Восьмой дневник - Игорь Губерман 9 стр.


И Россия, кстати, в этих изысканиях ничуть не отстала. Некий Андрей Тюняев (между прочим, академик двух академий, одну из которых учредил самолично) навёл в российской истории полный порядок, да ещё и справедливость защитил. Поскольку объяснил всему учёному миру, что неандертальцы и другие древние люди «существовали практически исключительно на территории Русской равнины и Европы». Почему ж так повезло Европе, что и в ней крутая древняя культура зародилась? Потому что не было тогда Европы, всё это пространство было Древнейшей Русью. Та великая страна простиралась тогда на восток – включая северный Китай и Японию, на запад – покрывая всю Европу, а на юг – по Казахстан включительно. На безмерной этой территории и сформировалось современное человечество. А всякие испанцы, немцы и французы – дальние потомки древних русичей. И вообще вся белая раса – это вовсе не индоевропейцы, как наивно полагали тёмные историки, а славяно-русы. И везде на этом необозримом пространстве говорили только по славяно-русски, а все остальные языки – лишь диалекты, образовавшиеся много поздней. Так академик Тюняев вскрыл «истинное положение вещей о русском народе, в прямом смысле народе – прародителе цивилизации». Ибо уже сорок тысяч лет тому назад (оцените глубину проникновения во тьму веков) древние русичи «овладели знаниями в области архитектуры, геометрии, арифметики, астрономии». А тринадцать тысяч лет тому назад у них был уже токарный станок и они «знали химию». Только не надо думать, что они таили свет цивилизации для собственного удовольствия – нет, они свой свет несли другим возникшим к тому времени народам: «Семь тысяч лет тому назад именно древнерусский богоцарь Сварог стал первым правителем Египта. Он научил древних египтян делать медные орудия, создал для них первые законы и заставил их жить парными браками». Из комментариев читателей на этот бред понравились мне два отклика. Один читатель задал академику слегка ехидный вопрос: «А Адам и Ева не с Тамбовской ли губернии?» А другой читатель предложил, чтоб те, кто не поверил, убирались в Израиль.

Но я, чёрт побери, опять отвлёкся. А Украина в тот же год мне подарила ещё одну крупицу счастья: я впервые в жизни попал в город Львов. Не стану я описывать его архитектурные красоты, не смогу, но внутреннее «ах!» сопровождало все мои прогулки. Жили мы с художником Сашей Окунем в стариннейшей гостинице города (она именовалась дивно для отеля – «Жорж»), прямо напротив памятника-монумента в честь Адама Мицкевича. Забавно, что белорусы числят его своим поэтом, литовцы – своим, а про поляков нечего и говорить, писал же он на польском языке и как никто прославил польскую поэзию. И в десятке (если не более) городов стоят ему памятники, мотался ведь поэт по всей Европе, а что мать его была еврейкой, так это приятно вспомнилось мне, израильскому проходимцу. Накануне Крымской войны он даже пытался организовать еврейский батальон в помощь Англии и Франции, но что-то сорвалось. А тут во Львове он наверняка жил в этой же гостинице.

Ещё в ней жил Бальзак. А главное – что жил тут Казанова. Это рассказала нам администраторша в последний уже день, и мой товарищ горько застонал, что не успел последовать примеру своего кумира-любострастника. Я успокаивал его разумно и логично: этот каменный отель сооружён в начале прошлого века на месте сгоревшего деревянного и унаследовал только название, а Казанова мог ведь жить только в том сгоревшем. Но мои резоны лишь распаляли его печаль: он полагал, что аура отеля «Жорж» перенеслась автоматически, и безутешен был, что так порушил благородную преемственность. А я бродил по городу в таком приподнятом душевном состоянии, какое даже в молодости за собой не помню. Старинный центр Львова – он ведь маленький, и я наверняка по тем же улочкам ходил, где сотни раз (какое там сотни – тысячи) ходили два великих человека – на мой, конечно, взгляд: Станислав Ежи Лец и Станислав Лем. Они отсюда оба родом. А с Лемом я когда-то даже был знаком, только почтение мне сдавливало горло и мешало говорить, я слушал и молчал как завороженный. А Ежи Лец, того не зная, начинил меня тем воздухом свободы, который много лет уже во мне и очень помогает жить. Только на маленьком пространстве можно ощутить такую вот причастность к людям, давно ушедшим.

