– Ты сама нашла для меня эту работу, – напомнил он. – Старухи, хиссслы – какая разница?
Он прибавил звук, отхлебнул из бокала. Молоденькая симпатичная журналистка брала интервью у свиноподобного генерала, увешанного орденскими планками.
– Если я правильно вас поняла, вы хотите, чтобы хиссслы отвели свои корабли за орбиту Плутона? А ещё лучше, чтобы они вовсе покинули Солнечную систему?
– А что вы хотели, дорогуша? – генерал хрюкнул. – Откуда вы знаете, что у них на уме? Мы даже не знаем, чем они питаются. Вот пригласят вас на званый обед в качестве закуски…
Тройное хрюканье.
– Schwein, – Иван вырубил звук.
Убрал ведёрко с мороженым на пол.
– Милый, – сказала Ольга с придыханием. – Наконец-то… – Грудь её так и ходила под сарафаном. – Возьми!., возьми меня!..
Они занялись любовью.
«В конце концов, – говорил себе Иван, совершая механические движения, – какая мне разница, кого и каким способом. Разница всегда заключается только в том, за сколько. Остальное – неважно».
И всё же он почему-то думал о Роззи.
Наталья Анискова, Майк Гелприн Ищи меня Рассказ
Возможно, мы умирали в Лондоне от чумы. Возможно, защищали от ирокезов форт на берегу озера Делавэр. Или несли по улицам Парижа камни из стен Бастилии. Очень даже возможно. Я ведь тоже не всё знаю.
1. 1918-й
Ветер пел свою заунывную песню, бросал изредка в стекло пригоршни снежной крупы. Свеча медленно оплывала на столе. Огонек вздрагивал, и по стенам комнаты метались тени.
Зина теснее прижалась к Алексу и натянула повыше одеяло.
– Замерзла, родная?
– Немного.
Холодной и голодной выдалась зима восемнадцатого года, и немудрено было замерзнуть в нетопленом Петрограде. С домов по приказу новой власти содрали вывески, и на месте огромных золоченых кренделей над булочными, ножниц над портняжными мастерскими, рогов изобилия над бакалейными лавками зияли грязные некрашеные пятна. С прилавков давно исчез хлеб, вернее, осталось два его сорта: «опилки» – рассыпающийся, с твердыми остьями – и «глина» – темный, мокрый, с прозеленью. Топили только в общественных зданиях и комитетах. В квартирах же поселились печки-буржуйки, которым скармливали мебель, подшивки журналов, книги. По улицам ходили матросы в пулеметных лентах, с бешеными глазами. Новая власть изымала излишки: комнат, ценностей, одежды и обуви. Казалось, город полнится неутолимой тоскою и злобой.
Друзья и знакомые бежали – кто за границу, кто в деревню. Одни уже уехали, другие собирались в дорогу, третьи намеревались…
Бежала и Зина. Неизвестно, какими правдами и неправдами раздобыл Алекс билет на отходящий завтра с Варшавского экспресс до Брюсселя. Поезда курсировали без всякой оглядки на расписание, и уехать обычным путём было невозможно. Сегодня вечером Алекс принес билет и выложил на стол.
Увидев этот клочок бумаги, Зина почувствовала, как внутри обрывается что-то. Вся прежняя жизнь сворачивалась в комочек, который можно положить в карман. Вся, вся – и детство, и maman с papa, и юность, и Коктебель, и даже последняя неделя, проведенная с Алексом.
– Вот, Зина, – с усилием выговорил он, глядя на билет.
– Вижу.
– Завтра поезд.
– Как – завтра?! – ахнула Зина.
Алекс привлёк её к себе, прижал и заговорил куда-то поверх волос:
– Здесь нельзя оставаться, и уехать почти невозможно. Поезда едва ходят. Нужно отправляться завтра, моя хорошая.
– Я понимаю, – Зина всхлипнула коротко и подняла голову. – А как же ты? Что будет с тобой? С нами?
