Цветы Шлиссельбурга - Бруштейн Александра Яковлевна 9 стр.


Где и как добывали мы необходимые для нашей работы «серьезные деньги»?

Давал нам их — я уже говорила — «негласный мир хороших людей». Одни из них, по собственному желанию, делали ежемесячные взносы на работу «Шлиссельбургской группы». Их имена и адреса составляли, как мы называли, «золотой список золотых людей». Список этот двое-трое из нас знали и помнили наизусть, как таблицу умножения. Были и такие «сочувствующие», — они вносили деньги эпизодически, когда мы являлись за этим. Круг жертвователей-плательщиков непрерывно расширялся: у каждого нового мы спрашивали, к кому из своих друзей или знакомых он советует нам обратиться и разрешает ли нам при этом ссылаться на него?

Было у меня нечто вроде отряда волонтерок. Марина Львовна называла это в шутку: «ваш кордебалет». Это были дамы из всякого общества, главным образом интеллигентские жены, и помогали они порой очень действенно, с душой. В нашу «Группу помощи» они не входили, мы сознательно стремились к небольшому числу основных участников. Они знали, что я — член Шлиссельбургской группы политического Красного Креста, знали приблизительно, что делает эта группа в Шлиссельбургской крепости. Но об остальных участниках группы — особенно о Марине Львовне и Якове Максимовиче — я им не говорила. Да и было им строго внушено, что спрашивать надо поменьше. «Речь, как говорится — серебро, а молчание, как оказывается, — злато!» — напоминала нам Марина Львовна. Кажется, именно этот привкус таинственности особенно нравился «кордебалетным» и импонировал им!

От времени до времени я звонила по телефону которой-нибудь из них:

— Анна Васильевна (или Любовь Петровна, или еще как-нибудь)! Знаете? «Давно я, грешница, лапши не ела!» Поедем к вашим поклонникам, а?

И мы отправлялись с Анной Васильевной (или Любовью Петровной) к ее поклонникам, друзьям и знакомым. Это часто давало отличный урожай.

Получали мы деньги и от учащейся молодежи. Во время лекций студенты и курсистки пускали по аудитории шапку или сумочку с приколотой запиской: «Для заключенных Шлиссельбургской каторжной тюрьмы». Шапка или сумочка обходила все скамьи и возвращалась с деньгами. Денег было, правда, не очень много, но это восполнялось количеством таких сборов во многих высших учебных заведениях.

Такие же нелегальные анонимные отчисления поступали от рабочих многих петербургских заводов.

Несколько раз в году мы покупали или, как это называлось, «откупали» в театрах спектакли. Театры брали с нас уменьшенную сумму — ниже средней цифры обыкновенного вечерового сбора. Кроме того, билеты на такие спектакли продавались не в кассе театра, — мы распространяли их сами среди хороших людей, а они знали, что платить надо дороже той цены, что напечатана на билете. Иные театры не брали с нас за спектакль ничего, — вся сумма сбора поступала на Шлиссельбург. Так поступал не однажды театр Веры Федоровны Комиссаржевской. Особенно горячим другом «Шлиссельбургской группы» был Передвижной театр, руководимый П.П. Гайдебуровым и Н.Ф. Скарской. На спектакли этого театра нам даже иногда не приходилось распространять билеты, — а это было тяжелое, утомительное дело! — театр все делал сам, порою даже не предупреждая нас заранее! Звонит, бывало, П.П. Гайдебуров или А.А. Брянцев: «Приезжайте!» Мы мчимся в театр и узнаем, что они по своей инициативе, без всяких напоминаний с нашей стороны, решили отдать на нужды шлиссельбургских заключенных весь валовой сбор со вчерашнего спектакля.

Было у нас два ежегодных «доходных предприятия», очень быстро ставших традиционными, очень популярными среди петербургской публики. Одно — костюмированный вечер-маскарад на масленой неделе. Оттого, что билеты распространялись в определенном кругу — революционно-демократической интеллигенции, вечера эти протекали в очень уютной атмосфере. Второе — большой концерт артистов Московского Художественного театра во время ежегодных весенних гастролей его в Петербурге. Сейчас, более чем полвека спустя, глазами и слухом памяти я вижу лицо Василия Ивановича Качалова, слышу его голос в нежно-трагическом блоковском «О доблестях, о подвигах, о славе» или в злобно-торжествующем выкрике Альманзора: «Гяуры! Мой дар вам — чума!» Рядом с ним Иван Михайлович Москвин читает чеховский рассказ «Драма», и публика радостным смехом встречает непередаваемую интонацию самопредставления «писательницы Мурашкиной»: «Я — Мм-м-мурашкина… Драматург М-м-мурашкина». Подумать страшно, может ли быть на свете что-либо мурашливее, букашливее, таракашливее, чем это существо! С таким же восторгом, радостным и жадным, впитывала публика сцены из пьес Чехова и Горького в исполнении престарелого А.Р. Артема и совсем юных тогда Л.М. Кореневой, И.И. Берсенева, А.Г. Коонен. Гремели нескончаемые овации, актеров встречали и провожали аплодисментами, бросали им весенние цветы…

А мы, участники «Шлиссельбургской группы», радовались еще, так сказать, дополнительно: своим бесплатным участием в концерте актеры-«художественники» сильно пополняли нашу небогатую кассу!

