– Бабушка, расскажи мне про деда, – просил ее Захар, свернувшись, как кошка, у ног.
– А что рассказывать? О живых надо думать, мертвые сами о себе позаботятся.
И Захар рано осознал, что на свете ничто не вечно. А людская память – и подавно. Он рос сорванцом с вечными ссадинами на коленках, которые мать, придерживая его за талию, пока он нетерпеливо переминался, смазывала зеленкой, и с пронзительным ломавшимся голосом, раздававшимся то в одном конце улицы, то в другом. «Рыжик, ко мне! – звал он щенка вислоухой таксы с вечно вилявшим хвостом. – Когда вырастем, возьму тебя на охоту». Он ласково трепал собаку, представляя, как она будет вытаскивать из нор сусликов, а потом бегал с ней наперегонки по улице, поднимая облака пыли. Но Рыжик так и не вырос. В то жаркое лето, когда пасеки ломились от меда, его укусила пчела. Его нос мгновенно распух, и все короткие полчаса, пока не началась агония, он знал, что умирает, беззащитно жался к Захару, и в его глазах стояли слезы. Плакал и Захар.
– Рыжик, Рыжик, – прижимал он щенка. – Ты только не умирай, мы еще пойдем на охоту.
– Отойди, – сурово сказала бабка, – его уже не спасти.
В ту ночь Захар долго не мог уснуть, а во сне видел морской берег, после шторма пахший мертвой рыбой, выброшенной на отмель, он носился босиком по раскаленному песку, загребая ногами бурые водоросли, сохшие на солнце, и швырял Рыжику теннисный мяч, который тот возвращал в зубах. Мертвый Захару снился в первый и последний раз. Потом у него были другие собаки, но их смерть он переносил с полным равнодушием. И на другой день Захар, точно повторялся его сон, пошел на море, пахшее после шторма бурыми водорослями. На берегу было много медуз – распластавшись на солнце, они медленно плавились, растекаясь по песку, на котором оставляли мокрые пятна, и Захар долго наблюдал их молчаливую смерть.
Учился он плохо, уроков не делал вовсе, и бабка не успевала вязать носки, которые он быстро дырявил, бегая по скрипучим половицам. Дом к этому времени опустел, его больше не сдавали отдыхающим – мать Захара сбежала с одним из жильцов, все лето смешившим его чудным, нездешним выговором, и теперь, присылая деньги, прикладывала письмо с одними и теми же словами: «Люблю, скучаю, скоро увидимся!», а отец, поначалу было запивший, зачастил к овдовевшей соседке. «Ты заходи, Захарушка, – перевозя к ней вещи, погладил он сына шершавой ладонью. – Мы же от тебя рукой подать». Это «мы» резануло Захара, он понял, что у отца теперь другая жизнь, и, запершись в пропахшем луком чулане, выплакал в темноте все глаза. Вдова жила в тенистом доме через дорогу, которая быстро превратилась в пропасть, – у покосившегося палисада Захара встречала женщина с тонкими злыми губами, молча провожала к отцу, а потом, уперев руки в бока, вставала у двери. Но вскоре Захар выбросил из памяти и ее сверлящий взгляд, и неловкую растерянность отца, не знавшего, куда деть за столом свои большие руки, и миску супа, от которой отказывался, тряся вихрастой головой. «Будь как ветер, – долгими зимними вечерами, когда по крыше хлестал дождь и выйти за порог было, как в открытый космос, кряхтела постаревшая бабка. – Кто не привязывается, тому легче выжить».
В интернет-группу Захар Чичин попал случайно. Получив рассылку, он собрался пометить ее как спам, но вместо этого ошибочно открыл. Первое, что бросилось в глаза, было сообщение Модеста Одинарова, описывавшего свое происшествие с собачником. «Ничтожество», – расхохотался Захар Чичин, представив на его месте себя, и, не удержавшись, посоветовал убить собаку вместе с хозяином. Больше из суеверия, чем из осторожности, он подписался Раскольниковым, о котором читал на зоне. С тех пор его тянуло на этот сайт. Он даже думал, что допустил ошибку не случайно, а по воле свыше, и позже, исправляя личную страницу, написал, что верит в ангела-хранителя, а учился в «жизни».
