Вот и отчет, подготовленный Третьим отделением за 1830 год, отводил пансиону особое и почетное место: «Среди молодых людей, воспитанных за границей или иноземцами в России, а также воспитанников лицея и пансиона при Московском университете, и среди некоторых безбородых лихоимцев, и других праздных субъектов, мы встречаем многих пропитанных либеральными идеями, мечтающих о революциях и верящих в возможность конституционного правления в России. Среди этих молодых людей, связанных узами дружбы, родства и общих чувств, образовались три партии, одна в Москве и две в Петербурге. Их цель – распространение либеральных идей; они стремятся овладеть общественным мнением и вступить в связь с военной молодежью. Кумиром этой партии является Пушкин, революционные стихи которого… «Ода. Вольность»… переписываются и раздаются направо и налево». К тем, кто переписывал, относился и пансионер с 1828 года Михаил Лермонтов…
Но это еще полбеды, если бы пансион вкупе с университетом не дал России столько декабристов! В его стенах учились Н.М. Муравьев, И.Д. Якушкин, П.Г. Каховский, В.Д. Вольховский, Н.И. Тургенев, А.И. Якубович. «Московский университетский пансион… приготовлял юношей, которые развивали новые понятия, высокие идеи о своем отечестве, понимали свое унижение, угнетение народное. Гвардия наполнена была офицерами из этого заведения», – писал декабрист В.Ф. Раевский[71].
Неудивительно, что наконец-то «дошло до сведения государя императора, что между воспитанниками Московского университета, а наипаче принадлежащего к оному Благородного пансиона, господствует неприличный образ мыслей»[72].
Процитированные слова содержатся в специальном предписании начальника главного штаба Дибича флигель-адъютанту Строгонову от 17 апреля 1826 года. Строгонов должен был, в частности, выяснить, до какой степени неприличным является образ мыслей учеников пансиона:
«1) Не кроется ли чего вредного для существующего порядка вещей и противного правилам гражданина и подданного в системе учебного преподавания наук?
2) Каково нравственное образование юных питомцев и доказывает ли оно благонамеренность самих наставников, ибо молодые люди обыкновенно руководствуются внушаемыми от надзирателей своих правилами.
То, что вредного в пансионе было много, можно догадаться и по многочисленным воспоминаниям его учеников, в частности будущего военного министра Д.А. Милютина, поступившего сюда в 1829 году. Уже одно лишь подпольное чтение стихов казненного в 1826 году декабриста Кондратия Рылеева способно было ввергнуть петербургского ревизора в ужас. Пансионер старших классов Николай Огарев вспоминал о той эпохе в стихотворении «Памяти Рылеева»:
А уж существование в пансионе рукописных журналов и альманахов и вовсе можно трактовать как расцвет самиздата, не подконтрольного никакой цензуре, даже университетской. Вот почему Николай I, как говорится, «точил зуб» на пансион. Гром грянул неожиданно.
В марте 1830 года Николай Павлович приехал в Москву и, проезжая по Тверской мимо Благородного университета, решил запросто так зайти туда. Дадим слово очевидцу:
«Вдруг вся Москва встрепенулась:.неожиданно приехал сам император Николай Павлович…Это было первое царское посещение. Оно было до того неожиданно, непредвиденно, что начальство наше совершенно потеряло голову. На беду государь попал в пансион во время «перемены», между двумя уроками, когда обыкновенно учителя уходят отдохнуть в особую комнату, а ученики всех возрастов пользуются несколькими минутами свободы, чтобы размять свои члены после полуторачасового сидения в классе. В эти минуты вся масса ребятишек обыкновенно устремлялась из классных комнат в широкий коридор, на который выходили двери из всех классов. Коридор наполнялся густою толпою жаждущих движения и обращался в арену гимнастических упражнений всякого рода. В эти моменты нашей школьной жизни предоставлялась полная свобода жизненным силам детской натуры; «надзиратели», если и появлялись в шумной толпе, то разве только для того, чтобы в случае надобности обуздывать слишком уже неудобные проявления молодечества.
