Война страшна покаянием. Стеклодув - Проханов Александр Андреевич 10 стр.


Все эти зрелища проносились, как последние видения жизни. Он умирал, повторяя:

— Цветочек мой, Вероничка!

А она, закрыв глаза, безумно улыбаясь, твердила:

— Ленчик, мой летчик!

И последнее, перед тем, как исчезнуть, — черная, глянцевитая, с поднятым носом калоша. Ее алое нутро, которое, словно лоно, раскрывалось, поглощая его. Он проваливался в алую бездну, из которой извергался ослепительный взрыв, — расшвыривал березу, сосульку, позабытое девичье лицо, разбрасывал красные лыжи, петуха в руках тети Поли. Расплескивал весь сотворенный мир, оставляя вместо него пустое пятно. Медленно, по каплям, мир вновь собирался, тот же самый, лишь оплавленный по краям.

Вероника встала, оделась, ушла, не прощаясь. А он лежал, не ведая, что сотворил. Украл у мертвого товарища женщину или, напротив, продлил мертвецу жизнь.

Глава шестая

Утром, когда солнце лишь накалялось пепельной белизной, гарнизон прощался с погибшими вертолетчиками. Батальон спецназа был выстроен на плацу. Длинные тени солдат в панамах достигали середины плаца, где на носилках, завернутые в фольгу, лежали тела убитых. Суздальцев не мог угадать, которая из двух длинных, серебряных, круглоголовых личинок была Свиристелем, а какая — его вторым пилотом. И больная мимолетная мысль — это он, Суздальцев, лежит в серебряной обертке с разломленным черепом и кровавым глазом, который снова вставили в липкую глазницу. А Свиристель, находясь среди офицеров штаба, прощается с ним, и на его голове топорщится задорный птичий хохолок.

Офицеры стояли перед штабом, на котором был приспущен линялый розоватый флаг, изъеденный песчаными бурями и ядовитым солнцем. В стороне собрались гарнизонные женщины — поварихи, прачки, официантки, — и среди них Суздальцев видел Веронику, ее черный платок, темные, в слезном блеске глаза. И вторая больная мысль — эту женщину он вчера обнимал, видел ее напряженную спину с глянцевитой от пота ложбиной, подставлял ладонь под тяжелую горячую грудь с плотным соском. А в это время ее любимого заворачивали в жуткий серебряный фантик, склеивали скотчем фольгу. И от этой мысли — головокружение, словно от толчка колыхнулась под ногами земля.

Комбат произнес прощальную речь. Караульный взвод разрядил в воздух автоматы. Вертолетчики подхватили носилки и понесли с плаца на выход, мимо мешков с песком, мимо свалки с консервными банками, к площадке, на которой стояли две вертолетные пары. Одна из них с «грузом 200» поднялась и потянула к Кандагару, к рейсу «Черного тюльпана», а другая, с бортовыми номерами «46» и «48», осталась в распоряжении батальона, на случай экстренного боевого вылета.

Солдаты ушли в казармы, офицеры возвращались к картам, телефонам, к рутинной гарнизонной работе. Суздальцев догнал Веронику, которая все смотрела в пустое небо, где растаяли вертолеты.

— Я хотел тебе сказать… — он попробовал тронуть ее загорелую руку. Она отшатнулась, дико на него посмотрела:

— Уйди! Ненавижу! — и почти побежала прочь. А он, чувствуя бритвенный надрез, оставленный на лице ее взглядом, угнетенный, зашагал в сторону глинобитного строения, где проводились допросы пленных.

В комнате с саманными стенами находились все тот же стол, табуретки, потресканный, в пластмассовом кожухе телефон, цинковое ведро с водой, плавающая в ней кружка, сложенная простыня с чернильным штемпелем. В комнате уже был майор Конь, в спортивном костюме, пахнущий после бритья одеколоном. Два прапорщика, Корнилов и Матусевич, одинаково большие, с круглыми тяжелыми головами, какие бывают у скифских каменных баб с едва различимым носом, ртом и бровями.