Прочитав комментарий Иннокентия Скородума о смерти, которая по ночам забирается под одеяло, Захар Чичин усмехнулся. Что может знать этот писатель, который трясется за свое положение, считая, что дожить до старости – большое искусство? Для него оно укладывалось в три «не»: не спиться, не повеситься, не сойти с ума. Разве он знает, что значит выжить? Выжить любой ценой! И Захар Чичин вспомнил свою первую кровь. Он пролил ее в армии, куда его призвали после школьной скамьи, отправив в горы, где стрелять из автомата учатся прежде, чем говорить, а охотничье ружье презрительно зовут «ружбайкой». «Ма-ма!» – первое время звал он во сне, смеша всю казарму. Солдаты в горах были пушечным мясом, которое исправно поставляли вертолеты с равнин. Они не должны были ценить жизнь: ни свою, ни чужую. И чем быстрее они это понимали, тем больше шансов у них было вернуться. Ночами было холодно, луну лихорадило, и она зыбко качалась над сумрачными вершинами, покрытыми елями, в которых протяжно выли волки. И Захар Чичин снова чувствовал себя ребенком: разбивая в кровь коленки, с автоматом наперевес бегал по «зеленке», пугаясь скрипевших на ветру сосен, а при малейшем шорохе выпуская в заросли всю обойму. Их сержант, сутулый жилистый гуцул с вислыми усами, был прирожденным убийцей. «Война – мать родна, – приговаривал он, подбрасывая в костер хворост крепкими, как плети, руками. – Она победителей любит, так что вкалывайте, сосунки, будете еще на гражданке сопли жевать, если доживете». «Война всегда поражение, – думал Захар Чичин. – И она никого не любит».
Раз отделение заняло дом, из которого вели огонь, и сержант, словно не замечая ни сваленных в углу детских вещей, ни семейных фотографий, развешанных по стенам, приказал расстрелять хозяина.
– Я не могу, – дрогнул голос у Захара Чичина.
Сержант передернул затвор:
– Учти, за невыполнение…
Захар не шелохнулся.
Глаза у сержанта превратились в бритвы:
– Его по-любому грохнут, хочешь дорожку показать?
– Но почему я?
– Когда-то надо начинать, сосунок. А замараться не бойся, на войне чистенькие только жмурики в морге.
Хозяина вывели во двор. Пахло сыростью, над домом висела багровая луна.
– Вот она какая, дверь в рай – без петель, – прохрипел он, вставая к стенке.
– А какая в ад? – не удержался Чичин.
– На раскаленных крючьях, – оскалился горец. – И на ней по-гяурски написано «Добро пожаловать!».
Вернувшись в дом, Захар Чичин устало доложил:
– Сделано.
– Ему же лучше, не увидит, – усмехнулся сержант, указав на дверь, за которой насиловали дочерей горца. – Иди, там всем хватит.
Хозяин дома провожал отделение с немым укором – окровавленное тело так и бросили у стены. А потом были другие, мужчины и женщины, чужие и свои. Были цинковые гробы, которые отправляли на вертолетах обратно на равнину, были подорвавшиеся срочники, останки которых разлетались по минному полю, были контрактники, истерзанные в плену до неузнаваемости, а горцев, закопанных в ельнике, и не сосчитать. Выжить! Выжить любой ценой! «Все дело в привычке, если за тридцать перевалило, а за плечами ни одного жмурика, пиши пропало, – мрачно ухмылялся сержант. – Горячиться будешь, кудахтать, а рука не поднимется». Он говорил, что сосункам еще многому надо научиться, а сам мог, чуть расставив ноги, помочиться на ходу и, плюнув, как верблюд, попасть собеседнику в глаз, убежденный, что попавший плевком попадет в него и пулей. «Ты пойми, время у нас по-разному идет, – признавался он через год Захару, заглядывая в глаза с непривычной нежностью. – Вы, срочники, отбарабаните свое и по домам, а я останусь. И сколько протяну – неизвестно. – В его голосе звучала грусть. – Так что для вас, пока мы вместе, это ад, который надо перетерпеть, а для меня, у которого впереди ничего, золотые денечки».
