В социальных сетях - Иван Зорин 3 стр.


Поначалу Модест Одинаров думал, что его смерть вызовет переполох, сдвинет его мир с привычной оси, а все происходило отвратительно буднично. В квартире зазвенели склянки, запахло аптекой, на столе заблестели шприцы, которые оставляла строгая медсестра, делавшая уколы.

– За всю жизнь столько не кололи, – пробовал шутить Модест Одинаров.

– Ну, когда-то надо начинать, – бесстрастно подыгрывала она.

Медсестра была бледная как смерть и перед уходом поправляла в зеркале тонкие, состарившиеся раньше времени волосы. Провожая ее, Модест Одинаров находил в себе силы улыбнуться:

– До завтра.

– До завтра, – эхом отвечала она, стуча каблуками по лестнице.

А когда медсестра уходила, на Модеста Одинарова наваливалась тоска, он не понимал, зачем тянет, почему, будто мальчишка, подчиняется врачам, не в силах даже под конец преодолеть инерцию жизни.

«Может, и прав Раскольников? – думал он, свесившись с балкона. – Чем хрипеть по ночам, один только шаг».

И снова приходила медсестра, растягивая пытку, и снова наступали часы, заставлявшие каждое мгновенье переживать смерть. Теперь он все больше времени проводил на постели, растянувшись в грязной, нестираной одежде, измученный бессонницей, уже не разбирал времени суток, устав решать, чего боится больше – ночей или рассветов, и перед ним все явственнее проступало прошлое, которое он теперь видел с изнанки, понимая, почему оно кроилось так, а не иначе. Перестав быть загадочным, прошлое утратило прелесть, как чудо, оказавшееся нехитрым фокусом. Модест Одинаров вспоминал спившегося однокашника, который держал бутылку одними зубами, точно пытался перекусить ей горло, бывшую жену, ее нового мужа, непрестанно крутившего в руке теннисный мяч, вспоминал кривозубую проститутку, молчаливого лысоватого начальника, и эти люди были уже неотличимы от его виртуальных знакомых, приобретенных в группе, как и всплывавшие в памяти картины – дача с желтевшими одуванчиками, летний лагерь, где он заболел, – стали неотделимы от увитого плющом домика на морском берегу, который рисовала ему мечта. «Все – сон», – думал Модест Одинаров, и эта мысль, неотвязная, как мышиная возня на чердаке, грызла щель в его сознании, заставляя стискивать зубы. Есть он перестал – зачем кормить опухоль? – и в обвисшей одежде стал походить на вешалку с узкими плечиками, а шаркая в уборную стоптанными тапочками, больше не задерживался у зеркала, боясь увидеть, как за его спиной там причесывается бледная медсестра, похожая на смерть. И перед ним все чаще вставала одна и та же сцена из детства. Посреди двора мать рубит голову курице, по-женски зажмурившись и отведя от себя руки, чтобы не измазаться кровью.

– Мама, мама, – тащит он ее за подол, когда она, швырнув куриную голову скулившей рядом собаке, вытирает о фартук окровавленный нож. Склонив набок пасть, собака жадно грызет голову, прижимая ее лапой, а курица беспорядочно бьет крыльями, бегая по двору.

– Пусть кровь спустит, – говорит мать, перехватив его взгляд. Она убирает нож в карман и достает горсть зерна. – Хочешь пока покормить птичек?

С забора уже соскакивали куры, толкая друг друга, лезли под ноги.

В обед Модест пил мутный бульон, в жировых блестках которого ему мерещились куры, клевавшие зерно, когда их безголовая соседка металась по двору.