Покурил я возле памятника Степану Бандере. Он был такой фанатик вольной Украины, что даже немцы года три держали его в тюрьме и лагере, а много после – по той же причине – убил подосланный чекист. Забавно только было видеть, как явно торопился скульптор (что ли отменить могли заказ – уж больно яростными были споры, годится ли он в национальные герои), и одет был Бандера в чисто ленинское пальто со всех бесчисленных монументов. А ещё чисто по-ленински положил он левую руку на отворот этого пальто, а правую так опустил вниз, словно держал там кепку. Смешное сходство всё-таки никак не сбило моего праздничного настроения, город это словно ощутил и стал мне подносить подарки. Сперва нас пригласили с моим другом в некий трёхэтажный (как не боле) ресторан, устроенный в виде маленького нефтеперерабатывающего завода: снизу доверху вились какие-то трубы и прочие технические загогулины. А дело было в том, что гордость города – изобретение в нём некогда керосина. И к этому причастен оказался – будете смеяться – некий предприимчивый еврей. Середина девятнадцатого века, и не так уж далеко от Львова найдено большое нефтяное месторождение. Что делать с изобилием этого продукта, толком ещё никто не знал, но выше упомянутый мыслитель рассудил вполне логично: так как нефть – вещество жидкое и горючее, то путём каких-нибудь химических или технических манипуляций можно превратить её в спирт, ибо он тоже жидкий и горючий. Этим озарением он поделился с двумя аптекарями, сделав им заказ на превращение идеи в водочный эквивалент. Аптекари воодушевились, принялись химичить и открыли керосин. На своё открытие получили они патент (что удостоверяет, кстати, первенство Львова), и появились керосиновые лампы. В честь этого памятного события горело в ресторане керосиновое освещение. И мы, заезжие, сполна этим насладились. Даже выпивка тут называлась специально: типа «керосиновка», «бензинка» и «нефтянка», очень симпатичные настойки. Но на этом дары города не кончились.

На одной из улиц маленькое кафе привлекло нас своим названием: «Захер Мазох». Он, оказывается, тоже жил во Львове, этот несчастный Леопольд фон Захер Мазох, да притом был сыном начальника полиции Галицийского округа (или королевства, уж не помню). А родился, кстати, ровно за сто лет до меня. И кончил университет, и стал доцентом истории. Но мечтал он о карьере литератора и, не подозревая о беде грядущей, описал в романе свою слабость: получал он удовольствие только от женщин, которые били его и унижали. И один маститый психиатр назвал в его честь мазохизмом это грустное сексуальное отклонение. Так что славу заработал он навеки не совсем литературную. По стенкам в этом кафе уютно располагались разные картины сладострастных истязаний, а у каждой из официанток висела на плече здоровенная плеть. «Представляешь себе, с каким удовольствием они хлестали бы клиентов?» – шёпотом спросил меня Саша Окунь. И вдруг один из посетителей, крупный молодой мужчина, вышел на середину зала, чуть согнулся, опершись руками о спинку стула, и юная официантка принялась огуливать его плетью. И не театрально, не кое-как, а сильно и с размаху. Даже чуть с оттяжкой, это были настоящие удары. Он покряхтывал немного, но стоял не шевелясь. А после преспокойно сел за столик, где пила его компания. Зал захлопал дружно и вернулся к пиву и закускам. Мы впервые в жизни это видели и ошарашенно молчали. Я смотрел по сторонам и думал, что вовсе не случайны тут сидящие и из них немалое число сюда приходит за своей порцией этого свихнутого удовольствия. Мы ушли примерно через полчаса после такого же повторного истязания. И чуть поёживались, даже не обсуждая увиденное.

А прямо назавтра ожидало меня не менее извращённое удовольствие. На этот день пришёлся Йом Кипур – высокий и торжественный еврейский праздник, Судный день. В этот день где-то в непостижимых небесных высях решается судьба каждого смертного – достоин ли он жить и далее. В этот день верующие евреи постятся и ожесточённо молятся. Благостная и тревожная тишина воцаряется в этот день в Иерусалиме, даже самые отъявленные безбожники не ездят в автомобилях и не шибко появляются на улицах, сплошь богобоязненные евреи в белых одеяниях плавно текут в бесчисленные синагоги. Я хоть и не пощусь и не молюсь, но ощущаю атмосферу этого странного и тревожного торжества, висящую в воздухе.

