Нуждается в совершенствовании действующее законодательство и под углом зрения международных обязательств СССР, вытекающих, в частности, из положений Итогового документа Венской встречи государств-участников Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе. Как известно, в рамках ООН разрабатывается проект Свода принципов и гарантий защиты психически больных лиц и улучшения психиатрической помощи. Ряд содержащихся в проекте норм, на которые мы в принципе дали согласие, не отражен в действующем в нашей стране законодательстве.
И, перечислив ряд необходимых законодательных изменений, завершают:
Все это будет еще одним шагом к тому, чтобы снять вопросы психиатрии как политические.
Теперь и в России, и на Украине есть общественные группы психиатров, наблюдающие за тем, чтобы не возродилось использование их профессии в политических целях. Они расследуют все подозрительные случаи, изучают каждую жалобу, посещают психбольницы, а если нужно — ходатайствуют перед властями о пересмотре сомнительных дел. Но такие случаи теперь встречаются не чаще, чем в любой другой стране.
В психиатрии, в отличие от многих других сторон советской жизни, действительно произошли разительные перемены. Наши времена тут, и правда, уже история. В Ленинградской спецбольнице, где мы когда-то познакомились с генералом Григоренко, наши «истории болезни» теперь показывают посетителям, как в Петропавловской крепости — камеру, где сидел Бакунин. А в 1992 году, готовясь к своему выступлению в Конституционном суде, я посетил Центральный институт судебной психиатрии им. Сербского вместе с командой российского телевидения. У входа нас встретила молодая, миловидная женщина, нынешний директор института доктор Татьяна Дмитриева.
— Я читала вашу книжку и давно хотела вам сказать: все, что вы написали и о нашем институте, и о спецбольницах, — правда.
Я знаю, она не лицемерит: она уже говорила об этом прессе.
Прошло тридцать лет с того дня, как я впервые переступил порог этого когда-то зловещего учреждения. Из всех, кто меня знал «пациентом», осталось только два человека: старая нянечка Шура и «почетный директор», «академик» Г. В. Морозов, наш доктор Менгеле, который, говорят, предпочитает здесь больше не появляться.
Впрочем, так ли уж окончательны эти перемены? Ведь никто не отменял наших диагнозов, никто и не подумал извиниться за всю ту клевету, которая десятилетиями на нас обрушивалась в печати, распространялась закулисно, шепотком, при «личных контактах». Никто из этих «академиков» не предстал перед судом за преступления против человечества и даже не был лишен профессорских званий за нарушение клятвы Гиппократа. Напротив, многие из них, как Вартанян и Бабаян, продолжают руководить российской психиатрией и даже представлять ее за границей. И если нынешней власти не нужен «психиатрический метод», то это не значит, что он не понадобится власти завтрашней. Так ли трудно будет к нему вернуться? Только-то и потребуется уволить эту миловидную женщину с директорского поста да загнать по лагерям немногочисленных психиатров из общественных наблюдательных групп. А уж какой идее будет служить психиатрия, исправляя мозги своих граждан, национал-социализма или интернационал-социализма, — так ли это важно?
9. Во что они верили?
Бесспорно, использование психиатрии в качестве инструмента политических репрессий было наиболее ярким преступлением против человечества послевоенной эпохи. О нем будут помнить наши потомки много столетий спустя, как мы помним гильотину французской революции, как останутся в истории сталинский ГУЛАГ и гитлеровские газовые камеры. Более того, приведенные выше документы однозначно показывают, что это была не случайность, не прихоть исполнителя, а политика политбюро, без чьей воли ни один волос не мог упасть с наших голов. Однако, как ни странно это звучит, но, даже прочитав все эти бумаги, я не могу до конца ответить на вопрос, понимало ли политбюро, что оно делало? Ведь при всей своей практичности они действительно жили в фантастическом мире соцреализма, где факт от фикции, информацию от дезинформации уже невозможно было отличить. Тем более людям, для которых истина инстру-ментальна («классова») по определению, в силу их идеологии. Она ведь тоже, как и законность, подчинялась принципу «целесообразности».
