Пелена запредельного ужаса, окутавшая город, ослепила и обессилила как простых людей, так и чародеев. И чародеев, может быть, в большей степени.
Чёрные знамёна с золотой драконьей пастью, знаком ордена Моста – реяли над толпами.
Две тысячи дворцовых гвардейцев, бросившихся по тревоге на своё место, на дворцовую площадь, так там и не появились: пропали где-то на пути менее чем в версту. Под утро же в руках многих пьяных победителей стали появляться характерные гвардейские мечи: с широкой пяткой над крестовиной и двойным долом, идущим до самого острия…
(Потом, уже днём, когда крючники собирали по улицам и стаскивали во рвы трупы, то обратили внимание, что мёртвых гвардейцев отличить было легко не только по сапогам и доспехам, но и по цвету лиц. У всех у них лица были серые, даже с прозеленью. Но узнать, что было причиной всему – яд или же чародейство, – так и не сумели никогда.)
Ночью о том ещё не было известно. Тысяча гвардейцев, дежуривших непосредственно во дворце, выстроилась на площади. Пылали факелы. Напротив них росла, наливалась тёмной силой тёмная толпа. Тускло вспыхивали клинки. Потом откуда-то из глубины её поднялся рёв. Взмыли и расступились чёрные знамена, и на плечах огромных носильщиков поплыло над головами что-то большое и светлое. Новые и новые факелы загорались, посылая в небо искряные вихри. Носильщики со своей ношей дошли почти до первого ряда. Император, император!.. Теперь было видно, что на плечах носильщиков застыл походный трон. Император!!! Рёвом пригибало к земле. Фигура в серебряном одеянии встала. Казалось, что языки огня скользят по ней. Потом император поднял руку и – указал на дворец…
В гвардии были лучшие бойцы Степи, и потому лишь через час, лишь с третьей атаки смяли их – и то после того, как подоспели императорские лучники и стали почти в упор, шагов с сорока, расстреливать защитников дворца. Те стояли, не в состоянии закрыться своими маленькими щитами… Всё равно никто не отступил, и даже тогда, когда строй был прорван в нескольких местах и на гвардейцев насели со всех сторон сразу – они продолжали рубиться, убивая и умирая. Они ещё рубились там, в больших и малых кольцах окружения, когда толпа ворвалась во дворец…
Император стремительно шёл – шёл сам, окружённый телохранителями, по залитым кровью коридорам. Те, кто вошли сюда первыми, пленных не брали, а дворец – дворец был слишком полон людьми, прибежавшими по обычаю искать убежища… Император старался не смотреть под ноги, но он не мог заставить себя не дышать.
Главная зала была почти пуста. Семь Чаш пылали, однако императору казалось, что свет они испускают призрачный, подобный болотному.
Ворота, ведущие в катакомбу, валялись, сорванные с петель. Воняло кисло – очевидно, для того, чтобы войти, применили порох. Катакомба освещена была ярким оранжевым дёргающимся светом. Факелы здесь вели себя странно…
То, что осталось от Авенезера Четвёртого, Верховного зрячего, валялось по полу. Что-то из этого ещё шевелилось: тёмно-коричневая рука…
– Сожгите всё, – отрывисто приказал император. – Полейте маслом, забросайте железом… А где чародей?
– В цепях, – выдохнул переодетый простым купцом десятитысячник Феодот. Левой рукой он пытался зажать прорванную до зубов щёку. – Там наши которые… вкруг него… чары ставят… Велели сказать: рано ещё.
– Рано… – император в досаде повернулся на каблуках и понёсся прочь, мимо разодранных гобеленов. Телохранители едва поспевали за ним. Вдруг – остановился резко, глянул через плечо. Устремил тонкий палец в грудь Феодота: – Где Турвон, где мой друг?