Так вот, я был во Львове в этот день и всю его вторую половину провёл в подземном ресторане, обустроенном как логово бандеровцев. Он и назывался «Укрiiвка», что на русский лучше всего переводится как «Укрывище» (очень солженицынское слово). Есть ещё такое слово – «схрон», так именовались не имеющие видимого входа глубокие землянки бандеровцев, скрывавшихся от чекистов и милиции аж до середины пятидесятых годов. Ресторан этот, расположенный в самом центре города (прямо напротив горсовета или как он нынче называется?), пользуется необыкновенной популярностью, там стояла огромная очередь жаждущих вкусить подземное удовольствие. Нам уже столик заказали. В нарочито грубой деревянной двери был квадратный проём, откуда выглянуло бородатое, точнее, сплошь заросшее лицо, требуя условленный пароль («Слава Украине!»), и мы его произнесли. А когда дверь раскрылась, перед нами предстал средних лет мужчина в полевой военной форме и с винтовкой через плечо. «Москали есть?» – сурово и театрально спросил он. Я знал уже, что года три назад вмешалась тут проклятая политкорректность: раньше этот экзотический швейцар спрашивал, есть ли москали или жиды. Поэтому я радостно ему ответил, что есть: я именно москаль и жид одновременно. В ответ он отступил на шаг назад, взял с тумбочки бутылку водки и, наливши маленький стакан, поднёс его, с приветной теплотой пожелав здоровья. Я был счастлив выпить эту стопку. И мы начали спускаться в подземелье. И правда, всё было устроено под гигантскую землянку (там было несколько залов, и человек двести там уже сидели): потолок как бы подпирался стволами деревьев, стояли прочно и неказисто сколоченные столы, скамейки и табуретки были единственной мебелью, а интерьер весь состоял из пожелтевших листовок, старых газет, каких-то объявлений и указов, мишеней с портретами Берии, Сталина и Ворошилова. На невысоком потолке были приклеены большие листы со схемами таких бандеровских схронов – то ли изготовленные заново, то ли перекупленные в милицейских архивах. Словом, это было дивное заведение. И надо ли говорить, что сало там подавали разного изготовления и что мне было очень вкусно. Так как Бог наверняка любит любые наши игры, я уверен, что Йом Кипур я провёл вполне достойно. Водка там пилась под пиво, так что, уходя, я всё же не сдержался. Благодарственно пожав руку охраннику, я сказал, что антураж такого дивного заведения стал бы полней и ярче, если бы на входе изредка стоял еврей. Он не улыбнулся, чуть подумал и спросил: «Завтра в дневную смену выйдешь?» Нет, завтра в дневную смену я не мог, уже я улетал, и мы ещё раз обменялись дружеским рукопожатием.

Земля костей и черепов

Скорей всего, та ночь, о которой я хочу рассказать, была мне наказанием за стыдную ошибку, мной допущенную несколько лет назад в позапрошлой книге («Шестой иерусалимский дневник»). Я тогда впервые попал в Магадан, с восторгом и ужасом ходил по огромному залу в местном краеведческом музее, где выставлены как драгоценные экспонаты ушедшей цивилизации телогрейки, миски, лопаты, ломы и тачки зэков Колымы, дважды выскакивал покурить, так явственно пахли смертью эти предметы быта и работы. А когда потом писал об этом, то порт Ванино, откуда кораблями увозили зэков, почему-то присвоил Магадану, хотя он оттуда очень далеко. Даже забыл о великой песне, слышанной мной много раз – «Я помню тот Ванинский порт…», где ближе к концу – потрясающе простые слова: «Вставал впереди Магадан, столица Колымского края». Что-то застило мне память и разум, и было очень стыдно, когда книга вышла с этой оплошкой. И вот я приехал снова. А точнее – прилетел, долго смотрел, куря сигарету, на огромный транспарант «Колыма – золотое сердце России» и час спустя уже попал в гостиницу. Номер мне достался с видом на море (я заранее об этом попросил), с балкона, куда вышел покурить, светилась тихая вода залива и темнели сопки. «Это бухта Нагаева», – пояснила местная импресарио. И меня как током пронзило – ничего точней этой избитой фразы не передаст моих ощущений. Это сюда ведь приходили корабли из Ванино, гружённые полуживыми рабами! «А где сам порт?» – спросил я. «Он чуть правее, отсюда не видно, а у вас под окнами – как раз дорога из него, – пояснила приветливая женщина. – Пойдёмте ужинать?»