Так же безвозмездно выступали в других наших концертах драматические артисты, инструменталисты, певцы, иногда сверхпрославленные, сверхлюбимые публикой. Особо хочется вспомнить, с какой поистине миллионерской щедростью помогал нашей работе Леонид Витальевич Собинов!

Здесь, пожалуй, уместно сказать несколько слов о составе «Группы помощи политическим заключенным Шлиссельбургской каторжной тюрьмы».

Нас было 10 человек. Привожу — по алфавиту — фамилии. К сожалению, помню не все имена и отчества.

1) Аристова

2) Браудо, Любовь Исаевна

3) Бруштейн, А.Я.

4) Ильина

5) Каплан, Яков Максимович

6) Лихтенштадт, Марина Львовна

7) Познер, Ольга Сергеевна

8) Познер, — жена брата Ольги, имени не помню

9) Рысс, Мария Абрамовна

10) Фохт, Ольга Марковна.

Состав этот оставался неизменным до самой революции. Мы очень гордились тем, что не потеряли за все время ни одного человека, — это означало, что работали мы настоящим образом конспиративно.

С тех пор прошло 45 лет… Если кто-нибудь из этих людей жив еще и сегодня, пусть откликнется!

7. Соборное карцерное сидение

Бывает так: в большом коллективе людей у кого-нибудь одного возникнет мысль. Самая простая мысль, непритязательная, ничем не выдающаяся… И внезапно, как искра по нитке, мысль эта обежит всех остальных, зажжет в них ответный огонь — и станет всеобщей! Трудно даже вспомнить, кто первый высказал ее, высказал несмело, почти вопросительно: «А что, если бы..?»

Так случилось однажды в Шлиссельбургской каторжной тюрьме. Кто-то неожиданно высказал мысль: «А что, если бы превратить большой крепостной двор в благоустроенное место для прогулок, с разбитым вокруг цветником?»

Многим это показалось поначалу фантастическим. Так называемый прогулочный двор находился в северо-западном углу крепостной территории, — туда выводили заключенных для ежедневной прогулки, там молодые порой даже играли в подвижные игры, возможные для игроков, закованных в кандалы: в пятнашки, в городки. Невозможна была чехарда: слишком больно били цепи по спинам стоящих внизу!

Этот прогулочный двор походил на громадную свалку. Он буквально зарос вековой грязью, был засыпан камнями, обломками кирпича, всяким мусором, хламом и отбросами. Все эти нечистоты местами возвышались почти как шахтные терриконы… Нет, не то что сад вырастить на этом безнадежно загаженном пустыре, — даже добраться до земли сквозь все напластования мерзости казалось совершенно невозможным!

Однако, раз возникнув, мысль эта уже не захотела умирать. Ее сразу горячо подхватили многие заключенные.

В «старом Шлиссельбурге» — до 1905 года — существовали цветочные и огородные грядки, обрабатывали их заключенные на дробных клочках земли. Много лет на большом тюремном дворе Шлиссельбургской крепости росла яблоня, — ее посадил народоволец М.Ф. Фроленко на том месте, где были расстреляны Мышкин и Минаков, где повесили Рогачева и Штромберга, а позднее — А. Ульянова, Андреюшкина, Генералова, Осипанова и Шевырева. Эта «яблоня Фроленко» дожила и до «нового Шлиссельбурга». О ней пишут в своих воспоминаниях иные из бывших заключенных «нового Шлиссельбурга».

О тяге заключенных ко всему живому, растущему, нуждающемуся, как дети, в покровительстве и заботе, говорят все, знающие тюремный быт, все, писавшие о тюрьмах и их обитателях. Существует старый-престарый рассказ об узнике, приручившем в своей тюремной камере паука. Паук не боялся, не убегал от него, и это доставляло узнику радость. Но паук надоел тюремщикам, а может быть, он нарушал их представления о чистоплотности? И один из тюремщиков прихлопнул паука. Не знаю, насколько достоверен этот рассказ, — да ведь дело здесь и не в его достоверности: важно то, что он дает понять, как велико может быть одиночество человека, запертого в одиночной тюрьме, его тяга к живым существам, настолько сильная, что заключенный может радоваться даже омерзительному пауку! Есть в литературе немало рассказов и о том, какое оживление в жизнь тюрьмы может вносить какой-нибудь приблудный щенок или котенок.