В самом деле, применимы ли вообще к этим людям такие понятия, как добро и зло, ложь и правда? Я не знаю. Тем более, что в коммунистической новоречи эти, как и многие другие, привычные нашему уху слова имели совершенно иное значение. Скажем, обвиняя нас в «клевете на советский общественный и государственный строй», навязчиво, словно заклинание, повторяя во всех своих документах, решениях, посланиях термин «клеветнический» при определении наших высказываний, публикаций, материалов самиздата, действительно ли они верили, что мы искажаем реальность, сознательно или хотя бы бессознательно? Да нет, конечно. Но сами понятия «реальность», «действительность» имели в их языке совершенно другой смысл.
Идеология отвергала что бы то ни было общечеловеческое, в том числе и смысл слов: не могло быть просто «реальности» или «действительности» — она была или «буржуазной», или «социалистической». Таким образом, «клевета на социалистическую действительность» означала просто несоответствие сказанного или написанного тому образу «реального социализма», который само же политбюро и создавало. А в этом образе, по определению, не могло быть «органических пороков» или изъянов, могли быть только «отдельные недостатки» или «проблемы роста».
Легко себе представить, к какому абсурду все это должно было приводить даже в чисто языковом смысле. Вот, скажем, Андропов в письме Брежневу по поводу высылки Солженицына пишет, что книга «Архипелаг ГУЛАГ» — безусловно антисоветская, но «факты, описанные в этой книге, действительно имели место». А в некоторых документах даже появляется выражение «клеветнические факты», которое и объяснить-то невозможно вне советской системы. И как тут было не запутаться, что «действительно», а что «действительно действительно»?
Дело усложнялось еще и тем, что со временем понятия формализовались, а язык упрощался. Так, прилагательное «социалистический» перестали употреблять с каждым словом — это разумелось само собой. А какой же еще? Другого не дано. Поэтому, например, нельзя было сказать: «В СССР нет демократии», — тем более, — «В СССР нет настоящей демократии». Как же нет! Есть демократия социалистическая — в отличие от буржуазной, самая настоящая. И если за это вас обвиняли в «клеветнических измышлениях», то это просто означало статью 190 Уголовного Кодекса, а если в «антисоветских измышлениях», то статью 70, в то время как выражение «идейно вредный» значило, что вам повезло и нас, скорее всего, только выгонят с работы, из партии, комсомола, института или чего-нибудь еще, то бишь применят «меры профилактики». Точно так же, как в 30-е годы выражение «враг народа 1-й категории» означало расстрел, а 2-й категории — концлагерь или ссылку.
Выходит, сказать, что же они в политбюро думали «на самом деле», просто невозможно. Да и было ли у них это «на самом деле»? Из порочного круга соцреализма просто не было выхода. Не мог один член политбюро спросить другого: «Вот вы, Иван Иванович, докладываете, что благосостояние советского народа неуклонно растет. А как на самом деле?» Для них, высших распорядителей и созидателей воображаемого мира соцреализма, «на самом деле» было то, что сказала партия. И если благосостояние народа при социализме должно неуклонно расти, то оно и росло… во всех отчетах.
Или, например, если в 30-е годы партия решила, что «по мере построения социализма классовая борьба возрастает», то и число «врагов народа» росло соответственно. Верили они или нет, что их же вчерашний коллега и сотоварищ стал сегодня «врагом народа»? Удивляло ли их, что эти «враги» исчисляются непременно в круглых цифрах — сотнях, тысячах, десятках тысяч?
Такой вопрос не имеет смысла. Он, я уверен, никогда и не обсуждался, да скорее всего и в голову не приходил. Решалось и обсуждалось другое масштаб и целесообразность проведения чисток. И точно так же в наши дни никого из них не волновало, страдаем ли мы психическими заболеваниями или нет. Даже факт внезапного роста психически больных в стране — на 42,8 % за пять лет (см. цифры, приведенные в документе на стр.168) — не вызвал у них ни удивления, ни сомнений.
Более того, прочитав столько документов, ими написанных (или подписанных), я, тем не менее, не могу с уверенностью сказать, верили они хотя бы в свою идеологию или все это было сплошное лицемерие. С известной степенью вероятности можно утверждать, что верил Ленин и его непосредственное окружение. Допускаю, что при всем своем цинизме верил в «историческую оправданность» своей деятельности Сталин, под конец даже чувствовавший себя полубогом, воплотившим в своей личности «историческую истину». Без сомнения, какая-то наивная, вполне крестьянская вера в социализм была у Хрущева. Но скажите мне — во что верили Брежнев, Андропов, Черненко? Конечно, все это были люди не великого интеллекта, к самоанализу не склонные, но ведь должны же были они верить во что-то? Должны были иметь те «цели», сообразно которым надлежало действовать?