В такой-то момент император, встреченный в сенях только старым сторожем, пройдя через большую актовую залу, вдруг предстал в коридоре среди бушевавшей толпы ребятишек. Можно представить себе, какое впечатление произвела эта вольница на самодержца, привыкшего к чинному, натянутому строю петербургских военно-учебных заведений. С своей же стороны толпа не обратила никакого внимания на появление величественной фигуры императора, который прошел вдоль всего коридора среди бушующей массы, никем не узнанный, – и наконец вошел в наш класс, где многие из учеников уже сидели на своих местах в ожидании начала урока. Тут произошла весьма комическая сцена: единственный из всех воспитанников пансиона, видавший государя в Царском Селе, – Булгаков узнал его и, встав с места, громко приветствовал: «Здравия желаю вашему величеству!» – Все другие крайне изумились такой выходке товарища; сидевшие рядом с ним даже выразили вслух негодование на такое неуместное приветствие вошедшему «генералу»… Озадаченный, разгневанный государь, не сказав ни слова, прошел далее в 6-й класс и только здесь наткнулся на одного из надзирателей, которому грозно приказал немедленно собрать всех воспитанников в актовый зал. Тут, наконец прибежали, запыхавшись, и директор, и инспектор, перепуганные, бледные, дрожащие. Как встретил их государь – мы не были уже свидетелями; нас всех гурьбой погнали в актовый зал, где с трудом, кое-как установили по классам. Император, возвратившись в зал, излил весь свой гнев и на начальство наше, и на нас, с такою грозною энергией, какой нам никогда и не снилось. Пригрозив нам, он вышел и уехал, а мы все, изумленные, с опущенными головами, разошлись по своим классам. Еще больше нас опустило головы наше бедное начальство»[73].
Сцена, надо сказать, гоголевская – это как же чтили государя в пансионе, если никто из пансионских шалунов-дворянчиков даже не узнал его в лицо? А ведь наверняка портрет его венценосной особы висел в пансионе на самом почетном месте, и не один.
Возмущение Николая Павловича отчасти можно понять, к тому же, его воспитывали гораздо строже. В своих записках 1831 года он так рассказывает о своем тяжелом детстве: «Мы поручены были, – писал он, – как главному нашему наставнику генералу графу Ламздорфу, человеку, пользовавшемуся всем доверием матушки…граф Ламздорф умел вселить в нас одно чувство – страх, и такой страх и уверение в его всемогуществе, что лицо матушки было для нас второе в степени важности понятий. Сей порядок лишил нас совершенно счастия сыновнего доверия к родительнице, к которой допущаемы были редко одни, и то никогда иначе, как будто на приговор. Беспрестанная перемена окружающих лиц вселила в нас с младенчества привычку искать в них слабые стороны, дабы воспользоваться ими в смысле того, что по нашим желаниям нам нужно было, и, должно признаться, что не без успеха. Генерал-адъютант Ушаков был тот, которого мы более всего любили, ибо он с нами никогда сурово не обходился, тогда как граф Ламздорф и другие, ему подражая, употребляли строгость с запальчивостью, которая отнимала у нас и чувство вины своей, оставляя одну досаду за грубое обращение, а часто и незаслуженное. Одним словом, страх и искание, как избегнуть от наказания, более всего занимали мой ум. В учении видел я одно принуждение и учился без охоты. Меня часто и, я думаю, без причины, обвиняли в лености и рассеянности, и нередко граф Ламздорф меня наказывал тростником весьма больно среди самых уроков»[74].
Вот как. Будущего императора нещадно били в детстве и не только тростником и линейкой, но и даже ружейным шомполом. Больно и часто получал он за свою строптивость и вспыльчивость, коих у него было не меньше, чем у пансионеров. Однажды граф Ламздорф в припадке ярости и вовсе позволил себе невиданное: схватил великого князя за воротник и ударил венценосной головой его об стену.
Николаю Романову явно не хватало материнской ласки. Причем его матушка, вдовствующая императрица, знала о жестоких наказаниях, заносимых в педагогический журнал, но в процесс воспитания не вмешивалась. И хотя в те годы о царском будущем Николая Павловича ничего не было известно (в очереди к трону он стоял отнюдь не первым), кто знает, быть может, Мария Федоровна таким образом готовила будущего российского императора?
Представляем себе, что думал Николай Павлович, наблюдая за творящейся в пансионе свободой передвижения «ребятишек» (а по его мнению – сущим беспорядком и бардаком): сюда бы этого Ламздорфа! Уж он бы навел порядок в два счета! Его, графа Матвея Ивановича, не пришлось бы искать по коридорам, чтобы спросить: что у вас тут происходит? Но дело в том, что к тому времени, когда император зашел в пансион, графа уже два года как прибрал Бог.