И другие картины всплывали в памяти долгими бессонными ночами, когда он лежал, уставившись в потолок. В Рождество в доме царило радостное оживление, наряжали душистую с мороза елку, а на святках мать гадала на Библии, водя по бумаге шершавым пальцем, которым потом, поплевав на подушечку, тушила свечу, и теперь Модест Одинаров тоже попытался прочитать судьбу – с закрытыми глазами подошел к книжной полке, протянув руку, на ощупь вытянул какой-то толстый фолиант и раскрыл наугад. Строчка, в которую уперся его взгляд, заставила сильно забиться его сердце: «Но – странное дело – все то, что прежде заслоняло, скрывало, уничтожало сознание смерти, теперь уже не могло производить этого действия». Это был рассказ Толстого «Смерть Ивана Ильича».

Модест Одинаров отшвырнул книгу.

В группу он больше не заходил, однако часто вспоминал попутчиков, оказавшихся в его последнем поезде. Он представлял, как они будут скрашивать одиночество, демонстрируя обманчивую готовность подставить плечо, точно распластавшиеся на воде кувшинки. И вдруг понял, что они были его провожающими, а в ночь, когда его уже не добудиться, продолжат спать, зарывшись в подушки. Зыбкая, искромсанная тучами луна осветила его согнутую фигуру – подвернув под себя ноги, Модест Одинаров сидел за компьютером, сочиняя гневные инвективы, на которые способен только глубоко обиженный человек, жестоко обманувшийся в своих чувствах, он обличал, стыдил, поведав о своем трагическом ощущении жизни, полностью подчинившем его в ожидании близкого конца, заклинал не вводить других в заблуждение мнимой дружбой, которая не принесет ничего, кроме горького разочарования. Он писал убедительно, взяв в сообщницы смерть, которая подбирала за него слова. На это занятие, вернее на то, чтобы его представить, ушли последние силы, и, едва дотащившись до постели, он грохнулся на смятые, пропахшие потом простыни. Уснуть он не смог. Ему вдруг опять стало казаться, что умирает не он, а кто-то другой, его брат-близнец, а он по-прежнему ведет жизнь отшельника, упиваясь одиночеством, поглощая дни вместе с макаронами на ужин и ночными кошмарами. К действительности его вернул резкий запах. Он ударил в ноздри, проникнув в мозг, сверлил там, как крот, огромную дыру, он исходил от его грязного, заживо гниющего тела, и Модест Одинаров понял, что его двойником был покойник, с которым он скоро сольется в одно целое, как с отражением на зеркальном пруду, бросившись в холодную воду, отправившись в мир призрачных путешествий, мир, который рисовало ему воображение ребенка, – без боли, неизбежных расставаний и довлеющего, как земное притяжение, долга.

– Моде-эст, – позвали его в темноте, точно мать, с которой он в детстве играл в прятки. – Ты готов?

– Иду, – твердо ответил он, раздвинув слипшиеся веки, и тотчас зажмурился от невыносимого света.

Последняя запись Модеста Одинарова в группе была короткой и показалась многим бессмысленной:

«Провожающий – не попутчик!»

Прочитав этот пост, Полина Траговец захотела подняться на последний этаж. Но опять не решилась. В тот же день в Интернете исчезла личная страница Модеста Одинарова. А назавтра, возвращаясь с работы, Полина Траговец увидела дежурившую у подъезда «Скорую». У нее екнуло сердце. Она проскочила три ступеньки и чуть не вскрикнула, поднеся ладонь ко рту, когда в дверях столкнулась с носилками. Хмурые, сосредоточенные санитары несли под простыней того, кто был Модестом Одинаровым. Полина опустилась на ступеньку и долго смотрела на то место, с которого отъехала «Скорая».

– Говорят, повесился, – встретила ее мать.

– Кто?

– Жилец с верхнего этажа. Тот, который превратил балкон в голубятню. И куда спешил, все там будем.

Полина заперлась в комнате. Она чувствовала себя вдовой, которой оставалось носить траур, поливая слезами чахлые, засыхавшие на подоконнике фикусы. Не выходя замуж, она словно прожила долгую семейную жизнь и теперь совершенно не представляла, что будет делать, оставшись одна. Дальнейшее пребывание в интернетовской группе казалось ей абсолютно бессмысленным, она уже хотела навсегда ее покинуть, как дурной сон, забыв свою неудавшуюся затею, но тут ей пришло в голову иное: она решила сделать вид, что ничего не случилось, скрыв исчезновение Модеста Одинарова.