— Петр Андреевич, или мы сегодня получаем информацию и летим на «реализацию», или можно писать рапорт начальству о провале операции и ждать, когда карающая рука сковырнет с наших погон звезды и поставит на нашей карьере кресты.

Майор был зол, под глазами набрякли мешки. Было видно, что после вчерашней бани он еще пил, и его мучает жажда. Он черпнул из ведра кружкой. Жадно выпил, проливая воду на грудь.

— Свиристеля сбил не «стингер», а двуствольная зенитка. — Суздальцев смотрел, как у майора из углов рта текут две водяные струи. — Есть надежда, что ракеты все еще не пересекли пустыню. Ясно, что Гафар, которого ты выкинул из вертолета, тянул время. Пожертвовал собой, чтобы выиграть еще один день. Значит, на счету у них каждый день. Значит, караван с ракетами уже в пути, и у нас в запасе есть сутки, другие. Допросим Дарвеша, пусть выдаст маршрут. Доктор Хафиз указал на обоих братьев, как на ключевые фигуры в транспортировке ракет.

— Я, конечно, не имею счастья быть знакомым с доктором Хафизом, — Конь кинул кружку в ведро, и она поплыла, тихо звякнув о цинковый край, — Когда мы, наконец, познакомимся, я спрошу у него, почему его наводки оказались фальшивками и вместо ракет нам досталась резиновая калоша.

Суздальцева удивило, что майор, как и он, заметил оставшуюся на вертолетной площадке калошу. Ее блестящую резиновую поверхность и алое нутро, из которого вчера, во время ночного безумья, вырвалась ослепительная вспышка.

— Доктор Хафиз вернется из Кветты через несколько дней, и ты его можешь спросить, — отозвался Суздальцев. — Давай ближе к делу.

— Корнилов, черт тебя дери, веди сюда этого афганского Олега Кошевого, — зло приказал майор.

Кулак прапорщика втолкнул Дарвеша в комнату для допросов, и сразу же распространился запах прели, пота и чего-то еще, едкого, как муравьиный спирт. Руки афганца были скручены за спиной. Под рыхлой грязной чалмой срослись густые черно-синие брови. Сильный мясистый нос выступал из черных усов и бороды, похожих на затвердевший вар. Глаза с красноватым белками полыхали яростной тьмой, в которой страх и ненависть менялись местами, отливая фиолетовым, золотым и огненно-черным. Среди этой бушующей тьмы оставалась неподвижной крохотная точка в середине зрачка, которая, казалось, вела в иное, таинственное, по другую сторону глаза, пространство, в которое не было доступа Суздальцеву.

— Ну, садись, — Конь грубо толкнул афганца на табуретку. — Привет тебе от брата Гафара. Он велел передать, что очень жалеет по поводу того, что обманул меня. Сейчас он лежит на песке в пустыне, и за ночь лисицы съели его лицо, желудок и отгрызли яйца. Он говорит, что та лисица, которая отгрызла яйца, долго плевалась и кашляла.

Конь, сверху вниз, смотрел на пленного, как смотрят на футбольный мяч, по которому скоро ударят. Дарвеш задрал вверх бороду, так что обнажилась жилистая шея с крупным кадыком.

— Мой брат Гафар в раю и слушает блаженную музыку, от которой забываются все земные боли и невзгоды.

— Я готов тебе устроить свидание с братом, но тогда что будет делать ваша больная мама, ваши жены и дети и весь ваш кишлак, на который случайно могут упасть бомбы? Давай лучше побеседуем, как друзья, ты мне кое-что скажешь, и я отпущу тебя к твоей доброй маме, к твоим родственникам, которые очень волнуются за тебя. Они присылали человека узнать о твоем здоровье.

— Вы, господин, будете снова спрашивать меня о том, чего я не знаю. Будете бить меня, я буду кричать от боли, но вы не узнаете того, что хотите узнать. Потому что я это не знаю, — он шевелил пальцами в своих стоптанных сандалиях, и Суздальцев заметил, какие красивые, без мозолей, не изуродованные обувью у него пальцы, с чуть видными черными волосками.