Скажем, Ленин, ликвидировавший «буржуазные классы», поступал сообразно своей цели создания бесклассового рая. Сталин считал всякого, кто, по его мнению, «объективно» вредил делу социализма, «субъективно» за это ответственным как пособник классового врага, а всякого, кто мнился ему личным врагом, — «объективно» враждебным делу социализма. Даже Хрущев вполне мог искренне верить, что при социализме не может возникнуть внутренних врагов и, стало быть, только психически больные люди способны испытывать враждебность к этой самой совершенной общественно-политической системе в истории человечества. У всех у них была хоть и бесчеловечная, извращенная, но все же логика, некая сообразность личности и поступков, цели и действий. Но что мы должны думать, скажем, читая в докладе Андропова 1968 года, что Габай и Марченко, «утратив чувство гражданской ответственности, пренебрегая интересами государства, своими действиями оказывают прямую помощь нашим классовым врагам»?
Он действительно верит в наличие «классовых врагов» на 51-м году советской власти? В «классовые интересы» советского государства? В долг каждого гражданина СССР эти интересы защищать? Или эта фраза — всего лишь дань тому партийному жаргону, на котором они изъяснялись?
Или, пересылая в политбюро доклад краснодарского генерала об эпидемии сумасшествия в крае, он не понимал, что делает? А политбюро действительно верило, что всякий, пытающийся «изменить Родине с подвесным мотором», непременно психически болен? Что идея создания «Советов по контролю за деятельностью Политбюро ЦК и парторганов на местах» могла прийти в голову только сумасшедшему? Ведь всего несколько лет спустя тот же Андропов объяснял политбюро, что в стране сотни тысяч враждебно настроенных людей и что режим не может обойтись без репрессий.
Но вот передали же мне из вполне достоверных источников еще в 1977 году (я уже описал этот эпизод в книге «Записки русского путешественника»), что вскоре после моей встречи с Картером Брежнев запросил досье о моей деятельности за границей, а прочитав его, якобы сказал своим помощникам:
— Товарыщы, вы что же это сделали? Вы же мне говорили, что он того, — тут он покрутил пальцем у виска, — а он не того.
Так, выходит, Брежнев все же верил, что мы сумасшедшие?
Быть может, оттого что я прочел слишком много записок и докладов Андропова или по какой-то еще причине, но вопрос о том, во что же все-таки верил Андропов, сильно заинтриговал меня. Если типичные аппаратчики типа Суслова, привыкнув лицемерить всю свою жизнь, действительно могли уже не отличать идеологию от жизни, а такие окаменелости, как Брежнев и Черненко, вряд ли были в состоянии думать даже в свои лучшие годы, Андропов не производит впечатления ни фанатика, ни идиота. В отличие от своих партийных коллег, он не похож на человека, способного поверить в собственную дезинформацию. Напротив, он, по всей видимости, даже понимал, что «идеологи» (а то и идеология) сами плодят врагов системы, с которыми ему, Андропову, приходится потом бороться. Замечательно, что, пытаясь свести к минимуму такие явления, он даже вмешивался в дела искусства, в политику партии в области культуры.
С 1957 года в Москве работает художник ГЛАЗУНОВ И. О., по-разному зарекомен-довавший себя в различных слоях творческой общественности. С одной стороны, вокруг ГЛАЗУНОВА сложился круг лиц, который его поддерживает, видя в нем одаренного художника, с другой — его считают абсолютной бездарностью, человеком, возрождающим мещанский вкус в изобразительном искусстве, — пишет он в ЦК в 1976 году. — Вместе с тем, ГЛАЗУНОВ на протяжении многих лет регулярно приглашается на Запад видными общественными и государственными деятелями, которые заказывают ему свои портреты. Слава ГЛАЗУНОВА как портретиста достаточно велика. Он рисовал президента Финляндии КЕККОНЕНА, королей Швеции и Лаоса, Индиру ГАНДИ, АЛЬЕНДЕ, КОРВАЛАНА и многих других. В ряде государств прошли его выставки, о которых были положительные отзывы зарубежной прессы. По поручению советских организаций он выезжал во Вьетнам и Чили. Сделанный там цикл картин демонстрировался на специальных выставках.
Такое положение ГЛАЗУНОВА, когда его охотно поддерживают за границей и настороженно принимают в среде советских художников, создает определенные трудности в формировании его как художника и, что еще сложнее, его мировоззрения.