«Конечно, моя болезнь – лишь простое предположение», – оставила она сообщение под ником «Модэст Одинаров», изменив в имени одну букву. Это было последнее, что она могла сделать для Модеста Одинарова, – продлить его виртуальную жизнь, раз не решилась устроить настоящую.

«Сменили ник?» – поинтересовались в группе у Модэста Одинарова.

«Имидж надо обновлять», – отшутилась она.

Мертвые души

Женщину свободных нравов Полина Траговец изображала убедительно, и многие приняли ее игру. Но нашелся один, который ей не поверил. Проницательность была частью его профессии, и приключения Ульяны Гроховец вызвали у него улыбку. Иннокентий Скородум был писатель, и для своей интернетовской аватары взял картинку: перо, опущенное в чернильницу.

«Это псевдоним, – признался он. – Я достаточно известен, чтобы скрывать имя. Зачем я здесь? На то есть две причины. Во-первых, мне хочется говорить от себя, не прячась за литературных героев. Это делает речь определеннее и категоричнее. Во-вторых, напиши я в книге то, что могу высказать здесь, ее не купят. Человек должен посадить дерево, построить дом и написать книгу. Книг у меня много, на гонорары я купил дом, а за деревьями у меня следит садовник. Но что должен человек поведать в книге? То, что понял о жизни? Когда-то я был уверен, что родился для того, чтобы ответить на вопросы «зачем живу?» и «как устроен мир?». Но в моих книгах вы не найдете ответа. Иначе бы их не печатали. На заре моей писательской карьеры один старый издатель, возвращая мне рукопись, сказал:

«Конечно, моя болезнь – лишь простое предположение», – оставила она сообщение под ником «Модэст Одинаров», изменив в имени одну букву. Это было последнее, что она могла сделать для Модеста Одинарова, – продлить его виртуальную жизнь, раз не решилась устроить настоящую.

«Сменили ник?» – поинтересовались в группе у Модэста Одинарова.

«Имидж надо обновлять», – отшутилась она.

Мертвые души

Женщину свободных нравов Полина Траговец изображала убедительно, и многие приняли ее игру. Но нашелся один, который ей не поверил. Проницательность была частью его профессии, и приключения Ульяны Гроховец вызвали у него улыбку. Иннокентий Скородум был писатель, и для своей интернетовской аватары взял картинку: перо, опущенное в чернильницу.

«Это псевдоним, – признался он. – Я достаточно известен, чтобы скрывать имя. Зачем я здесь? На то есть две причины. Во-первых, мне хочется говорить от себя, не прячась за литературных героев. Это делает речь определеннее и категоричнее. Во-вторых, напиши я в книге то, что могу высказать здесь, ее не купят. Человек должен посадить дерево, построить дом и написать книгу. Книг у меня много, на гонорары я купил дом, а за деревьями у меня следит садовник. Но что должен человек поведать в книге? То, что понял о жизни? Когда-то я был уверен, что родился для того, чтобы ответить на вопросы «зачем живу?» и «как устроен мир?». Но в моих книгах вы не найдете ответа. Иначе бы их не печатали. На заре моей писательской карьеры один старый издатель, возвращая мне рукопись, сказал:

– Поймите, юноша, за свои деньги человек хочет услышать, что он не тварь дрожащая, а право имеет и звучит гордо. Вы тычете людей в их ничтожность, а им необходимо верить, что их время – лучшее из времен и они гораздо счастливее ушедших.

– Но я пишу правду!

– Да кому нужна ваша правда!