— Ну, хорошо, давай все по порядку, — Конь сел верхом на табуретку перед пленным, наклонил свой голый, покрытый загаром череп и благожелательно стал спрашивать, как спрашивает у нерадивого ученика терпеливый учитель.

— Ты признался, что когда был в Кветте, ходил на базар и покупал верблюдов. Значит, ты готовил караван для перевозки через границу оружия.

— Никакого оружия, господин. Только товар. Китайская посуда, тайваньские часы, индийский стиральный порошок, радиоприемники из Гонконга. Только товар, господин!

— Тот, у кого ты покупал верблюдов, снабжает верблюдами моджахедов, перевозящих из Кветты оружие?

— Нет, господин. Верблюдов мне продал доктор Ахмед, которого все знают в Кветте. Он очень богатый торговец, у него несколько магазинов, он держит верблюжью ферму и занимается на рынке обменом денег.

— А как он выглядит, этот доктор Ахмед?

— Как все пуштуны, господин. Как я. Только она половина головы у него черная, а другая белая, как будто ее посыпали мукой.

Майор Конь посмотрел на Суздальцева. Пленный не лгал. Доктор Хафиз, называвший себя в Пакистане доктором Ахмедом, жил под личиной богатого торговца, который снабжал верблюдами боевые группы моджахедов, перевозивших оружие. От доктора Хафиза исходили сведения, согласно которым два брата Гафар и Дарвеш были причастны к переброске «стингеров».

— Не обманывай меня, Дарвеш. Наши разведчики есть в окружении доктора Ахмеда. Они слышали, как ты выбирал самых выносливых верблюдов, говорил, что эти верблюды должны быть сильнее вертолетов. Это значит, что они повезут ракеты, которыми можно сбивать вертолеты.

— Не обманывай меня, Дарвеш. Наши разведчики есть в окружении доктора Ахмеда. Они слышали, как ты выбирал самых выносливых верблюдов, говорил, что эти верблюды должны быть сильнее вертолетов. Это значит, что они повезут ракеты, которыми можно сбивать вертолеты.

— Нет ничего сильнее вертолетов, мой господин. Вертолеты разрушили кишлак Хаш, где жила моя сестра, и в живых остались только собаки.

— В кишлаке Хаш только собаки и жили, — усмехнулся майор, — Ты мне скажи, Дарвеш, когда и где пройдет караван с ракетами? Где ты должен был его встретить? У колодцев Ходжа-Али, Палалак?

— Не знаю, господин, о чем вы таком говорите.

— Корнилов, помоги вспомнить дорогому Дарвешу, — Конь встал с табуретки, ловким ударом отправляя ее в угол. — Поговори-ка с ним по телефону.

Прапорщик сбил с головы афганца чалму. Рванул с его плеч ветхую хламиду, и она с треском распалась. Усадил на стол, так что ноги его повисли. Стянул с него шаровары, обнажив белые, не ведающие загара ноги, с которых со стуком упали сандалии. Прапорщик Матусевич ловко и грубо распутал веревку на запястьях афганца, повалил его на стол и, посвистывая, прикрутил его руки и ноги к ножкам стола. Афганец лежал голый, широкогрудый, с литыми мускулами, вздернутой бородой и клочковатым черным пахом. Водил по сторонам выпуклыми ненавидящими глазами, издавая оскаленным ртом странный шипящий звук.

— Я тебе буду в телефон говорить: «Дорогой Дарвеш». А ты мне отвечай: «Алло». Только не громко, а то твоя мама услышит.

Корнилов поставил на табуретку растресканный полевой телефон. Размотал двухцветную жилу, разделенную на два провода — синий и красный. К обоим проводам были припаяны медные пластины. Корнилов потер их наждачной бумагой, счищая зеленоватую окись, и шлепнул одну — на лоб афганца, другую — на его вздрогнувший живот. Прапорщик Матусевич с проворством санитара подхватил лежащую на окне простыню, встряхнул. Накинул на живот афганца, пропустив концы под столом, стягивая в тугой узел. Распустил чалму и туго обмотал голову пленника, прижимая ко лбу медную пластину.