Тысячник молча указал подбородком на чёрную резную лестницу, начинающуюся почти от самых ворот катакомбы и идущую полого вверх, к узкому стрельчатому окну (называть это отверстие дверью не поворачивался язык), пробитому под самым потолком главной дворцовой залы.
Лицо императора на несколько секунд утратило всякое выражение. Потом он дёрнулся было взлететь или прыгнуть – туда, на самый верх… сдержал себя, движением рук остановил телохранителей и стал медленно подниматься по ажурным ступеням. У лестницы не было перил, каждый шаг вызывал содрогание, которое долго не угасало, складывалось с прочими, то уводя ступени из-под ног, то ударяя снизу. И это только начало, подумал император. Подняться здесь мог тот, кто двигался с истинно царским величием… или же раб, ползущий и пресмыкающийся…
Склав.
Никто не видел его ног, скрытых полами тяжёлого серебряного плаща, – как они нащупывают путь на пляшущей лестнице, как мгновенно догадываются, куда ступить: на край ли ступени, в центр ли, встать плотно, или пружинить, или расслабиться и погасить толчок… Все видели только, что император неторопливо и степенно поднялся до самого верха, там наклонился – и шагнул в тёмный проём.
Перед ним открылось небольшое помещение в виде очень толстой буквы "К" с короткими ножками. Потолок был неровен и будто облеплен ракушками и водорослями, как днище старого корабля. Неслышимый, но терзающий душу вой; несжигающее пламя; несковывающий лютый холод; беспредметный ужас и гнев… Две пылающие чаши посылали тот свет, который слепит, но не освещает. Чаши стояли по обе стороны низкого деревянного стула с подлокотниками, и на стуле сидел, неестественно напрягшись, голый Турвон, седой и темнолицый брат Авенезера Четвёртого, готовый стать Авенезером Пятым… Два десятка жрецов Тёмного храма замерли у стен. Будто – прижатые к стенам…
– Турвон… – с трудом произнес император; воздух был перенасыщен чарами и потому густ, как каша. – Зачем ты… так поторопился?..
Сидящий лишь дёрнулся, мышцы его могучих плеч напряглись, и император услышал отчетливый хруст. Голова начала запрокидываться, на шее вздулись жилы. Сквозь сжатые губы со свистом вырывалось дыхание.
Менее сильный и искушённый, чем император, человек уже был бы раздавлен тем, что творилось здесь, – он же стоял, лишь шире расставив ноги и чуть согнувшись, будто взвалив на спину тяжёлый груз. Первое ошеломление минуло, и император попытался понять и почувствовать, что здесь пошло не так, как замышлялось…
"Понять" и "почувствовать" – не совсем те слова, они как-то подразумевают присутствие мыслей, слов, определений… мыслей не было никаких, они просто не могли уцелеть в этом угнетающем вое и свисте, которые не вонзались в уши, а слепо рождались где-то под теменем и выходили через глаза. Слова вообще исчезли из мира. Их не было никогда… Зато остались навыки, над овладением которыми так бились он сам и его наставники – потому что при чародейском нападении никак нельзя полагаться на мысль, ибо мысли гибнут или изменяют первыми.
Так же, как и перед лицом неминуемой смерти, пришло абсолютное спокойствие и абсолютное понимание. То состояние, которое потом вспоминаешь с тоской и пытаешься вернуть.