И тут я прозрел. Я понял, что истина – это футбольный мяч, который отнимают, чтобы забить в твои ворота. Она улетает от того, кто сильнее, но и слабому не приносит ничего, кроме разочарования. И тогда я стал врать. Врал в каждой букве, врал, как дышал. Герои моего черно-белого мира были как монеты, у которых всего две стороны: кому-то выпало творить зло, кому-то его побеждать. Я завел дружбу с влиятельными литераторами, такими же бездарностями, всех хвалил, никого не ругал, заигрывал с критиками, и вскоре мои книги пробились к прилавку. Но перечитывать их для меня стало тяжелым наказанием, сравнимым разве с их написанием. Я презираю читателя, мне плевать на человечество и надоело притворяться. Здесь, в группе, мне хочется быть тем, кто я есть. Кстати, Ульяна Гроховец, от вашей истории с мулатом несет феминистской литературой».

«Иннокентия Скородума» звали Авдей Каллистратов. Он жил в доме с консьержкой, в старой холостяцкой квартире, пропахшей табаком, кофе и книжной пылью, в окружении картин и зеленевших бронзовых статуэток, подаренных благодарными поклонниками. Годы давили, как горб, и Авдею Каллистратову было все тяжелее выползать из зимы. Глядя на грачей, облепивших деревья, Авдей Каллистратов вспоминал, что Саврасов, которого он уже пережил, спился, что впереди дачный сезон, когда можно будет отдохнуть от бесконечных выступлений, звонков и змеиных улыбок. «Возьму Дашу, – думал он, – в последнее время ходит бледная». Даша была аспирантка, защищавшая диссертацию по его творчеству. Их связь длилась уже третий год, Даша мечтала о замужестве, а Авдей Каллистратов, как опытный сердцеед, поддерживал в ней надежду, которой не давал перерасти в уверенность. По-своему он любил Дашу, роман с ней льстил его самолюбию. Но его раздражала ее молодость, ее звонкий смех и беспричинное веселье напоминали ему о возрасте. Эта преграда была непреодолимой, но Даша о ней не догадывалась. Делая карьеру, Авдей Каллистратов научился скрывать чувства. А может, они давно умерли? Задавая этот вопрос, он морщился, тянулся за сигаретой и отправлялся в Интернет сливать желчь. Об этом его увлечении Даша не знала. «Потом вставит в мемуары», – время от времени порывался он посвятить ее в свои тайные откровения, но каждый раз откладывал из суеверного страха приблизить это «потом».

«Думаете, мои книги хуже других? – продолжал он свою исповедь. – В юности, когда мне еще приходили подобные вопросы, я открывал современные бестселлеры, и после нескольких страниц мои опасения рассеивались. «А классика?» – спросите вы. Так со временем и я стану классиком! Или вы считаете, что в историю входят лишь гении?»

«А зачем вам известность? – спросила некая Зинаида Пчель. – Разве не для того, чтобы пропагандировать свои книги и нести Слово?»

«Слово? Какое еще Слово! Известность дает право писать всякую галиматью, чтобы критики, как в пятнах Роршаха, находили в ней гениальное. Они мастера гадать по кофейной гуще, эти критики, они-то и донесут, что достойно внимания. Так и движется литературный процесс».

«Похоже, вы просто исписались», – подвел черту под его признанием Олег Держикрач.

«Ваше право не верить мне, а мое – вам! – парировала выпад Авдея Каллистратова Ульяна Гроховец. – И что за рецепты в ваших книжонках? Каждый ведь по себе мерит: гинеколог-мужчина посоветует больше заниматься любовью, а увядшая женщина-гинеколог – стать монашкой».

«Вы известный писатель? – издевательски переспрашивал некто Сидор Куляш. – Так это всего лишь тот, кого чаще показывают по телевидению».

Это понравилось Сидору Куляшу.

«Вы отказываете читателям во вкусе? – оскорбилась Зинаида Пчель. – Уж как-нибудь разберемся, что хорошо, что плохо. Или считаете, может понравиться дерьмо?»

