– Так это же он! Которому я хочу продать твой дом.
– Кому? Огурцову? Как же ты хочешь продать Огурцову дом Огурцова?
– Потому что он мне сказал, что покупает новый дом, а свой продает.
– Ну? А мне он говорил, что свой дом он продает, а покупает новый.
– Идиот! Значит, мы ему хотели его собственный дом продать? Хорошее предприятие.
Братья сидели молча, свесив усталые от дум, хлопот и расчетов головы.
– Яша! – тихо спросил убитым голосом Абрам. – Как же ты сказал, что его фамилия начинается на «це», когда он Огурцов?
– Ну, кончается на «це»… А что ты сказал? На «бе»? Где тут «бе»?
– Яша… Так что? Дело, значит, лопнуло?
– А ты как думаешь? Если ему хочется еще раз купить свой собственный дом, то дело не лопнуло, а если один раз ему достаточно – плюнем на это дело.
– Яша! – вскричал вдруг Абрам Гидалевич, хлопнув рукой по столику. – Так дело еще не лопнуло!.. Что мы имеем? Одного Огурцова, который хочет продать дом и хочет купить дом! Ты знаешь, что мы сделаем? Ты ищи для дома Огурцова другого покупателя, не Огурцова, а я поищу для Огурцова другого дома, не огурцовского. Ну?
Глаза печального Яши вспыхнули радостью, гордостью и нежностью к младшему брату.
– Абрам! К тебе пришла такая гениальная идея, что я… сегодня плачу за твое кофе!
Одесса Отрывок
…Любовь одессита так же сложна, многообразна, полна страданиями, восторгами и разочарованиями, как и любовь северянина, но разница та, что, пока северянин мямлит и топчется около одного своего чувства, одессит успеет перестрадать, перечувствовать около пятнадцати романов.
Я наблюдал одного одессита.
Влюбился он в 6 часов 25 минут вечера в дамочку, к которой подошел на углу Дерибасовской и еще какой-то улицы.
В половине 7-го они уже были знакомы и дружески беседовали.
В 7 часов 15 минут дама заявила, что она замужем и ни за какие коврижки не полюбит никого другого.
В 7 часов 30 минут она была тронута сильным чувством и постоянством своего собеседника, а в 7 часов 45 минут ее верность стала колебаться и трещать по всем швам. Около 8 часов она согласилась пойти в кабинет ближайшего ресторана, и то только потому, что до этих пор никто из окружающих ее не понимал и она была одинока, а теперь она не одинока и ее понимают.
Медовый месяц влюбленных продолжался до 9 часов 45 минут, после чего отношения вступили в фазу тихой, прочной, спокойной привязанности. Привязанность сменилась привычкой, за ней последовало равнодушие (10 часов 30 минут), а там пошли попреки (10 часов 45 минут), слезы (10 часов 50 минут), и к 11 часам, после замеченной с одной стороны попытки изменить другой стороне, этот роман был кончен!
К стыду северян нужно признать, что этот роман отнял у действующих лиц ровно столько времени, сколько требуется северянину на то, чтобы решиться поцеловать своей даме руку.
Вот какими кажутся мне прекрасные, порывистые, экспансивные одесситы…
«Бандитовка»
Хорошенькая, изящная, как нарядная куколка, певица придвинула к себе ближе обсахаренные орехи и, облизывая обсахаренные пальчики, сказала:
– Наша Одесса – ужасный город! Посмотрели бы вы, как вели себя одесситы при большевиках!..
– А вы разве были тогда в Одессе, при большевиках?
– Ну! – обиженно усмехнулась она с непередаваемой, неподражаемой одесской интонацией, придав этому слову из двух букв выражение целой длинной фразы, смысл которой должен был значить: неужели ты сомневался, что я была в Одессе, и что я вместе со всеми пережила все тягчайшие ужасы большевизма, и что я с честью вышла из положения, заслужив титул героини и ореол мученицы?!
Да… Многое может вложить настоящий одессит в слово из двух букв.
– Что ж… тяжело вам было там?
– Мне? Если бы я начала рассказывать обо всех моих страда… передайте мне эти тянучки… мерси!.. страданиях, то в целую книгу не упишешь.
Она положила себе на голову белую ручку с отполированными ноготками и задумалась.
– Ах!.. Эти обыски, эти аресты…
– У вас был обыск?!
– Не один, а три. Положим, не у меня, а у моих соседей, но все равно – тревожили и меня. Товарищ председателя чрезвычайки заходит вдруг ко мне и просит бумаги и чернил – они там, в соседней квартире, что-то писали… Ну что было делать – дала! Ведь мы тогда все были совершенно бессильны. А он смотрит на меня и вдруг говорит: «…Благодарю вас. Мне не хочется этого кекса…» И говорит: «А я вас знаю, вы очень хорошо поете!» Понимаете, знает меня! Я чуть в обморок не упала… Потом, в чрезвычайке уже, я ему говорю…
– Неужели в чрезвычайку вас таскали?!