– Выберусь позже. Выберусь и найду тебя в Брюсселе…
Теперь Зина прижималась к Алексу, пытаясь запомнить его
всей кожей, впечатать в себя, избыть накатывающий волнами страх.
– Мне тревожно, Сашенька.
– Самому неспокойно отпускать тебя одну.
– А что, если мы не встретимся? Не найдем друг друга в Бельгии? Или… или не доедем до неё?
– Всякое бывает, моя хорошая, – Алекс осторожно потерся носом о Зинин висок. – Всякое… Тогда мы встретимся в следующей жизни.
– В следующей жизни, – задумчиво повторила Зина. – Ты всё ещё веришь в это?
– Во что-то же нужно верить.
– И мы встретим друг друга жизнь спустя, да?.. – невесело усмехнулась Зина.
– Непременно встретим, родная. Встретили же в этой…
– То будем… – слёзинки набухли в уголках серых глаз, дрогнули, покатились по щекам. – То будем уже не мы.
– Надо собираться, милая.
* * *На следующий день Алекс запил. Пил, как свойственно русскому интеллигенту, – в чёрную, запоем, не разбирая с кем, не помня себя и не трезвея. Брёл, шатаясь, через мутную простуженную ночь, и ватное небо палило в него картечью снежной крупы в прорези между крышами проходных дворов-колодцев на Старо-Невском. «Дрянь, сиволапая дрянь, быдло», – навязчиво думал Алекс, фокусируя взгляд на нечистых мучнистых рожах высыпавших на улицы города голодранцев. Стрелял бы, своими руками душил бы, резал. Трофейный маузер в кармане драпового мышастого пальто шершавил рукояткой ладонь.
Уехать. К чертям отсюда, прочь от этих морд, от этой упившейся беззаконием, кровью и властью банды. Уехать и быть с Зиной. В Брюссель, в Париж, да хоть в Мельбурн или в Буэнос-Ай-рес. Куда угодно – удрать, унести ноги, не видеть, как разворовывют, как разоряют, насилуют Россию.
Он знал, что никуда не уедет. Не давали уехать пулевая рана в предплечье навылет и сабельная через бок к бедру. Не давали ордена Святого Станислава и Святой Анны. Не давало нечто внутри, чему нет названия, саднящее в душе и скребущее когтями по сердцу.
Хорунжий Пилипенко пришёл заполночь. Прокрался по стылой лестнице с гулкими пролётами на третий этаж. Поскрёбся в дверь квартиры, оставшейся Алексу от родителей. Оглянувшись, юркнул вовнутрь. Они с Алексом обнялись, несколько секунд стояли, застыв, в прихожей. Затем в нетопленной гостиной уселись за стол.
– Генералы Корнилов и Каледин, – сказал Пилипенко, залпом опрокинув в рот наполненный до краёв самогоном стакан, – набирают армию на Дону. Только добровольцев, тех, кто желает пострадать за отечество. Нам с вами подобает быть там, поручик.
– Я готов.
– Прекрасно. Сколько времени вам нужно на сборы?
– Нисколько, – Алекс разлил по стаканам остатки самогонной водки. – Я могу выехать хоть сейчас. У меня здесь ничего не осталось. И никого.
– А ваша супруга?
– Зина… Она успела уехать.
* * *С Зиной он познакомился пять лет назад, ещё юнкером. После того, как год её искал. Не зная, кого ищет.
– Лет восемнадцати, – говорил Кондратий Фомич, благообразный сухонький старичок с седой эспаньолкой, штатный реставратор при запасниках Эрмитажа. – Невысокая, вам будет, пожалуй, по плечо, голубчик. Белокожая, русоволосая. Глаза… – смотритель задумался, – глаза, пожалуй, серые. И родинка на левой щеке, чуть выше уголка губ.
– Вы хорошо запомнили? – волновался Алекс. – Ведь больше года прошло…
– Хорошо, хорошо, голубчик. У меня память цепкая. Не представилась она, сказала только – из дворян. Усадьба у них, под Санкт-Петербургом. Где вот только, не знаю. А так она долго ходила. Целый месяц, считай. Вот как вы. И всякий раз – сюда.