В том же «старом Шлиссельбурге» заключенные одно время разводили кроликов. «Это, — пишет в своих воспоминаниях М.В. Новорусский (журнал «Былое», 1906 года, сентябрь), — создавало вокруг нас как бы иллюзию жизни в домоводстве… вносило даже своеобразный элемент нежности, обычно совершенно чуждый среде, где отсутствуют дети и вообще существа, вполне беспомощные». Характерно для отношения почти всех заключенных к этим кроликам, что их не уничтожали и не ели, — тех же немногих, кто это делал, считали чуть ли не людоедами!

Сам Михаил Васильевич Новорусский, проведший в «старом Шлиссельбурге» более 20 лет, пишет в своих воспоминаниях о том, как он пытался высидеть цыплят. С большим трудом добыв у стражи два куриных яйца, М.В. Новорусский привязал их полотенцем к телу и в течение инкубационного периода согревал их собственным теплом. Днем это было неудобно, ночью — мучительно: боязнь раздавить будущих цыплят не давала спать.

Труды и тревоги Михаила Васильевича пропали даром: яйца были не свежие, даже, как оказалось, тухлые. Никаких зародышей будущих цыплят в них не было. Но М.В. Новорусский не оставил своей затеи. Он попытался сконструировать нечто вроде самодельного инкубатора (одна из построенных им моделей, как он узнал позднее, в точности совпадала с инкубатором, изобретенным в XVIII веке знаменитым химиком Лавуазье, преподнесшим его в дар королеве Марии-Антуанетте для забавы!). Построив этот примитивный инкубатор, М.В. Новорусский добыл яиц, на этот раз свежих… «Едва ли, — писал он в тех же воспоминаниях, — кому-нибудь еще из куроводов всего света инкубация доставила столько бессонных ночей!» Приходилось чуть ли не ежечасно вставать, проверять нагрев и т. п.

Надзиратели относились к затее Новорусского с недоверием и насмешкой: делает, мол, яичницу и воображает, что у него что-то выйдет!

Когда на 21-й день вылупилось семь живых цыплят, тревог и забот стало у М.В. Новорусского еще гораздо больше. «Нужно было согревать и пасти цыплят и, значит, превратиться в наседку». Самым замечательным было то, что цыплята относились к М.В. Новорусскому как к своей мамаше-курице! Ведь он возился; с ними, кормил их, поил, — пушистые желтые комочки забирались к нему за пазуху, согреваясь около его тела! Цыплята всюду бегали за М.В. Новорусским, как за наседкой. Когда он, выходя, запирал их в своей камере, они поднимали отчаянный писк, а завидев его, спешили к нему со всех ног.

Сам М. В. объясняет необыкновенный успех, какой имели цыплята у всей Шлиссельбургской каторги, тем, что ведь до этого случая заключенные по 10, 15 и более лет не видали живой курицы или всамделишного петуха!

Не трудно понять, почему заключенные — уже в «новом Шлиссельбурге» — с такой горячностью и воодушевлением схватились за мысль разбить цветник на месте большого прогулочного двора. Ведь и цветов многие из них не видали уже много лет!

Не прошло и двух дней, как мечтой о цветниках и цветах заболели все, даже отчаянные скептики!

По поручению всей каторги выборные вступили в деловые переговоры с крепостным начальством. Протокола этих переговоров не сохранилось, да его, конечно, никто и не вел. Но мы все же можем установить сегодня — спустя полвека, — что именно «слушали» и что «постановили».

СЛУШАЛИ — предложения заключенных:

1) они превратят большой двор в благоустроенное место для прогулок;

2) очистят весь двор от вековых напластований грязи, мусора, кирпичей и камней;

3) вывезут все это за стены крепости и свалят на берегу Невы;

4) на тех же тачках привезут с берега землю, годную для цветочных клумб;

5) разобьют клумбы и вырастят на них цветы.

Все эти предложения начальство «слушало» и милостиво «постановило»: разрешить заключенным произвести эти работы, а также получить с воли семена и посадочный материал.

Работа закипела!

Стоял февраль 1912 года. Нарост мусора на прогулочном дворе смерзся, — разбивать его пешнями и ломами было тяжело. Но заключенных вознаграждала не часто и не всякому из них представлявшаяся в тюрьме возможность, вывозя мусор, хоть на короткое время выходить за стены крепости — чувствовать, как ветер обдувает лицо, видеть Неву, пароходы, идущие по ней к Ладоге и обратно.