– Да, видите ли… Там был какой-то концерт – вот нас, артистов, и заставили петь! Такой ужас! Револьвер к виску – и пой! Я там, впрочем, большой успех имела – они вообще замечательно умеют слушать. А как аплодировали! Потом уже, сидя в автомобиле с товарищем председателя чрезвычайки…
– Все-таки, значит, они были с вами вежливы – назад отвозили.
– Нет, это не назад… Это вообще днем было. Я шла к Робину, а он взялся меня подвезти. Шикарный у него автомобиль, знаете…
– Охота вам была с большевиком ездить, – заметил я.
– А что поделаешь? Револьвер к виску – и катайся! Я уж потом и то говорила ему: «Вы, Миша, ужасный человек! С вами прямо страшно». А он засмеялся, открыл крышку рояля и говорит: «Хотите, – говорит, – шашкой перерублю все струны, а вам новый пришлю!»
– Неужели в автомобиле рояль стоял? – изумился я.
– В каком автомобиле?! При чем тут автомобиль?… Дома у меня, а не в автомобиле.
– Неужели же вы большевиков у себя дома принимали?
– А что поделаешь? Револьвер к виску – и сидит, и пьет чай до трех часов ночи! «Миша, – говорю я ему, – ты меня компрометируешь…» Ах, сколько страданий за эти несколько месяцев! Не поехать к ним в чрезвычайку неловко – обидятся, а поедешь… Впрочем, один раз очень смешной случай был. Присылают они за мной автомобиль – огромный-преогромный, теряешься в нем, как пуговица в кармане. Плачу, а еду. Впрочем, единственный раз я у них и была. Приезжаю… На столе столько наставлено, что глаза разбегаются! Преподносят мне, представьте, преогромный букет роз и мимозы…
– Неужели от большевиков букеты принимали? – с упреком заметил я.
– А что поделаешь? Револьвер к виску – и суют в руку. И темно-фиолетовая лента – чудесное сочетание. Впрочем, я один раз у них только и была. Спрашивают: «Чего, – говорят, – сначала хотите выпить?» Я говорю: «Зубровки, той, что мы вчера пили». Посмотрели друг на друга как-то странно, мнутся: «Да она, – говорят, – в погребе». – «А вы принесите из погреба, – говорю я. – Неужели боитесь? Пойдите с племянником Саней (племянник мой тогда тоже со мной был, Саня) и принесите». Саня уже встал было, а они совсем переполошились: «Нельзя туда, в тот погреб!» – «Да почему?!» – «Оттуда, – говорят, – еще расстрелянные бандиты не убраны!.. Там лежат». Нет, нет. Лучше эту розовенькую… Она, кажется, с орехами!.. Да… Так, понимаете, какой ужас: где эта зубровка стояла – расстрелянные бандиты лежат. Мы потом эту зубровку «бандитовкой» называли. Ох уж эта Одесса-мама… Вечно она что-нибудь выдумает… Ха-ха! Слушайте, отчего же вы не смеетесь?…
– Спасибо. Я уже года два как не смеюсь.
Я встал, наклонив свое лицо к ее розовому, разрумянившемуся личику, и тихо спросил, глядя прямо ей в глаза:
– Скажите, а они не могли подсунуть вам вместо «бандитовки» «офицеровку»?
И я видел, как что-то, будто кипяток, ошпарило ее птичий мозг. Она заморгала глазами быстро-быстро и, отмахиваясь от чего-то невидимого, жалобно прочирикала:
– Но они же револьвер к виску… Танцуешь у них – и револьвер у виска, пьешь – и револьвер у виска… Не смотрите на меня так!
Разнообразный город – Одесса.
1920
Рис. С. ФазиниСемен Юшкевич Дудька забавляется
Дудька Рабинович нажил уже сто тысяч и затаился. Ого, Дудька теперь не скажет глупости, не разразится смехом, как бывало раньше, тем здоровым смехом, от которого слезы текут из глаз, и рот раскрывается до ушей, и гримасничающее лицо выражает страдание. Дудька стал молчалив, аристократичен – продал свое пальто из дамской материи и не любит, если Сонечка даже в шутку напоминает ему о нем… Он курит боковские сигары, носит золотые открытые часы «Патек» и кольцо с брильянтом в три карата. Заказал себе платья на две тысячи… А как держится Дудька? Граф, дипломат! А какое спокойствие в лице! А улыбка! Нет, тот не видел истинно ротшильдовской улыбки, кто не был при том, когда Дудька выбирал для себя соломенную шляпу в шляпном магазине Нисензона, двоюродного брата бывшего довольно известного министра. Даже сам господин Нисензон, видывавший виды на своем веку, должен был признать, что Дудька неподражаем. Как целомудренно улыбался Дудька, когда с аристократической грацией передал кассирше следуемые с него сто рублей за шляпу! Ни одного звука ропота или недовольства, точно он всю жизнь расплачивался сотнями за шляпы. Только на короткий миг вынул часы «Патек» – правда, не удержался, чтобы не сообщить Нисензону, двоюродному брату бывшего довольно известного министра, о том, какие у него часы, – закурил боковскую сигару и сказал отрывисто, будто залаял: «Бок!» – и лишь тогда разрешил себе одарить Нисензона этой знаменитой ротшильдовской улыбкой, которую Нисензон тотчас же вполне оценил.