Уместным будет вспомнить об одной легенде, согласно которой, Павел I, назначая в 1800 году генерала Ламздорфа воспитателем своих сыновей Михаила и Николая, напутствовал его: «Только не делайте из моих сыновей таких повес, как немецкие принцы!» Уж не знаем про немецких принцев, а Николай Павлович в детстве был повесой не меньшим, чем Лермонтов.
Еще с 1822 года Благородный пансион вошел в число военно-учебных заведений, а значит, что и дисциплина здесь должна была царить армейская: «Чтобы создать стройный порядок, нужна дисциплина. Идеальным образом всякой стройной системы является армия. И Николай Павлович именно в ней нашел живое и реальное воплощение своей идеи. По типу военного устроения надо устроить и все государство. Этой идее надо подчинить администрацию, суд, науку, учебное дело, церковь – одним словом, всю материальную к духовную жизнь нации», – писал российский историк Чулков.
А восемнадцатилетний пансионер Константин Булгаков (1812–1862), единственный, кто узнал царя и выразил ему свои верноподданнические чувства (это даже могло быть воспринято как издевательство, что в некоторой степени роднило его поступок с выходками бравого солдата Швейка), был сыном широко известного в Москве Александра Яковлевича Булгакова, чиновника генерал-губернаторской канцелярии и при Ростопчине, и при Голицыне. Но главным его призванием стала работа в почтовом ведомстве: он служил московским почт-директором четверть века, с 1832 по 1856 годы (интересно, что его брат был почт-директором в Санкт-Петербурге). Но сын Александра Булгакова не пошел по стопам отца и дяди, выбрав военную карьеру. А известность в свете ему принесли остроумие и веселость характера, временами переходящая в шутовство.
На другой день после визита государя, в пансионе «заговорили об ожидающей нас участи; пророчили упразднение нашего пансиона. И действительно, вскоре после того последовало решение преобразовать его в «Дворянский Институт», с низведением на уровень гимназии… Таков был печальный инцидент, внезапно взбаламутивший мирное существование нашего Университетского пансиона»[75].
Сей печальный инцидент не просто взбаламутил, а вызвал крутой поворот в судьбе одного из пансионеров – Михаила Лермонтова. Не проучившись и двух лет, вскоре после памятного визита царя он подал прошение об увольнении, в апреле 1830 года. И хотя после этого он еще успел поучиться в Московском университете, его он также не окончил, оказавшись, как и многие его однокашники (например, тот же Константин Булгаков), в петербургской Школе гвардейских подпрапорщиков и юнкеров.
На решение Лермонтова покинуть пансион, безусловно, повлиял царский указ от 29 марта 1830 года, преобразовывавший Университетский благородный пансион во вполне рядовую гимназию по уставу 8 декабря 1824 года на том основании, «что существование пансиона с особенными правами и преимуществами, дарованными ему в 1818 году, противоречило новому порядку вещей и нарушало единство системы народного просвещения, которую правительство ставило на правилах твердых и единообразных»[76].
Понимал ли Николай, что ликвидация пансиона не будет принята большинством дворянства? Конечно, ведь он был далеко не глуп. Но для царя важнее было поставить пансион обратно в строй, из которого тот ненароком выбился, причем поставить по команде «смирно», а не «вольно». И то, что он прочитает уже в следующем году, нисколько не смутит его, а даже, наоборот, вдохновит: «Уничтожение в Москве Благородного университетского пансиона и обращение оного в гимназию произвело весьма неприятное впечатление и по общему отзыву московского и соседних губерний дворянства лишило их единственного хорошего учебного заведения, в котором воспитывались их дети»[77], – из отчета Третьего отделения за 1831 год.
Преобразование пансиона в гимназию расширяло и полномочия воспитателей, обладавших правом применять такой вид наказания, как розги. Все становилось на свои места, т. к. в николаевскую эпоху «Для учения пускали в ход кулаки, ножны, барабанные палки и т. д. Било солдат прежде всего их ближайшее начальство: унтер-офицеры и фельдфебеля, били также и офицеры… Большинство офицеров того времени тоже бывали биты дома и в школе, а потому били солдат из принципа и по убеждению, что иначе нельзя и что того требует порядок вещей и дисциплина». В этом был убежден и сам император. Он помнил шомпол своего воспитателя Ламздорфа и, по-видимому, склонен был думать, что ежели он, государь, подвергался побоям, то нет основания избегать их применения при воспитании и обучении простых смертных[78].