Я вернулся в номер уже выпивши немного и немедленно добавил из заранее припасенной бутылки. Бухта Нагаева терялась в темноте, серая дорога, скупо освещённая фонарями, полого тянулась вверх. В воспоминаниях зэков я читал, что она была очень крутой. После недели или двух недель качки в зловонном трюме, духоте, грязи и голоде наверняка она была крутой, эта немощёная тогда, растоптанная тысячами ног просека. То безумное по жестокости время давно уже не даёт мне покоя. В конце восьмидесятых я наткнулся на незнакомое мне раньше имя и принялся искать всё связанное с Николаем Бруни – скульптором, поэтом, музыкантом, художником, потом священником, его убили в Ухте в тридцать восьмом году. Я тогда обошёл человек тридцать бывших зэков, написал роман «Штрихи к портрету», а наслушался столько, что забыть уже не мог и с жадностью читаю до сих пор то немногое, что написали свидетели длившегося несколько десятилетий кошмара. К этой сегодняшней поездке я готовился давно, довольно много прочитал, и память, растревоженная видом бухты и выпивкой, принялась мне возвращать запомненное. Такое состояние и называется, вероятно, просоночным: открытыми глазами я видел серый асфальт пустой дороги, а когда их закрывал – брела по этой просеке нескончаемая колонна измученных, угрюмо сгорбленных людей. В густой толпе отдельные лица были неразличимы, но я знал нескольких, о которых читал, и они были тут, хотя прошли этот недолгий путь в разные годы.

Тут шёл «русский Беранже», как его называла некогда литературная критика, – поэт Василий Князев. Он был автором песни, которую знала и пела вся страна. Самые знаменитые слова этой песни он заимствовал из английского гимна, который он же и перевёл: «Никогда, никогда, никогда коммунары не будут рабами». Здесь он и умер вскоре, было ему сорок лет.

Здесь шёл легендарный грузинский прозаик Чабуа Амирэджиби. Пятнадцать лет провёл он в тюрьмах и лагерях. Три месяца после суда ожидал расстрела в камере смертников, получил двадцать пять лет и три раза бежал. После последнего побега он оказался в Белоруссии, документы у него были поддельные, но за четыре года этой зыбкой свободы он вырос до директора завода, был даже представлен к какой-то награде, тут в документах и разобрались. Он сидел в Норильске, но после лагерного бунта, в котором активно участвовал, был переведен на Колыму, где выжить, по словам Шаламова, можно было только случайно. Выжил этот удивительный человек, и прошёл по этой же дороге обратно, и написал роман «Дата Туташхиа», переведенный на десятки языков, и ещё несколько книг, и ему недавно исполнился девяносто один год.

Здесь весной тридцать девятого года шёл будущий Генеральный конструктор Сергей Королёв. Он почти сразу попал на прииск Мальдяк, зловеще известный всей Колыме: там погибало за зиму не меньше половины пригнанного туда очередного этапа. А в один зимний сезон из четырёх тысяч выжило к весне только пятьсот человек. Королёв очень быстро стал доходягой, и кто-то из соседей по бараку уже горестно и привычно посочувствовал ему: «Ты зиму не переживёшь». Но в это время, по счастью, его родные чудом добились пересмотра дела, и в декабре Сергея Павловича отправили в Москву. Уже беззубого, опухшего, с гноящимися ранами на ногах – дни его были бы сочтены…

В Хабаровске, в пересыльной городской тюрьме, произошло ещё одно чудо. Видя состояние заключённого, кто-то, не потерявший остатки человечности, сказал Королёву, что прямо рядом с тюрьмой живёт в бараке некая докторша, к которой хорошо бы обратиться – вдруг она хоть как-нибудь поможет. Это был явно из надзирателей кто-то, ибо он вывел Королёва из камеры и довёл до часового на выходе. И часовой (насколько после помнил Королёв) сказал, окинув его взглядом: «Ну, ты уже не убежишь», – и выпустил его. Он постучался в дверь барака и на вопрос, кто там, ответил: «Умирающий заключённый», и его впустили. Эта докторша не только обработала и перевязала ему раны на ногах, но и снабдила витаминами, которых хватило Королёву до самой Москвы. Срок ему всего лишь скостили с десяти лет до восьми, но он уже вернулся не на Колыму, а попал в «шарашку» к Туполеву, откуда и началась его вторая жизнь. Будучи уже Генеральным конструктором, он неоднократно собирался в Хабаровск, чтобы повидать ту докторшу и сказать ей всякие слова, но так и не собрался.

Тут шёл великий русский писатель Варлам Шаламов, ему предстояло провести на Колыме шестнадцать лет. Он выжил, по счастью, и не только потому, что обучился на фельдшера, но и благодаря горевшей в нём решимости описать всё, что он видел.

