Антука - Николай Лесков 2 стр.


– Перестаньте говорить глупости. Нет Суворова.

– Кто же у них вместо Суварува?

Целестин не отвечал, а Мориц заметил:

– Вам, как жандарму, стыдно не знать, кто вместо Суварува.

– Ага! И ты опять меня хочешь стыдить! Лучше молчи!

– Перед вами?

– Да, именно передо мною.

Мориц сделал презрительную гримасу.

– Ага!

– Я вас не боюсь, господин капитан.

– А не хочешь ли ты, я тебе расскажу кое-что постыднее, чем не знать про Суварува?

– Очень рад послушать, что вы соврете.

– Совру! Нет, мой милейший! Я не совру: ты увидишь, что твои укоризны напрасны, и что я, как жандарм, кое-что знаю.

Мориц приложил руки к виску и субординационно ответил:

– Извините, господин капитан!

– То-то и есть, приятель! Я знаю даже очень незначительные мелочи, и если хочешь, я сейчас же представлю тебе на это доказательство.

– Очень желаю! Как же… очень желаю, господин капитан.

– Третьего дня, вот в такой же счастливый час свободы между двумя дорожными поездами, я пошел в проходку, и когда проходил мимо дома одного здешнего обывателя, то, как ты думаешь, на что я наткнулся?

– Черт вас знает, на что вы наткнулись.

– Я увидал, как его сынишка резал звездочками морковь для супа и пел преглупую песенку: «Наш шановный бан налил воды в жбан». Ты знаешь эту песенку?

– Не знаю, но слыхал.

– Да; но ведь это у тебя, если не ошибаюсь, третьего дня в супе плавали морковные звездочки?

– Вы все знаете и ни в чем не ошибаетесь, капитане.

– Так, мой милый Мориц, я все знаю, а за то, что ты знаешь, что я все знаю, – я советую тебе сейчас же пойти в свои комнаты и хорошенько выпороть твоего Яську.

– О, капитане, я это уже сделал.

– Вот это прекрасно! Теперь ты можешь надеяться, что это будет известно в Вене.

Мориц щелкнул туфлями и поклонился.

– И что же?.. Ты, надеюсь, стегал и причитывал и, может быть, добился от Яськи: кто его выучил?

– Узнал все, как на ладонке.

– Кто же его научил?

– Ваш Стаська, мой добрый капитан.

Гонорат оборотился в сторону Морица, посмотрел на него и, расхохотавшись, воскликнул:

– Ты шельма!

– Покорно вас благодарю.

– Нет, ей-богу!.. Ты, мой любезный Мориц, не обижайся… Я тебе это откровенно говорю, что ты шельма! И ты знаешь…

– Что еще позволите знать, капитане?

– Ты, конечно, знаешь, что «шельма» это не значит то, что… шельма, а это значит, что ты молодец..

– О, я молодец! Мне это еще раньше вас говорили, капитане.

– Я тебя за это так и люблю. Я не люблю рохлей.

– Фуй! И я их терпеть не могу, пане капитане.

– Я больше всего уважаю в человеке находчивость, чтобы человек всегда и везде был умен и находчив. И я для находчивого человека все готов сделать.

– Но случалось ли так, чтобы вы что-нибудь для кого-нибудь делывали?

– А ты разве в этом сомневаешься?

– Признаюсь вам, что даже вовсе не верю.

– Он не верит! Ах ты, прусский барабанщик! Да! Я делал, и много, Мориц, делал. В моей жизни бывали самые ужасные, такие ужасные случаи, когда ты бы, наверное, совсем не сумел найтись, а я нашелся.

– Ей-богу не знаю, как вам и сказать, высокомощный капитане, вы знаете, что всем любопытно и прелюбопытно вас слушать.

– Я тебе, пожалуй, и расскажу одну историю. Это страшно, но зато это совершенно справедливо, а ты ведь любишь в страшном роде?

– Как вам сказать? – молвил Мориц и сделал гримасу: – я люблю и страшное, но…

– Говори откровенно.

– Больше я люблю гемютлих!