Мы же скажем так: если бы не визит царя, свалившегося как снег на голову ничего не подозревающим воспитанникам пансиона, и последующие за этим оргвыводы, то великий русский поэт Михаил Лермонтов мог бы доучиться до конца и окончить пансион.
Николай I
Ну а что же Николай Павлович? Как человек, привыкший принимать личное участие в осуществлении своих же поручений (как то: подавление восставших декабристов на Сенатской площади или усмирение холерного бунта), он решил проверить – как выполняется его державная воля, для чего вторично пришел в Благородный пансион (который уже стал к тому времени гимназией) в сентябре 1830 года.
И в этот раз его впечатления оказались куда более положительными: «В субботу государь был в Университетском пансионе и остался очень доволен против последнего разу; спросил о Булгакове. Вызвали Костю, он подошел и сказал смело: здравия желаю, ваше императорское величество!» – писал Александр Булгаков своему брату Константину 2 ноября 1831 года. А мы добавим: государя, видимо, узнали. И тот визит царя в Первопрестольную остался в анналах. Николай I приехал в Москву, чтобы лично бороться с эпидемией холеры, и об этом будет наш следующий рассказ.
Как Николай I из Москвы холеру прогнал
Вторично в 1830 году государь приехал в Москву 29 сентября. Год этот был ох каким нелегким и для Московского университета, и для Благородного пансиона. И уж конечно не приезд государя вызвал эти трудности, а холера. Эпидемия пришла с Ближнего Востока и завоевывала Россию с юга: перед холерой пали Астрахань, Царицын, Саратов. Летом холера пришла в Москву. Скорость распространения смертельной болезни была такова, что всего за несколько месяцев число умерших от холеры россиян достигло 20 тысяч человек.
Очевидец писал: «Зараза приняла чудовищные размеры.
Университет, все учебные заведения, присутственные места были закрыты, публичные увеселения запрещены, торговля остановилась. Москва была оцеплена строгим военным кордоном и учрежден карантин.
Кто мог и успел, бежал из города»[79].
Генерал-губернатор Москвы Дмитрий Владимирович Голицын объявил настоящую войну холере, проявив при этом качества прирожденного стратега и тактика. Каждый день в его казенном доме на Тверской заседал своеобразный Военный совет – специальная комиссия по борьбе с эпидемией. Градоначальник окружил Москву карантинами и заставами. У Голицына в Москву даже мышь не могла проскочить, не говоря о людях. Сам Пушкин не мог прорваться в Москву, к своей Натали. Направляясь из Болдино в Москву и застряв по причине холерного карантина на почтовой станции Платава, поэт шлет в Москву Гончаровой просьбу: «Я задержан в карантине в Платаве: меня не пропускают, потому что я еду на перекладной; ибо карета моя сломалась. Умоляю вас сообщить о моем печальном положении князю Дмитрию Голицыну – и просить его употребить все свое влияние для разрешения мне въезда в Москву. Или же пришлите мне карету или коляску в Платавский карантин на мое имя»[80]. С колясками тоже были проблемы: Голицын приказал окуривать каждый экипаж, въезжавший в Москву.
Генерал-губернатор организовал своеобразное народное ополчение. Сотни москвичей, среди них студенты закрытого на время карантина Московского университета, явились добровольцами на борьбу с болезнью, работали в больницах и госпиталях.
Один в поле – не воин, гласит народная мудрость. А потому Голицын собрал у себя и тех уважаемых горожан, что не покинули Москвы, призвав их стать подвижниками и взять под свое попечение и надзор разные районы Москвы. Каждый надзиратель имел право открывать больничные и карантинные бараки, бани, пункты питания, караульные помещения, места захоронения, принимать пожертвования деньгами, вещами и лекарствами. Среди попечителей были и те, кто воевал с Голицыным бок о бок. Например, генерал-майор и бывший партизан Денис Давыдов, принявший на себя должность надзирателя над двадцатью участками в Московском уезде, вследствие чего число заболеваний на подведомственной ему территории резко пошло на спад. С Давыдова Голицын призывал брать пример.