Император взмахом руки обозначил запретный круг – скорее символический, чем практический жест, предлагающий невидимому (и пока что неведомому) противнику разойтись миром. Может быть, это дало ему несколько лишних мгновений. Зрение успело перестроиться, он смотрел теперь сразу на всё. Сотканный из света и теней, слева медленно появлялся зверь: огромная голова и немигающие глаза, глядящие пристально и тупо. Мардонотавр, мелькнуло в глубине сознания. Зверь двинулся вперёд, возникла лапа – почти человеческая. Император опустил перед зверем тяжёлый занавес, присел, напрягаясь как бы для прыжка. Зачем ты здесь? – спросил выставленной ладонью. Занавес прогнулся под напором лапы и головы, он не выдержит долго, и тогда… тогда надо биться, биться против Мардонотавра, почти неуязвимого как для волшебства, так и для огня, и это будет короткий бой… но вдруг зверь замер. Там, где он касался занавеса, поплыли жёлтые пятна, обращаясь в чьё-то лицо. Зверь неохотно отодвинулся на вершок, полуобернулся. Лицо обозначилось чётче. Рот приоткрылся и что-то произнёс – сухо и властно. Почему? – неслышно прохрипел зверь. Тот, кто говорил с ним, ответил, но император не понял ответа. А зверь – отошёл. И исчез, растворился в тенях и отблесках света…
И что-то пропало ещё. Император не сразу понял – это затих вой в его собственном черепе. Ошеломлённый тишиной, он чуть было не расслабился. Он, наверное, и расслабился бы, но просто не успел.
Турвон вдруг вскрикнул. Ничего человеческого не было в его голосе… Он сидел чрезвычайно прямо, и теперь своим перестроенным зрением император увидел, почему. В тело Турвона что-то стремительно врастало. Дерево. Ствол распирал чрево, сучья проталкивались в кости, ветви врывались в мускулы, побеги шевелились под кожей. Только однажды император видел подобное…
Он уже знал, что здесь произошло, и знал, что ничего не сумеет поправить, и остаётся лишь позаботиться о том, чтобы уйти невредимым. Потом он разложит своё знание на слова… А сейчас… несчастный Турвон.
Он уже знал, что здесь произошло, и знал, что ничего не сумеет поправить, и остаётся лишь позаботиться о том, чтобы уйти невредимым. Потом он разложит своё знание на слова… А сейчас… несчастный Турвон.
Император собрал занавес в огненный ком. Бросил этот ком в Турвона.
Удар милосердия.
Плоть вспыхнула жёлтым чадным пламенем и испарилась, слетела, обнажив ослепительный искорёженный скелет, вплетённый в чудовищно кривое чёрное колючее деревце, порождение невообразимо глубоких пещер царства мёртвых. Каменное деревце… Успело оно поглотить Турвона, нет ли – теперь уже всё равно. В любом случае его нельзя оставлять здесь. Прости, Турвон…
Даже двойное твоё предательство не заслуживает подобной кары.
Тени шевельнулись. Всё вокруг расширилось мгновенно, стены оказались в бесконечности – будто устали сдерживать это замкнутое, чудовищно напряжённое пространство. Теперь нельзя было ни ошибаться, ни торопиться, ни медлить. Император замер на секунду, задержал рвущееся дыхание – и необыкновенно плавным быстрым движением, будто забрасывая внахлыст лёгкую гибкую удочку, – поднял обе руки и поймал тянущуюся к нему нервную алую нить…
Мелиора. Болотьё
Под утро горячий ветер стих, и в низинах, не прогревшихся за эти два дня, собрался густой душный туман, пахнущий мокрой баней. То ли от росы развезло землю, то ли не просохла она ещё после дождей… Пушки вязли, их тащили и разворачивали на руках, сами увязая по щиколотки. Наконец всё было готово.
В светлых сумерках Алексей ещё раз шагами измерил расстояние до дальнего мостика, с неудовольствием отметил, что оно всё же больше, чем казалось поначалу, – триста десять шагов. Пули долетают на такое расстояние ещё способными ранить, но слишком уж велико рассеивание, большая их часть уйдёт в землю или свистнет над головами… надо будет что-то придумывать. Потом. Но для этого – нужно выжить сегодня. И завтра. И не позволить совести загрызть себя.
Он вдруг понял, что остался один. Мостик, достаточно короткий, мокрый до черноты, истоптанная, в коровьих лепёшках, земля по обе стороны от него, заросли конского щавеля и осоки внизу, о двух тупиках дорога, безмолвный ручей… Ни из чего не следовало, что где-то вообще существуют люди. Звери и птицы. Дома, деревни, города, корабли. И всё это могло быть лишь тяжёлым сном…
Или напротив – счастливым сном.