Старик кивнул в угол. Туда, где в пыльном полумраке висела на стене картина. Без подписи художника и без названия.
На картине были изображены две пары, взбирающиеся по спиральной, уходящей в небо винтовой лестнице. Первая пара уже достигла верха и касалась макушками облаков. Вторая преодолела лишь несколько нижних ступеней.
Лестница и обе пары снились Алексу по ночам и грезились наяву. С детства. Во сне пары оживали, двигались, разговаривали, до Алекса доносились голоса. Он не распознавал слова, они сливались в один общий, монотонный, душу тянущий звук. Зато он распознавал смысл. Та пара, что наверху, боялась, страшилась того, что за краем. Те двое, что внизу, были веселы и беспечны.
Зачастую картина заставала Алекса врасплох. На классах в гимназии он застывал недвижим и просиживал так, игнорируя происходящее. Ночью просыпался с криком оттого, что ему снилось, как те двое наверху переступили край и неотвратимо падают в бездну. Или оттого, что двое внизу внезапно повернули назад.
– Это бывает, – говорил родителям семейный доктор, успокаивающе покачивая плешивым яйцевидным черепом. – Науке подобные случаи хорошо известны, не волнуйтесь. У мальчика богатое воображение, возраст, знаете ли. Ничего страшного, пройдёт. Мальчику явно видится картина, возможно, существующая на самом деле. Не исключено, что в детстве он видел её на репродукции или в музее. Знаете что, обратитесь-ка вы в Академию Художеств.
В Академию Алекс обратился четыре года спустя – уже после смерти родителей. Оттуда его отправили в Эрмитаж, а затем и в запасники, где уж третий десяток лет служил реставратором старый Кондратий Фомич.
– Самое загадочное полотно во всём музее, – сказал тот. – Кому его только ни приписывали. И Джотто, и Муррильо, и Ван Дейку, и Констеблю… А недавно эксперты выяснили, что руку к картине приложили несколько мастеров. И жили они… – Кондратий Фомич наморщил лоб, – даже не то что в разные годы. В разные века они жили, голубчик. Я это и той девушке говорил. Что до вас приходила.
– Самое загадочное полотно во всём музее, – сказал тот. – Кому его только ни приписывали. И Джотто, и Муррильо, и Ван Дейку, и Констеблю… А недавно эксперты выяснили, что руку к картине приложили несколько мастеров. И жили они… – Кондратий Фомич наморщил лоб, – даже не то что в разные годы. В разные века они жили, голубчик. Я это и той девушке говорил. Что до вас приходила.
– Какой девушке? – изумился Алекс.
– Которой эта картина по ночам снилась.
* * *Алекс искал её год. В Шувалове и в Царском селе, в Гатчине и в Петергофе, в Стрельне и в Дибунах. Почтари и молочницы, станционные смотрители и сельские околоточные качали отрицательно головами и разводили руками. До тех пор, пока отец Евграфий, священник небольшой церквушки во Всеволожске, не сказал:
– По всему видать, сын мой, Зинаиду Подольскую ты разыскиваешь. Она одна живёт, в старом имении, за селением, на отшибе. Отца-то, Панфила Иваныча, давно уже бог прибрал, а год назад и маменьку. Так что Зинаида Панфиловна у нас сирота.
– Спасибо, батюшка, – в пояс поклонился Алекс.
– Ступай, сын мой, – отец Евграфий размашисто перекрестил, кивнул, прощаясь. – Нет, постой. Она… она хорошая, тихая, славная девушка. Теперь ступай.
Алекс увёз её вечером, в тот же день, через час после того, как позвал в жёны. Через месяц они венчались, а ещё через месяц началась война с Германией. Та, которую впоследствии назвали Первой Мировой.