– Ах, гемютлих! Ну, тут будет и гемютлих.

– Вместе?

– Да, – и страшное, и гемютлих.

– Клянусь, что это что-нибудь из вашей повстанской службы.

– Непременно так! Ты отгадал! Но ты мне за это прежде вспенишь большую кружку пива и велишь подать кусок брынзы.

– С восторгом, мой капитане!

Кружка с пивом была подана, и Мориц объявил:

– Господа! вниманье! Пан Гонорат будет рассказывать страшное пополам с гемютлих. Он всегда так откровенен, что даже за это помилован: грехи его прощены, но он много видел страшного… Да-с, он даже сам вешал людей своими собственными руками.

– Да, я вешал людей, – отвечал Гонорат: – и вот об этом-то я и буду рассказывать, потому что при этом и с их стороны, и с нашей было выказано много ума.

– А всего больше, я думаю, подлости, – прошипел Целестин.

– Мориц! Попроси этого господина замолчать.

– Помолчите, Целестин! Что вам за охота все сокрушаться о подлостях! У Гонората, наверно, есть очень занимательная история, а ваши газеты, по правде сказать, очень скучны.

– Скучны!

Целестин махнул головою и уткнул нос в газету, – дескать: «Пусть врет, я не буду слушать».

И вот наступило не то вранье, не то правда, – как хотите, так и думайте.

Глава четвертая

Гонорат начал с того, как он был в повстанье, в отделе у какого-то пана Цезария, и очень его хвалил. Молодой, говорит, был вояка, но страсть какой храбрый. Учился воевать по-настоящему в Париже, у французов в академии, и мог всякого победить по всем правилам; но без правил сражаться не мог и потому у нас не годился. Разные вещи с собой привез в чемодане: и бусоли, и планы, и даже молоденького адъютанта французской природы, а только все это не пошло впрок. Все эти вещи адъютант растерял, и сам заболел, потому что совсем был слабый, как барышня, даже и груденка вперед коробочком выперлась, будто как зоб у птички. Говорили, что это так и есть, – что это барышня-француженка. Он все с ней сидел и ел курку с маслом в палатке, а всем провиант отпускал ксендз Флориан. И стали они оба в лице меняться: Цезарий стал отходить, а ксендз Флориан усилился. Началась деморализация… Ты, барабанщик, понимаешь, что называется деморализацией?

– Понимаю, капитане; только у нас в Пруссах ее не было.

– Ты прав, у вас не было. У вас ведь гороховой колбасой кормили, – и то не жирно. А мы тогда сначала пришли с охоты, и стали скучать, что Цезарий в палатке целуется, и многие тоже начали подумывать: как бы и себе улизнуть домой, да тоже бы курку с маслом есть, да целоваться.

Ксендз Флориан это заметил и говорит:

– Я должен командовать отрядом, а не Цезарий.

Ему говорят:

– Цезарий от высшей власти назначен.

А ксендз Флориан отвечает:

– Это ничего не мешает: его высшая власть назначила, а я видел Остробрамскую Божию Матерь, она мне приказывает. Соберитесь-ка, – говорит, – все на берег реки, когда солнце сядет, и вы сами увидите за рекою, как она меня благословляет. Со мною непременно будет победа. Только, чтобы видеть это, вы должны весь этот день попоститься и с утра ничего не есть.

И приказал нам ничего не давать.

Мы говорим:

– Хоть хлеба!

– Нет, – говорит, – ничего не надо: чтобы чудесное увидать, надо быть совсем не евши.

Мы очень проголодались и собрались, чуть стало смеркаться. Стоим и смотрим за реку, а Флориан пришел после нас и сел на скамейку.

Спрашивает:

– Что, хлопцы, видите?

Мы отвечаем:

– Нет, отче, ничего не видим.

– Как ничего не видите! А туман?

– Только и видим один туман.

– А в тумане Матерь Божия в огненном сиянии вся светится и вас благословляет. Видите?

– Нет, не видим.