Прочитав ее комментарий, Авдей Каллистратов усмехнулся и тут же сочинил ответ:

«Однажды в гостях меня спросили:

– Ты копрофаг?

– С какой стати! – возмутился я.

После этого хозяева, сухо простившись, выставили меня за дверь. На другой день на работе об этом завел разговор начальник. Но я был уже настороже и ответил уклончиво. «Знаешь, я говнюков сам недолюбливаю, – похлопал он меня по плечу. – Но современный человек должен быть терпимее». Телевизора у меня нет, газет я не читаю. А тут купил глянцевый журнал. «Десять аргументов в пользу копрофагии, – пестрели заголовки. – Копрофагия – это модно!» Я прочитал статью «Мои ответы копрофобу». Она показалась мне убедительной. Обычно я ем дома, а тут из любопытства зашел в ресторан. Мне сразу предложили «Гуано по-тайски», «Копро классическое» и совсем уж экзотическое «Экскременты ископаемого ящера с островов Зеленого Мыса». Изощряясь в эвфемизмах, официант рекомендовал «Верблюжьи лепешки» и «Овечьи кругляшки». Я почувствовал тошноту.

– Так это же кал и навоз.

– И что? Едят же ласточкины гнезда. Важно, как подать: лягушку, червяков или стухший сыр.

А по телевизору в углу показывали ток-шоу. «Уринотерапия или копрофагия? – обращался ко мне ведущий. – Ложное противопоставление – у каждой есть свои поклонники. И это естественно, потому что каждая имеет свои преимущества». Я заказал гуано. Преодолевая отвращение, ковырнул вилкой. Вокруг демонстрировали завидный аппетит, поглощая килограммы копро. На меня стали коситься. И мне пришлось поддержать компанию. Выйдя, я увидел мир в ином свете. «Дай волю чувствам!» – присев на корточки, призывала с рекламного щита полуголая красотка. А вскоре около моего дома открылся клуб «Геморрой». Побывав в нем раз, я стал там завсегдатаем. Что меня привлекло? Честно говоря, я остался равнодушен к музыке «в стиле копро», а вот стриптизерши в грязных коричневых купальниках «а-ля золотарь» привлекли внимание. Классные девчонки! Я провожу вечера в их компании за блюдом превосходного копро. Так копрофагия прочно вошла в мою жизнь. Теперь в сортах испражнений я разбираюсь не хуже, чем в марках спиртного. У меня появились друзья. Нас объединила копрофилия. Мы даем отпор копрофобам, которых, к счастью, становится все меньше, и слушаем лекции по копрологии в созданной недавно «Школе стула».

– Дамское копро – это смак! – покоряю я женские сердца. – Если у нас родится сын, мы назовем его Копронимом в честь византийского императора.

– А был такой?

– Конечно, нашей страсти тысячи лет!

Из лексикона я исключил «говно», «гадить», «срать», заменив их «фекалиями» и «наложить кучу». Что ни говори, латынь облагораживает. За «говноеда» я уже не одного привлек к суду. «Копрофагия экономична, экологична, эстетична, – просвещаю я начальника. – И кролики копрофаги. И обезьяны. Не будь консерватором, за копрофагией будущее!»

Теперь я питаюсь дерьмом.

Вы – нет?

А может, вам это только кажется?»

«Я – нет! – откликнулась Ульяна Гроховец. – И вы меня не убедили! А что, у вас все книжки про дерьмо?»

«Возможно, – подключился Модест Одинаров. – Но раз этого не осознаю, то этого и нет».

«Не ем и не буду!» – заявил Раскольников.

«Будешь-будешь, – подмигнул ему смайликом Сидор Куляш. – За обе щеки станешь наворачивать». А через час добавил: «Главное в современном искусстве – это привлечь внимание. Тогда произведение попадает историю, цена на него взлетает, хотя бы оно было и куском дерьма. Его истинная стоимость – ничто, стоимость прикованных к нему взглядов – все!»

Назад Дальше