Или вообще не быть.
Точно так же он оказался в одиночестве там, в Кузне, в мире под названием Дворок, у Мантика, когда пришла Ларисса. Всё исчезло, и он оказался один на один с судьбою. Очень странной судьбою, ведь он выбрал тогда совсем другое, вовсе не то, что происходит…
В этот момент робко тронули тишину утренние птицы. Утро, радостно и недоверчиво сказала одна. Утро, утро, ранннь, отозвалась другая. Они просыпались повсюду, не будя, а лишь приветствуя друг друга и восходящее солнышко. Так весной, и летом, и осенью просыпается деревня.
Алексей повернулся и пошёл наугад, осыпаемый птичьими трелями. Он знал, что шагов через пятьдесят наткнётся на кого-нибудь из свой сотни… знал, но не очень-то верил. И когда ни на кого не наткнулся, то не встревожился даже, потому что так оно и должно было оказаться. Он прошёл и сто, и двести шагов, и двести пятьдесят, и перешёл второй мостик – никого не было ни видно, ни слышно. Потом тихо заржала лошадь, совсем рядом, будто над ухом. Алексей даже вздрогнул. А потом в воздухе резко запахло чем-то странным, тяжёлым, напоминающим о болезни. Он остановился и тронул Аникит. Рукоять была холодная, будто чужая.
Воины стояли к нему спинами, над чем-то нагнувшись, невнятно переговаривались. Алексей подошёл, тронул кого-то за плечо. Ему молча дали пройти.
В высокой траве лежал мальчик лет десяти. Он полз от леса к ручью и то ли потерял сознание, то ли умер. Алексей уже было выпрямился, чтобы велеть кому-нибудь вырыть быстренько могилу и похоронить ребёнка, но – что-то задержало его взгляд. Руки. Непропорционально большие кисти. И даже сквозь слой грязи видно было, что пальцы этих рук волосатые.
Он носком сапога поддел лежащего за плечо – кто-то предостерегающе экнул – и перевернул на спину. Мертвец, уже окоченевший. Несколько часов. Присел, всмотрелся. Так вот это кто…
Лицо со скошенным узким лбом, стянутые к вискам глаза, короткий острый нос. И – необыкновенно мощные выступающие вперёд челюсти. И – грудная клетка выступает вперёд острым клином. Стёганая кожаная курточка с нашитыми стальными кольцами…
Наездник на птице.
Алексей выпрямился, посмотрел туда, откуда он приполз. Прошёл шагов двадцать.
Птица лежала на боку, оттопырив согнутое крыло, вся изломанная, мокрая, совершенно не страшная. Говорили, что эти птицы умирают в полёте, как конь на скаку. Но, похоже, эта умерла иначе…
У основания крыла торчало оперение стрелы. И ещё одна стрела, кажется, виднелась из-под шеи.
На всякий случай Алексей обошёл птицу со спины, подальше от страшноватых когтистых ног. Коротко воткнул остриё меча под гребенчатый затылок и тут же выдернул. Птица задрожала и вытянулась. Но кровь уже не ударила струёй, а потекла не сразу и слабо.
Тогда он рассёк ремни упряжи, одну сумку снял, а вторую с трудом вытащил из-под мёртвой твари.
К той второй приторочены были короткие ножны. Очень богатые. Он пошарил вокруг глазами и увидел меч птичьего наездника – лёгкий, изогнутый, но, в отличие от Аникита, с заточкой по внутренней кривизне и не с острием, а с крючком на конце. Скорее огромная бритва, чем меч.