– Ну, так это оттого, что вы еще со вчерашнего дня очень наевшись. Вы недостойны. Не ешьте еще сегодня на ночь и завтра не ешьте до вечера, тогда вы увидите, а теперь ступайте спать – вы недостойны.

Не велел опять давать никому ни водки, ни хлеба и прогнал спать; а на другой день опять привел на берег и спрашивает:

– Видите?

Мы то же самое ничего не видели, и так и отвечали.

А он говорит:

– Ну, так еще один день не ешьте, тогда увидите.

Тут между нами один мазур нашелся и говорит:

– Позвольте-ка, отче, позвольте минуточку: я как будто начинаю что-то замечать…

– Ага! – говорит, – это хорошо: всматривайся, всматривайся и говори, что ты замечаешь?

– Мне в тумане, действительно… как будто огонек показывается.

– Вот, вот, вот! Смотри еще попристальнее! Все в одну точку смотри, да читай в уме молитву, непременно больше увидишь! А вы, кашевары, собирайтесь разводить здесь огонек под котлом: нынче, кажется, вам Матерь Божия покажется, и вы будете есть лозанки с сыром.

Тот, который начал видеть, как услыхал это, так и вскрикнул:

– Вот, вот, в самом деле: как я стал читать молитву, так и вижу Божию Матерь! Ксендз отвечает:

– Ну, если ты ее видишь, то ты уже можешь ужинать.

Тут и все увидали.

Флориан говорит:

– Вот и молодцы, – только это и надо, чтобы вы все были удостоены. Теперь присягните перед крестом, что видели. Ходить далеко не нужно: крест со мною, присягайте сейчас и пойдете пить водку и ужинать.

Мы все присягнули и друг другу больше ничего не сказали; а Флориан сказал Цезарию: «уезжай за границу с своим адъютантом», а сам стал командовать.

Глава пятая

При Флориане сразу пошло совсем другое дело. Флориан был не то, что Цезарий. В Париже не учился, а был молодчина: он весь свой век все пел в каплице да дома сливы мариновал с экономкою, а однако знал все тропинки в полях и все лесные входы и выходы. Он как утвердился, так сейчас и объявил, что я, говорит, никому не дам спуску, – и чужого, и своего сейчас повешу.

– Я, – говорит, – по глазам умею читать: кто в лице станет меняться – значит собирается улизнуть домой курку с маслом есть, – я его сейчас и повешу.

Мы все его стали бояться. Скажет: «вижу в твоих глазах, ты в лице меняешься» – и повесит. Стали все притворяться как можно больше веселыми.

Но напала на нас на всех робость. Как встанем, пойдем к ручейку умываться и смотримся: не меняемся ли в лице. Помилуй бог меняешься – сейчас повесит. И все мы как друг на друга взглянем – кажется, как будто все в лицах переменяемся, потому что боимся Флориана до смерти, и надо, чтобы он этого в глазах не прочитал. А он читает. Многие стали в уме мешаться и путаться. Был у нас мой крестовый брат мазур, Якуб, преогромный, а между тем начал плакать. «Смотри, скучать нельзя!» Он говорит: «Я не скучаю, я даже теперь очень весел, а только я про жалостное вспомнил». – «Что же такое жалостное?» – «А вот, говорит, когда я дома поросят стерег, так у одной свиньи было двадцать поросят, а как одного из них закололи, так все его остальные коллежки захрюкали». И опять плачет, а на Якуба глядючи, молоденький еврей, паныч Гершко, который за наше дело воевать пристал, также стал плакать.

– О чем? – говорим. – Ну, Якуб вспомнил про поросячьих коллег, а тебе что такое? У вас свинины не едят и жалеть не о чем.

А он отвечает:

– Мне, – говорит, – что такое поросяты… тьфу! Я даже таты и мамы не жалею, а слезы у меня так… я не знаю отчего… Может быть, от ветра льются.

– Смотри, мол, – отворачивайся, под ветерок становись, а то Флориан в глазах прочитает и враз повесит.