— Пить охота, — сказал Конь, черпая из ведра воду. Жадно пил, бурля в кружке ртом. Недопитую воду плеснул на простыню, которая намокла и прилипла к животу афганца. Корнилов подхватил ведро и плеснул на пленника. Тот охнул, напряг мускулы, вода потекла на пол, и сквозь мокрую полупрозрачную ткань был виден темный пупок, медная пластина и курчавые волосы паха.

— Алло, дорогой Дарвеш, как слышишь меня?

Майор схватил трубку полевого телефона. Прапорщик Матусевич извлек из углубления в телефонном корпусе ручку «динамо», стал яростно, с хрустом, крутить. В ответ раздался истошный вопль афганца. Матусевич вращал рукоять. Из открытого белозубого рта рвался непрерывный крик боли. Глаза с красными, готовыми лопнуть сосудами выпучились. Тело дрожало и билось. Мускулы на плечах напряглись и вспотели. Сквозь мозг и распухшее тело, в желудок, в пах, в семенники била незримая молния. Майор, склоняясь над пленным, заглядывая в его вытаращенные глаза, кричал в трубку:

— Алло, Дарвеш, как слышишь меня? Скажи, дорогой, когда пойдет караван? Сколько верблюдов? Названья колодцев? Где и когда?

Матусевич отпустил ручку. Крик прекратился. Афганец бурно дышал, выплевывая слюну, и казалось, на его груди, там, где находилось сердце, набух волдырь.

— Соберись с мыслями, Дарвеш, и скажи, когда и где пойдет караван. Лучше скажи. Иначе я буду использовать тебя, как изолятор на электрическом столбе. Где и когда?

— Ничего не знаю…. Не мучьте меня, господин… — вываливая распухший язык, произнес пленный. — Аллахом клянусь, ничего не знаю!

— Ну вот, опять телефонный разговор! — Конь приподнял трубку. Прапорщик Корнилов скинул рубаху, обнажил могучую волосатую грудь, на которой распростер крылья грозный орел. Схватил рукоятку телефона и стал яростно крутить, направляя в бурлящее тело афганца жуткую непрерывную молнию, от которой тот хрипел, дрожал щеками, словно выпадал из фокуса, издавал звериный рев, брызгая слюной.

Суздальцев чувствовал, что где-то в дрожащем теле, среди конвульсий и хрустящих костей присутствует знанье, которое афганец невероятными усилиями удерживает в себе. А оно, окровавленное, окруженное разрядами тока, медленно всплывает, рвется из гортани сквозь кровавые брызги.

Чужая боль вызывала у Суздальцева ответное страдание, которое он гасил уколами анестезии, беззвучно повторял: «Так надо. Так надо». Казалось, все в нем начинало неметь и глохнуть. Но кто-то незримый, заглядывая в пыльное оконце, требовал: «Смотри!» И он смотрел на искрящую под мокрой простыней пластину. На бугрящийся пах, в котором судорожно поднималась в предсмертной похоти плоть. На махающего крыльями орла, схватившего когтями аббревиатуру «ОКСА». На безумное, с хохочущими глазами лицо майора, который склонился над истязаемым и, казалось, впитывал его боль, его крик, его хрипящее дыхание.

— Хорош, — Конь остановил Корнилова, который отирал локтем взмокший лоб. — Ну, ты, собака, последний раз спрашиваю, где и когда пройдет караван? Иначе я буду пропускать через тебя ток, пока ты ни превратишься в аккумуляторную баратею. Где и когда, собака?

Афганец обмяк, его закрытые веки дрожали, в них скопился пот. Из губ на бороду текла кровавая слюна. Грудь дышала с перебоями, будто сердце замирало, а потом начинало бешено биться.

— Не знаю, господин… — пролепетал он, ворочая синим искусанным языком. — Клянусь Аллахом!

— Давай, Корнилов, прочисть ему током кишки!