Клинок из многослойной стали, видно по рисунку. Кроме клейма мастера: когтистая птичья лапа, – ещё и письмена на непонятном языке. Травление, четыре длинных слова вдоль всего обушка. Рукоять же выполнена в виде стилизованной змеи, откинувшей голову для удара. Глазами змее служат два крупных граната. А может быть, и рубина, поскольку гранат редко оправляют в золото…
– Хороша игрушка? – повернулся Алексей к Ярославу. И осёкся. Ярослав смотрел на меч, как отрок на голую женщину. – Ты знаешь, чей это? – осторожно спросил он.
Ярослав кивнул. Проглотил комок. Ещё раз склонился, чтобы рассмотреть лучше.
– Это меч мастериона Уэ Высокие Сени. Мастерион – что-то вроде императора этого народа, – пояснил он на случай, если Алексей не знает.
Но Алексей, разумеется, знал.
– Значит, там, у ручья, лежит сам Уэ, – сказал он и посмотрел на Ярослава. Тот кивнул. Кивнул не то чтобы неуверенно, а с некоторым сомнением в правильности своего поступка: что вот он, Ярослав, подтверждает сей непреложный факт – а следовательно, отвечает за все могущие быть последствия…
– Как положено хоронить этих мастерионов, ты знаешь? – спросил Алексей.
– Всё равно не сумеем. Ну, например… вместе с птицей… И – насыпать курган.
Алексей коротко присвистнул. Неправильно истолковав этот звук как призыв, затопали воины. Бежать им было всего ничего – полсотни шагов. Как раз на предел видимости.
– Звал, старший?
– Да, – сказал он. – Похороним паренька по-людски.
Ответом ему была неслышная и неслыханная ругань. Но – похватали лопаты и в четверть часа откидали под ближайшим дубом продолговатую ямку. Наездника завернули в кусок промасленного холста, которым прикрыты были на случай дождя пушечные стволы, опустили в могилу. Птице места там не нашлось бы, поэтому Алексей отсёк лапу и маховый конец крыла; лапу уместил в ногах, крылом укрыл. Меч положил под правую руку.
– Доброго тебе пути, человек, – сказал он. – Иди смело и не оглядывайся назад.
Пока мертвеца забрасывали землёй, Алексей тесаком снял с дуба пласт коры, луб – и на обнажившейся древесине вырубил: "Уэ Высокие Сени", потом напряг память и добавил: "VIII 12 день 1997".
Он ошибся на один день. Уже начиналось тринадцатое.
Через час после похорон – туман уже поднимался – от моста прибежал босиком (сапоги в руках) дозорный и прошептал, что, похоже – идут…
Степь. Дорона
Император очнулся уже внизу. Вернее, не очнулся, а – стал вновь помнить себя, потому что в момент этого самого возвращения в память стоял посреди учинённого в обеденном зале разгрома и отдавал разумные приказания. В высокие окна лился свет, он кинул взгляд на то, что происходит снаружи, но там был только сад, ещё тёмный, и лишь облака в небе – сияли. Потом он понял, что это не облака, а дымы, застывшие в безветрии над городом…
Что ж, о мёртвых будем скорбеть, но будем скорбеть потом. Общий ужас был необходим, чтобы опрокинуть сотканные чары, прорвать паутину, помешать ударить в ответ. Это спутало карты и Турвону… а может быть, повлияли ещё и те чары, которыми конкордийские чародеи в подземной скрипте опутывали пленённого Полибия.
Полибий, – сквозь клейкую горячую паутину, обволакивающую сознание, вспомнил император. Полибий… Он-то мне и нужен. Да. Скорее…
Нет, сказал он сам себе решительно. Не сейчас. Ты должен отдохнуть, он должен утомиться. Тогда вы: он с одной стороны, ты и все твои чародеи – с другой, – окажетесь если и не на равных, то хотя бы на сравнимых позициях. Император отвлечённо, будто речь шла о ком-то постороннем, отсчитал необходимое для набора сил время. Получался ранний вечер, пять-шесть часов.