«Да, у него будет миллион», – решил про себя Нисензон и, в знак почтения перед будущим миллионом, проводил с поклонами Дудьку до дверей…
Дудьке всего двадцать восемь лет. Он всем кажется теперь стройным, красивым, благовоспитанным и умным. С ним советуются, спрашивают его мнения. Предлагают, например, кокосовое масло купить – спрашивают у Дудьки. Дудька подумает и скажет: «Не купить!» – и не покупают. «А кожу?» – «Купить», – ответит Дудька. И покупают…
Женился он рано на своей Сонечке, по любви. Любил он ее страстно лишь в первые два года. Потом охладел к ней, но не заметил этого и жил с ней – как будто в любви. О женщинах он вообще никогда не думал. Некогда было! Но когда он «сделал» сто тысяч, душа его взыграла. Словно из тумана стали выплывать женщины – то вдруг появлялась розовая, свежая щечка с ямочкой, то вырисовывалась пышная женская рука, оголенная до плеча, там сверкала белизной декольтированная шея, и еще другие соблазнительные образы тревожили его воображение…
«Ах, Дудька, Дудька, – наливаясь страстью и жаром, грозил он себе, а трубы пели в ушах: тра-та-та, тра-та-та… бом, бим, сулу, тики, мум… – Ах, Дудька, Дудька», – и снова: тра-та-та, сулу, тики, мум…
И разрешилось… Он пил в этот полдень кофе у Лейбаха. В его скромном, но дорогом галстухе утренней росинкой блестел каратный бриллиант. У сердца тикал «Патек». Золотая изящная цепочка покоилась на жилетке. Бом, бим, сулу, тики, мум!
Она вошла, грациозно заняла место за столиком. Дудька почувствовал густой удар своего сердца. «Тра-та-та» – запели трубы… Дудька вспомнил, что у него в кармане лежат двадцать тысяч для покупки кофе и керосина, и расхрабрился.
«Еврейка ли она или русская? – спросил он себя. – Предпочитаю и хочу русскую! Что такое еврейское – я знаю, а с русской у меня никогда не было романа. Дудька, ты имеешь право пожелать русскую. Помни, что у тебя двадцать тысяч, и не будь идиотом. Но какая хорошенькая! Глазки русские – не как у моей Сонечки, а настоящие, чистые, русские. Еврейские всегда выражают страдание! Да, несомненно, русские глазки, – решил он, – глаза русских степей, серые и немного, как всегда у русских, маложивые… но чертовски красивые… Хочу русского поцелуя, – с жаром сказал он себе… – Дудька, но что Сонечка?
Надоела вечная Сонечка, – отмахнулся он от докучливой мысли. – И, наконец, я еще не изменил ей. Вот когда изменю, тогда и буду расплачиваться. Скажите, пожалуйста, начинается уже еврейская скорбь! Весело это надо делать, Дудька.
Хорошо, весело, согласен, – рассуждал Дудька, – но как с ней познакомиться, с чего начать? Улыбнуться? Как это вдруг улыбнуться? Она меня примет за идиота. Пожалуй, еще отругает. Боже мой, какой ротик! Я умру от этого ротика. Какие чудные русские зубки! Как раз твои, Дудька, зубки у нее!»
Он вдруг вскочил, как будто получил удар ножом в бок, шагнул к ней и как только мог аристократически поднял с пола упавшую салфетку…
– Сударыня, – сказал он, передавая ей салфетку так, чтобы она заметила его трехкаратник, – сударыня, позвольте мне дать вам вашу салфетку.
– Благодарю вас, – серебристым голосом ответила незнакомка, грациозно наклонив головку.
– Я желал бы, – галантно сказал Дудька, поправляя каратник на галстухе, чтобы обратить на него ее внимание, – вечно подавать вам упавшую на пол салфетку.
– Вы бы скоро утомились, – отозвалась незнакомка, снисходительно улыбнувшись такому странному желанию.
– Не надейтесь на это, сударыня! – сказал Дудька, ужасно счастливый и действительно готовый в эту минуту подавать салфетку бесчисленное множество раз. – Испытайте меня…
– Нет, я не так жестока, – гармонически ответила она, вонзая вилку в поданный ей лакеем бифштекс…
– О, я не сомневаюсь в этом, – еще галантнее сказал Дудька, подбираясь умственно к ней, как подбирался бы к антипирину, который сулил бы ему пятитысячный барыш.
«Русская, – в то же время с жаром думал он, все больше влюбляясь в незнакомку. – Настоящее русское, не горячее, как у евреек, лицо. Холод, мороженое, а согревает всего тебя. Ах, зачем у меня не такое лицо! Ведь на моем написана вся скорбная еврейская история. Какая прелесть иметь при ста тысячах русское лицо. Но ничего не поделаешь – пропало».