Опять заурчало «динамо», на руке Корнилова напрягся бицепс и дельтовидная мышца. Афганец хрипел, рвался, дрожал животом. В нем трепетала жгучая дуга электричества. Распарывала его надвое, ото лба, к которому был прижат электрод, до паха, в котором вскипало семя. Из него вырывали истину, которой он владел, которую прятал под сердцем, которая была его сутью и его душой. Ее отделяли от жил и костей. Раскраивали тело огненной молнией. Электричество расщепляло личность на душу и тело, и афганец погибал, лишался разума, удерживая в себе нерасщепляемую сущность, удерживал душу, которую вложил в него Бог.

Суздальцеву казалось, что к его глазам поднесли громадную линзу, в которой, увеличенные до огромных размеров, блестели окровавленные зубы афганца, прозрачное пламя, бегающее вокруг его бедер, летящий орел на голой груди Корнилова, пораженное безумием лицо майора, кричащего в телефонную трубку. И тот, неведомый, кто поднес к глазам громадную линзу, бессловесно возглашал: «Смотри!» Впечатывал в него зрелище пытки.

Майор Конь сотрясал телефонной трубкой, орал:

— Ты, собака афганская, поджарю тебя, как свинью!.. Из-за тебя, собака, гибнут лучшие люди!.. В вертолете ты смотрел на убитого Свиристеля, радовался его смерти!.. Вот теперь порадуйся! … Теперь порадуйся! … Порадуйся! … Когда пойдет караван? — он схватил ведро и плеснул остатки воды на живот афганца. Тот выгнулся, как рессора, и опал, и там, где в паху плясал разряд электричества, под прозрачной простынейе стало извергаться семя. Бурлило, приподнимало ткань, источало терпкий запах.

Майор отбросил трубку. Сделал запрещающий знак Корнилову. Было тихо. Распятый на столе, с воздетой бородой, лежал афганец. Прапорщик Корнилов курил, выпячивая нижнюю губу, выпуская аккуратные колечки дыма. Прапорщик Матусевич ногой возил по полу тряпкой, вытирая воду. Суздальцев, у которого отобрали увеличительное стекло, видел комнату, как туманное пятно с размытыми, слипшимися людьми. Словно кто-то стер границы между добром и злом, жертвой и палачом, им, Суздальцевым, и войной, которая склеила всех в нерасторжимое, из боли и ненависти, единство.

Через несколько минут афганец пришел в себя. Качнул головой, охнул. Приподнял веки, под которыми были голубоватые, без зрачков белки.

— Ну, что, дорогой Дарвеш, скажешь про караван? — произнес Конь. — А то я снова включу ток, и ты станешь светить, как электрическая лампочка.

— Не надо, господин… Я скажу… Караван с ракетами вышел из кишлака Путлахан… Я должен его встречать у колодца Дехши…

— Когда должен встречать?

— Сегодня.

— Сколько верблюдов?

— Шесть.

— Сколько ракет?

— Не знаю. Мне сказали, чтобы я не боялся. Если к каравану подойдут вертолеты, их собьют ракетами.

— Спасибо, дорогой Дарвеш. Ты настоящий друг! — произнес Конь и по-русски, резко повернувшись к прапорщикам, приказал: — Этого козла с нами в вертолет! — хлопнул по плечу Суздальцева. — Вот, подполковник, как надо работать. Надо знать закон Ома. На входе — амперы, на выходе — информация. Айда, к вертолетам!

* * *

Вертолетная пара с бортовыми номерами «46» и 48» готовилась к взлету. Отряд спецназа — все те же солдаты в панамах, длинноногий командир с туго набитым «лифчиком», похожий на кенгуру, — грузил на борт гранатометы, миноискатели, рацию. Запрыгивали в отсек, усаживались на скамьях. Прапорщик Корнилов, в форме, в «лифчике», с автоматом, подсадил в вертолет Дарвеша, и тот, истерзанный, в разорванной хламиде и в мокрой, просевшей чалме, бессильно рухнул на железное сиденье, уложив на колени длиннопалые, онемевшие от веревок руки. Майор Конь наставлял Файзулина и командира второго борта.

Назад Дальше