Разминувшись с Королёвым на шесть лет, шёл тут его знакомый и коллега, гений космонавтики (определение не моё, а тех, кто знал его работы) Александр Шаргей. Всему миру, впрочем, он известен как Юрий Кондратюк. Дело в том, что во время гражданской войны он дважды призывался в Белую армию (и дважды сбегал), но его родные, справедливо опасаясь, что офицерский чин Шаргея при советской власти до добра не доведёт, достали ему документы умершего от тифа знакомого. Ещё в шестнадцатом году, увлёкшись космосом (девятнадцать лет ему было), написал он небольшую книжку, в которой не только развил идеи Циолковского, о которых он и знать не знал, но двинулся гораздо дальше. А в двадцать девятом году он издал книжку (на собственные деньги, сидя на хлебе и воде), в которой до мелких подробностей расчислил трассу полёта ракеты на Луну. Спустя много лет руководитель американского проекта «Аполлон» написал, что именно идеи этой книжки легли в основу разработки траектории полёта. И первый лунный космонавт Нил Армстронг специально попросил свозить его в Новосибирск. Там он бережно подобрал горсть земли возле здания, где некогда работал Шаргей (в «шарашке» для заключённых инженеров, кстати), и сказал американский космонавт, что эта горсть земли не менее дорога ему, чем лунный грунт. А Шаргей чем только не занимался: проектировал гигантскую ветроэлектростанцию, изобретал оборудование для шахт, вежливо и упорно отвергал предложения Королёва перейти в коллектив ракетчиков. Простая тут была причина: понимал, что при проверке документов вскроется его прошлое. Потом ушёл он на войну и в сорок втором году пропал бесследно. Он был в плену, работал (согласно существующей легенде) в лаборатории Вернера фон Брауна, а в сорок пятом американцы выдали его. Так он оказался на Колыме. И обратно не прошёл по этой дороге. Где его могила – неизвестно. А на мысе Канаверал, откуда запускали «Аполлон», поставлен ему памятник, в Новосибирске к приезду Армстронга наскоро соорудили музей и именем Кондратюка назвали площадь, уже объявлен он великой гордостью украинского народа, и книги уже написаны об этом гениальном сыне шведской дворянки Шлиппенбах и местечкового еврея по фамилии Шаргей.

Господи, я чуть не забыл Вадима Туманова! А он ведь жив до сих пор, и с ним недавно я подружился с первых же часов знакомства, я людей настолько уникальных в жизни не встречал, да вряд ли есть ещё такие. Двадцати с немногим лет начал штурман Туманов свой тюремно-лагерный путь. Приписали ему и шпионаж, и террор, и антисоветскую агитацию, и чтение стихов Есенина как часть этой агитации. Присудили восемь с половиной лет, но уже очень скоро срок этот сменился на двадцать пять. Ибо одна идея целиком владела этим человеком: бежать. Любым подвернувшимся способом, куда угодно, но бежать из рабской неволи. И бежал он – восемь раз! После чего, избитый до полусмерти, но не покалеченный по счастью, отлёживался в больнице или штрафном изоляторе и вновь задумывал побег. Ибо не только духовно, но и физически был крепок чрезвычайно: проявил, ещё служа во флоте, незаурядное боксёрское дарование. На Колыме он прошёл двадцать два лагеря, пять лет отбыв на самых гибельных зонах этого смертельного края. Вся Колыма знала зэка Туманова, он был на стороне воров во время длительной войны воров и ссученных и умел дружить без оглядки на смертельную опасность. И пускался на побег, почти наверняка зная, чем это кончится. А после смерти Сталина переменился зэк Туманов и выбрал для приближения к свободе путь иной и неожиданный. Он собрал бригаду, которая добывала золота вдвое больше, чем такие же бригады по всей Колыме. И в пятьдесят шестом его освободили. Он сколотил вольную артель (потом их было несколько), которая уже втрое и вчетверо обгоняла по добыче все государственные предприятия такого рода. Принцип у артели этой был предельно прост: каков твой личный вклад труда и выдумки, таков и заработок твой. И богатели все, ибо никто не увиливал. Артели Туманова строили себе жильё и дома отдыха, еду варили повара, сманенные из лучших ресторанов разных городов, люди приезжали на сезон, а оставались на годы, слух об артели, где царствует честность и справедливость, катился по всей империи. По самой своей сути такая вольная артель была экономическим инакомыслием и раздражала всё советское начальство – снизу доверху. Бесчисленное количество раз её пытались закрыть, но ни к чему придраться не могли. В разгроме его последней артели «Печора» принимали участие шесть отделов Центрального Комитета. А на предложение Туманова создать такие артели по всей стране, чтоб выволочь её из экономической пропасти, кто-то неприязненно и точно заметил, что для этого нужны сотни тумановых, а взять их негде. И идея провалилась. А было это – уже в восемьдесят седьмом году. В очередной раз Россия величаво прошла мимо возможности выйти из тупика и упадка. А Вадим Туманов написал впоследствии изумительную книгу-биографию: «Всё потерять и вновь начать с мечты» – её полезно почитать любому человеку, столько в ней ума, добра и знания российской жизни.

Назад Дальше