Все лежим кучкою у угольков, картофель печем и тихонько об этом разговариваем, а сами думаем: вот только чтобы об этом Флориан не узнал! Да как ему узнать! Его ведь здесь нет, он не услышит, о чем мы говорили. А кто-то напомнил: «А ведь он, говорит, завтра по глазам может прочесть». Тьфу ты, черт возьми, положение! Все и стали сокрываться, – кто полой голову накроет, будто спит, кто под фурманку отползет и тоже будто заснет, а другим и это страшно кажется – зачем другие отползают. И так вся ночь-то ни в тех, ни всех прошла; а когда на заре стали подниматься – смотрим, ни свинаря Якуба, ни паныча Гершки нет… Где ни искали по всему обозу – нигде нет!

Флориан как узнал об этом, так и заколотился. И плюет, и топочет, и кричит: «Чтоб разысканы были, а то всех повешу! Они нас выдать могут». И все подумали: и вправду, они попадутся, – их станут пытать, и они нас выдадут.

Послал за ними в погоню искать их по лесу и по ярам двадцать человек, и все по двое, а Флориан всех перед тем осмотрел и сказал: «Смотрите, ворочайтесь и их приведите, а то я вас по глазам вижу».

Пошли наши и два дня никого не было, а наконец двое идут и ведут свинаря Якуба, а двое паныча Гершку, а остальные шестнадцать человек и сами не воротились.

Глава шестая

Флориан говорит: «Я так их и по глазам видел, что они не воротятся. Теперь нам здесь прохлаждаться некогда: сейчас над этими суд сделаем по старинному обозному правилу и уйдем в поход на другое место искать неприятеля».

Обернулся к Якубу и Гершке и говорит:

– Вас сейчас судить.

Гершко заплакал, а Якуб сел на землю у фурманки, к колесу прислонился и говорит:

– Мне все равно, я теперь не боюсь, – а сам сомлел.

Сомлел и паныч Гершко и перестал плакать. Оба уж они очень отощали в лесу, оборвались и измучились.

Флориан торопился судить.

– Они, – говорит, – дезертиры и шпионы, они бежали с поля и хотели нас выдать: за это их должно повесить. Снимите с двух фурманок вожжи, поднимите вверх дышла и замотайте их крепко у передков, чтобы дышла не качались. Вот так… Теперь хорошо… Так велит старый обозный обычай. Теперь кто желает быть палачом?.. А?.. Никто? Прекрасно! Ничего не значит. Мы узнаем сейчас, кто будет палач. Это сейчас будет показано. Пусть каждый из вас закачает себе рукав выше локтя. Вот так!.. Теперь раскройте один мешок с овсом.

Мы закачали рукава и мешок развязали.

– Берите каждый по очереди горсть зерен в руки и мне показывайте.

Мы стали захватывать зерна горстью. Первый захватил горсть и раскрыл перед ксендзом. Флориан говорит:

– Отходи, на тебя нет указания.

Взял следующий. И на этого нет.

Дошло до меня. Я разжал перед Флорианом горсть, он говорит:

– По указанию судьбы, ты обозный палач.

Я обомлел, говорю:

– Помилуйте, где же указание?

– А вот, видишь, – говорит, – у тебя в горсти два черные зерна. Это и есть указание: два зерна и два человека – ты двух должен повесить.

Я ему начал кланяться в землю.

– Отец святой!.. Я боюсь!.. Я не могу!

Но он и слушать не хочет.

– Если бы, – говорит, – ты не мог, так на тебя указания не было бы. Или ты, может быть, ослушник веры? Так мы в таком разе тебя и самого удавим. Хлопцы, говорит, – я должен его немножко поисповедывать, а вы не завязывайте мешка; может быть, придется доставать не два, а три зерна – кажется, надо будет троих вешать.

Я подумал себе: «Э, нет, братку! Знаю я, что ты за птицa. Ты меня станешь по глазам читать и нивесть что на меня скажешь! Нет, я лучше так, просто, без исповеди согласен».

– Нет, не нужно, – говорю, – отче, меня исповедывать нe нужно. Я нынешний год исповедывался и сообщался… повешу… сколько угодно и кого угодно повешу.