* * *Вагон мерно покачивался, и всё дремалось, припоминалось разное… Стежок, ещё стежок, ещё… Нитка тянется, скручивается время от времени, норовит свернуться узелком. Нужно следить за нею и сверяться с рисунком, чтобы вовремя сменить цвет. Ещё несколько стежков, и придётся взять жемчужно-серую нитку… Как облака на картине. Они не вульгарно белые, они сероватые, словно подтаявший снег…
– Зина, – в голосе maman тень обречённой укоризны, – ты опять замечталась?..
Тут и ответить нечего, только губы легонько сжать, потупиться и улыбнуться краешками рта. Опять замечталась. И что же ей с собой поделать? Что поделать, если неведомая картина снится с детства, даже наяву грезится…
С малолетства Зина умиляла родителей страстным интересом к живописи. Девочка без устали готова была разглядывать альбомы, ходить по картинным галереям – как будто искала что-то. В семь лет она заявила: «Хочу рисовать по-настоящему». После непродолжительного совещания Подольские наняли учителя живописи. Отчитываясь об успехах юной ученицы, тот с удивлением отметил, что Зина стремится изобразить нечто, известное ей одной. Так, на первом же занятии девочка попросила мсье Леже научить её рисовать лестницу…
Две пары взбираются по спиральной винтовой лестнице, уходящей в небо. Первая пара уже наверху, и облака задевают их волосы. Наверху страшно, но они держатся за руки. Вторая пара ещё весела – под ногами лишь несколько нижних ступеней.
Снова и снова Зине грезилась эта картина. И не было её ни в альбомах, ни в музеях. И то, что рисовала Зина, выходило не так, не верно. Как-то раз, отчаявшись, она рассказала о картине подруге maman, княгине Вельской.
– Деточка, что ты убиваешься так? – заявила та поникшей Зине. – Есть же запасники музеев, может, в них твоя картина и прячется. Ну? Вытрем глаза да составим план визитов?
Так Зина оказалась в запасниках Эрмитажа. Объяснила старому реставратору, Кондратию Фомичу, что ищет. Тот оглядел Зину, слегка прищурившись, и предложил следовать за ним. Картина висела на стене. Всё было так – и лестница, и пары, – и немного не так, как во сне. От полотна веяло временем. Не стариной, но идущим, пульсирующим временем, затягивающим внутрь себя.
* * *Зина приходила в Эрмитаж целый месяц – пока не случилась беда. Maman внезапно слегла. Осунулась, похудела до восковой прозрачности и беспомощно улыбалась. Через неделю её не стало.
Восемнадцати лет от роду оказаться во всем свете одной – не самое простое для балованной домашней девочки. Выяснилось, что имение дохода почти не приносит, слава богу, долгов за ним не было. Зина тихо жила в старом доме. Визитов ей почти не наносили, сама она общества соседей не искала. Сменялись времена года, шелестели окружавшие усадьбу тополя, и томило смутное предчувствие: так будет не всегда.
В тот день ей с самого утра было радостно, ясно, звонко. Нарядившись в розовое маркизетовое платье, Зина обошла дом. Просвеченные солнцем комнаты, казалось, шептали: «Вот-вот, скоро…» Что именно будет «скоро», Зина не представляла, но под ложечкой посасывало от ожидания.
Вечером у ворот усадьбы остановилась двуколка, и баба Глаша, кухарка, оставшаяся после смерти матушки в услужении, подавая визитную карточку, прокряхтела:
– Барышня, вас какой-то субъект спрашивают, на вид из благородных.
– Проси, – ответила Зина, и только после прочитала на карточке: «Александр Вербицкий».
В гостиную вошёл молодой человек и застыл, будто поражённый столбняком.
– Вы?..
Зина кивнула в ответ. Невероятно! Она могла поклясться, что никогда не встречалась с Александром Вербицким, но лицо его было не просто знакомым – родным…
Через месяц они обвенчались.
– Картина была знаком свыше, – шептала на ухо жениху Зина, прижавшись к нему в тряской двуколке, мчащей молодых в церковь. – Господь послал его для нас двоих.
– Была, – согласился Алекс. – Знаком. Но не свыше, родная.