От этих непривычных впечатлений — просторного неба, широких земных далей, всего того, что отсутствует в крепостных стенах, — размякали даже тюремщики! В воспоминаниях Н. Билибина есть замечательный рассказ о том, как однажды во время таких работ кто-то из надзирателей помоложе, расчувствовавшись, вспоминал, как ему привелось быть очевидцем казни Зинаиды Коноплянниковой (революционерки, убившей генерала Мина, зверски-жестокого усмирителя Московского восстания).

— Привезли ее, понимаете, сюда… Молодая, красивая, а уж одета как нарядно! Так жаль, так жаль… — повторял надзиратель, сокрушенно качая головой. — Ботиночки, понимаете, на ней шикарные!.. Так жаль…

Слушатели не сразу поняли, что «так жаль!» относится не к страшной казни Коноплянниковой, не к ее молодости, а к шикарным ботиночкам, которые то ли пропали, то ли достались кому-то, да вот — «так жаль!» — не рассказчику!

Через полтора месяца прогулочный двор стал неузнаваем! Его очистили, вымостили кирпичами большое овальное пространство для прогулок заключенных. Некоторые в шутку называли это великолепие — «парк», «Летний сад», даже «Невский проспект».

А самое главное — вокруг прогулочного овала раскинулись громадные клумбы будущего цветника. Пока очищали двор, мостили его кирпичом, возили землю, разбивали клумбы, в камерах были высеяны в ящиках семена, доставленные в крепость Мариной Львовной. Когда потеплело, рассаду высадили в грунт, на клумбы. Всходы, веселя глаз, начали крепнуть, набирать силу. Кое-где — поначалу еще робко — стали распускаться цветы. Но первый состав семян, привезенный тогда в Шлиссельбург, оказался поздним, — настоящего расцвета следовало ожидать лишь в июле.

В начале июля 1912 года уже хорошо взошел и зеленел высеянный заключенными японский газон. Почки бархатцев набухли туго, они должны были расцвести с часу на час. Бархатцам радовались особенно, — без этого незатейливого цветка в памяти заключенных не вставало никакое представление о домашнем палисаднике. Украинцы с нежностью смотрели на тугие почки «чернобривцев» — бархатцев…

Настроение у заключенных было отличное. Громадный подъем вызвала дошедшая и до Шлиссельбурга весть о Ленских событиях весной 1912 года. Возникали какие-то надежды, ожидания…

Окрыляла людей, радовала их также проделанная огромная работа. Это был поистине геркулесов подвиг! Да и что, в сущности, он сделал, этот Геркулес? Подумаешь, — очистил конюшни царя Авгия! Может быть, они были и очень запакощены, эти авгиевы конюшни, но ведь на их месте Геркулес ничего не построил, ничего не посадил. Есть о чем помнить столько тысячелетий!

Заключенные ждали расцвета своего сада. И радовались.

И как раз в это время в Шлиссельбуртской крепости случилась беда! Очередной произвол крепостного начальства напомнил заключенным о том, где они находятся, что их окружает. За какую-то провинность двое заключенных были подвергнуты телесному наказанию — высечены почти публично, в воротах крепости!

«Каторга» забурлила яростно, как никогда.

Не то чтобы в этом происшествии проявилось что-либо новое, никогда до этого не бывалое. Нет, телесные наказания в царских каторжных тюрьмах были делом вполне будничным, привычным. Порка была узаконена, было даже регламентировано назначаемое количество розог — «от» и «до». Особая инструкция предусматривала максимум — 90 розог на одного наказываемого. В обычной и привычной шкале наказаний за проступки розги были одним из пунктов, — худшим, чем лишение свиданий или книг, но лучшим, чем расстрел или виселица.

Но у лучшей части заключенных — у политических — существовало особое отношение к порке, не такое, как к другим видам наказания. Широко применявшийся в Шлиссельбургской каторжной тюрьме карцер, куда сажали и на две недели, и на месяц, и даже на два месяца, был, конечно, страшным, зверски-жестоким произволом. Но телесное наказание — сечение розгами — несло еще с собой в сильнейшей степени то, что на официальном языке называлось «осрамительным» моментом. Розги были худшим из всех надругательств над человеческим достоинством.

«Ничто не может сравниться с этим, — писал в одном письме Жадановский. — Что значат перед сечением расстрелы, побои и т. п. Все это чепуха. Порка же — это гнусность, ниже которой быть ничего не может. Даже когда убили товарища, близкого товарища, это не казалось мне таким ужасным, как порка. Для меня в этом отношении, конечно, нет и не было никаких сомнений. За себя я вполне спокоен в том смысле, что, если бы меня выпороли, я сейчас же покончил бы с собой!»

И дальше он пишет в том же письме:

Назад Дальше