– Хоть и самого ксендза повесили бы! – перебил Мориц.

– Он, я думаю, и отца с матерью повесил бы, – вставил Целестин.

– Очень может быть, – отвечал Гонорат, – но я об этом стал бы рассуждать только с тем, кто имел несчастие вынуть из мешка черное зерно при действии старого обозного обычая. А с такою дрянью, которая стоит в корчме за стойкою или читает газеты, мне об этом рассуждать непристойно. Я продолжаю. Я согласился, но я стоял не живой и не мертвый, потому что давить людей, поверьте… это не гемютлих, а это черт знает что такое! А хлопцы, по ксендзову приказу, живо сдвинули две фурманки, поставили их передок к передку, дышла связали, ремень ветчинным салом помазали и наверху в кольцо петлю пропустили.

– Пожалуйте, палач, на свою позицию!

Глава седьмая

Подвели свинаря Якуба и поставили под петлю на переднюю ось из-под другой фурманки. А ксендз Флориан говорит мне:

– Надевай на него петлю и смотри, чтобы непременно пришлось выше косточки.

У меня руки трясутся, – весь растерялся.

– Какая тут у черта косточка!

Флориан говорит:

– А, ты не знаешь косточки?

– Не знаю. Я из простых людей.

– Это ничего не стоит, – говорит, – простого человека сейчас можно все сразу понять заставить. – Да с этим как сожмет меня пальцами за горло, так что я, было, задохся.

– Вот, – говорит, – где бывает косточка. Понял?

А у меня уж и духу в горле не стало.

– Понял, – просипел я без голоса.

Ксендз толкнул меня сзади ногою в спину.

– Делай!

Я взял за ремень и стал по шее гладить – искать косточку, где надевать. А Якуб, вообразите, вдруг оба глаза себе к носу свел! Как это он мог!.. И, кроме того, темя у него на голове, представьте, вдруг все вверх поднимается… Такая гадость, что я весь задрожал и петлю бросил. Флориан опять мне дал затрещину пребольно… Тогда я надел петлю.

Тут сам Флориан говорит мне:

– Палач! Подожди!

Оборотился лицом ко всем и говорит:

– Паны-братья! По старому обозному обычаю, людей так не казнили, как их теперь казнят. Кое-что в старину было лучше. Вы это сейчас же увидите. По старому обозному обычаю, осужденному на смерть человеку оказывали милость: у осужденного спрашивали, что он хочет, не имеет ли он предсмертной просьбы? И если человек объявлял предсмертную просьбу, то исполняли, чего бы он ни попросил. Так и мы поступим.

Все похвалили.

– Ах, как хорошо!

А ксендз Флориан спрашивает:

– Не имеешь ли ты предсмертной просьбы, Якуб?

Якуб молчит.

– Мне все равно, мне только пить хочется.

– Экий дурак! – говорит Флориан: – ничего не умел выдумать. Дайте ему пива!

Подали Якубу пива, а он – было начал губами пену раздувать, а потом говорит:

– Не надо, не хочу.

Флориан говорит:

– Выдерни из-под него передок.

Дернули из-под него передок, он и закачался… Что-то щелкнуло.

Все отворотились, и тихо-тихо стало все; только связанные дышла подрагивали. А когда мы опять оборотились лицом, так уж Якуб только помаленьку сучился на вожжах, и глаза от носа в раскос шли, а лицо, представьте себе, оплевалось.

Ксендз Флориан сказал:

– Это ничего, давайте жида на его место.

– Где же будет гемютлих? – спросил Мориц.

– Погодите.

Глава восьмая

Паныч Гершко оказался против Якуба находчивей. Он, как только увидал мертвого Якуба, сам начал про просьбу кричать:

– Я имею просьбу… Ай, я имею большую предсмертную просьбу!

Ксендз говорит:

– Хорошо, хорошо! Ты ее скажешь. Но только я вперед тебе должен одно сказать: пожалуйста, не просись в христианскую веру. Это у вас такая привычка, но теперь тебе это не поможет, а ты только поставишь нас в неприятное положение.

Назад Дальше