ГЛАЗУНОВ — человек без достаточно четкой позиции, есть, безусловно, изъяны и в его творчестве. Чаще всего он выступает как русофил, нередко скатываясь к откровенно антисемитским настроениям. Сумбурность его политических взглядов иногда не только настораживает, но и отталкивает. Его дерзкий характер, элементы зазнайства также не способствуют установлению нормальных отношений в творческой среде. Однако отталкивать ГЛАЗУНОВА в силу этого вряд ли целесообразно.
Демонстративное непризнание его Союзом художников углубляет в ГЛАЗУНОВЕ отрицательное и может привести к нежелательным последствиям, если иметь в виду, что представители Запада не только его рекламируют, но и пытаются влиять, в частности, склоняя к выезду из Советского Союза.
В силу изложенного представляется необходимым внимательно рассмотреть обстановку вокруг этого художника. Может быть, было бы целесообразным привлечь его к какому-то общественному делу, в частности, к созданию в Москве музея русской мебели, чего он и его окружение настойчиво добиваются.
Так в Москве появился еще один музей, а взгляды Глазунова стали еще сумбурней, но «нежелательных» для Андропова «последствий» не возникло. Однако ему далеко не всегда удавалось их предотвратить — система плодила врагов быстрее, чем он мог вмешаться, а переломить упрямство «идеологов» удавалось не каждый раз.
В Комитет госбезопасности поступили данные о том, что член Союза художников СССР, скульптор НЕИЗВЕСТНЫЙ Э. И. намерен в ближайшее время выехать за границу на постоянное место жительства. Это решение вызвано якобы тем, что он испытывает определенную неудовлетворенность из-за того, что к его творчеству не проявляется должного интереса со стороны соответствующих организаций и учреждений культуры, по вине которых он не имеет заказов и вынужден заниматься случайными работами.
По имеющимся данным, НЕИЗВЕСТНЫЙ рассчитывает получить приглашение от имени какого-либо влиятельного лица на Западе. Предположительно, таким лицом может оказаться американский сенатор Эдвард КЕННЕДИ, личный представитель которого посетил НЕИЗВЕСТНОГО во время последнего визита сенатора в СССР. (…)
В случае отказа в выезде за границу, он намерен привлечь к себе внимание широком мировой общественности. В этом он рассчитывает на поддержку отдельных деятелей итальянской и французской коммунистических партии и Ватикана.
В связи с изложенным считали бы целесообразным рассмотреть вопрос о предоставлении НЕИЗВЕСТНОМУ какого-либо государственного заказа на создание монументального произведения на современную тему, которое соответствовало бы его творческим планам.
Но у того сумбура в голове не было, а преследования и запрещения со стороны партийных властей продолжались. И, хотя какие-то заказы после письма Андропова он получил, через два года все же предпочел уехать. Как он сам рассказывает, не без помощи того же Андропова.
А чего стоит приводившаяся уже выше записка о Зиновьеве, в которой Андропов рекомендует Зиновьева не сажать, опасаясь, что его ненароком могут признать невменяемым и загнать в психушку! Можно подумать, что такое могло произойти просто по воле суда, без ведома Андропова! Ведь даже на экспертизу, как мы видели, направляли по решению ЦК. Но — нужно было Андропову избавиться от лишнего дела, и он пугает политбюро возможным скандалом на уже и без того больную тему.
Эти и многие другие эпизоды создавали Андропову репутацию «либерала», впоследствии на Западе, при его приходе к власти в 1983 году, превратившуюся в легенду о «скрытом либерале», надо полагать — не без его же помощи. На самом деле он был не более либералом, чем Берия, положивший начало процессу десталинизации: так же, как и Берия, он рассчитывал прийти к власти, и ему вовсе не улыбалось прослыть душителем интеллигенции. К тому же, опять как Берия, он, видимо, понимал необходимость некоторой коррекции политики предшественников, заведшей режим в тупик. Так, наблюдая в 1968 году «процесс цепной реакции», когда прямые репрессии только способствовали росту нашего движения, он все больше рекомендует превентивные, «профилактические» меры, которые к тому же более «сообразны» внешнеполитическим целям режима. А к 70-м годам, ставши одним из главных зодчих советской внешней политики и, стало быть, лицом за нее ответственным, он еще более склонен полагаться на «оперативно-чекистские мероприятия».