– Откуда же?
– Мне кажется… – Алекс запнулся. – Знаешь, мне приходилось читать философские трактаты. Увлекался ещё в гимназии. Был среди них один, переведённый с санскрита. Он назывался «Упанишады».
– Забавное название, – рассмеялась Зина.
– Да, весьма. В отличие от содержания. В «Упанишадах» говорилось об учении, называемом переселение душ. Вот послушай, эту фразу я заучил наизусть: «Как человек, снимая старые одежды, надевает новые, так и душа входит в новые материальные тела, оставляя старые и бесполезные». Мне кажется, что мы получили знак из прошлого, милая. От тех, чьи души мы унаследовали.
Зина отстранилась, посмотрела испуганно.
– Неужели ты в это веришь?
– И да, – сказал Алекс тихо. – И нет.
* * *Вагон был набит до отказа. Каким-то чудом ещё сохранился пульмановский лоск, хотя засалился плюш и пообтёрлась позолота. Заполнившая вагон потрёпанная публика могла похвастаться осанкой и французским выговором, а вот спокойствием – не могла. Мир сошел с ума, сдвинулся с места, и всех их несло, как бумажки по ветру, и в глазах у всякого отражалась растерянность. Иные маскировали её равнодушием или деловитой суетой, у иных и на это сил не было. У Зины – не было.
Случалось, поезд резко останавливался – на несколько минут или часов. Под Локней на запасных путях простояли трое суток. Случалось, взрывался криками – если ловили вора. Случалось, по вагонам шли солдаты, приказывали всем выходить, а там – проверяли документы, багаж, обыскивали. Так вышло и на сей раз – остановка, лязгающая дрожь вдоль состава, шинели, винтовки, крик: «Вылазьте все!»
Ранние зимние сумерки укутали станцию и сгрудившихся у вагонов людей. Подошёл солдат и крикнул: «В вокзал идите!» Пассажиры двинулись к одноэтажному серому зданию. Внутри тускло-жёлтым горели лампы, и было душно. Пахло мокрым войлоком, табаком и чем-то съестным. К вошедшим приблизился вальяжной походкою дюжий субъект в кожанке – видимо, комиссар.
– Ну что, граждане проезжающие, сами ценности сдадите или изымать придётся?
Пока «граждане проезжающие» роптали, заявляя, что ценностей у них нет, детина прошёлся вокруг, оценивающе разглядывая пассажиров. Затем резко схватил за плечо стоявшую с краю Зину.
– Пошли!
– Куда?
– На личный комиссарский досмотр, – осклабился «кожаный».
Зину передёрнуло. Раньше её не обыскивали – видимо, не походила на особу, везущую ценности.
– Пошли-пошли, – комиссар зашагал вперёд, не выпуская Зинино плечо.
В полутёмном кабинетике стоял огромный стол и зачем-то глобус в углу. Втолкнув Зину внутрь, комиссар прошёл к столу, бросив ей: «Раздевайся».
Зина сняла шубку и растерянно держала в руках.
– Дальше раздевайся.
– 3-зачем?
– 3-затем, – передразнил её комиссар. Стоя у стола, он глядел на Зину с ухмылкой, заложив большие пальцы за ремень. – Давай-давай.
– Нет.
С комиссара мигом слетела вальяжность. В два шага он подскочил к Зине и схватил за подбородок, больно вдавливая мизинец в шею.
– Раздеваться, сказано. Кобенишься тут, сучка… – с этими словами комиссар тряхнул несколько раз её голову, потом отбросил Зину от себя.
Отлетев, она ударилась о стену затылком и, глядя в белые от ярости глаза, поняла, что до Бельгии не доедет. Комиссар оказался рядом и навис всей тушей над Зиной. Во рту у неё появился солоноватый вкус крови, а перед глазами снова встала картина. Снова Зина видела её, как наяву, в мельчайших деталях. Удар в висок она почувствовала, но ахнула не от боли, а от удивления: у пары, стоящей наверху, были их лица. Её и Алекса.