Стоял Захар Чичин и со свечой в церкви, куда солдат согнали на Рождество. Они толпились у освещенного алтаря, жались к деревянным стенам, помещение тесное – не продохнуть. Запах сапог и пропотевших шинелей смешивался с запахом ладана, теплом оплывавших свечей. Осторожно переминаясь, солдаты косились на темневшие по сторонам лики угодников, задирая голову к потолку, глядели на Спасителя посреди облаков, благословлявшего их сведенными перстами. «Кто за други свои живот положил, тот душу сберег», – размахивая кадилом, гудел молодой конопатый батюшка. «Не бояться, не беречься, не ныть», – по-своему понял Захар Чичин. Из армии он вынес отношение к жизни как к чему-то временному, данному в долг и человеку не принадлежащему, и был готов с ней расстаться в любое мгновенье.
За неделю до дембеля его с сержантом послали в разведку. Их засекли в чахлом кустарнике, открыв пальбу, прижали к реке. Они отстреливались до последнего, но их обложили крепко, к тому же сержанта ранило. Выжить! Выжить любой ценой! И когда Захар Чичин заметил в кустах утлый одноместный челнок, прыгавший на волнах – течение было сильным даже у берега, – он не колебался.
За неделю до дембеля его с сержантом послали в разведку. Их засекли в чахлом кустарнике, открыв пальбу, прижали к реке. Они отстреливались до последнего, но их обложили крепко, к тому же сержанта ранило. Выжить! Выжить любой ценой! И когда Захар Чичин заметил в кустах утлый одноместный челнок, прыгавший на волнах – течение было сильным даже у берега, – он не колебался.
– Давай, сосунок, не тяни, – прохрипел сержант, увидев направленное дуло.
– Не могу, отвернись…
Грохнул выстрел, и Захар Чичин, оттолкнувшись шестом, вырулил на быстрину. В части Захар Чичин сказал, что сержанта подстрелили горцы, а он, добравшись вплавь до камышей, просидел там, пока не стемнело. Про челнок, который он отпустил по течению, Захар Чичин умолчал. Придуманная впопыхах история выглядела неубедительно, и, когда подозрения взяли верх, его судили. То, что пуля у сержанта вошла в затылок, уликой не сочли. «Кто выжил, тот свое и докажет, – твердил про себя Захар Чичин. – Виноваты мертвые, а живые всегда правы». Но когда ему предъявили обвинение в том, что он бросил командира, у него не выдержали нервы.
– Слышь, браток, – как-то вечером подозвал он сменившегося караульного. – Дай закурить, сил нет, хочется.
– Не положено.
– А трупы в лесу зарывать? Без документов?
Караульный смутился. Он был «черпак», первого года службы, и в него вбили страх перед дембелями.
Звякнул замок, дверь со скрежетом отворилась. Захар Чичин прежде сунул в зубы сигарету, прикурил, держа огонек в ладонях, а потом выбросил спичку, этим же движением вырубив караульного. Он ударил его по шее ребром ладони, и тот, схватившись за горло, медленно осел с лицом обиженного ребенка. Мгновенье он застыл на корточках – Чичин свалил его кулаком на холодный земляной пол. Движения Чичина были расчетливы, как и его мысли. Он не спеша докурил сигарету, потом взял следующую. Он ждал. Припав ухом к земле, слушал шаги в коридоре. Наконец из караульного помещения донеслись приглушенные голоса – там по обыкновению, сменившись у камер, сели играть в карты. Обыскав отключившегося охранника, Чичин прихватил его оружие и прополз по коридору мимо решетчатых окон, двери в «караулку», пластаясь по стенам, тенью выскользнул в сгустившийся сумрак. С месяц шлялся по горам, где устраивать погоню значило проводить войсковую операцию, правильно рассчитав, что на него махнут рукой. Питался ягодами, дождевыми червями и мелкими грызунами, которых, опасаясь разводить костер, ел сырыми. Все люди были для него врагами, а встречи с горцами он боялся больше, чем с армейскими патрулями. Плена бы он не выдержал, решил, что скорее застрелится, чем станет терпеть издевательства в глубокой земляной яме. Ночами Чичин пробивался козьими тропами к «железке», а днем отсыпался в волчьих норах, которые забрасывал валежником. На станции, в сотне километров от места своего заключения, он оглушил в туалете какого-то пассажира, ударив рукоятью пистолета, вытащил у него билет, запрыгнул в поезд. Он трижды менял направления своего следования. За это время он страшно осунулся, у него отросла борода, сделав его неузнаваемым. Он посчитал, что все худшее уже позади, когда его поймали, сняв с поезда в двух шагах от родного города, куда он добирался. Его узнал однополчанин, отслуживший с ним срок и теперь демобилизовавшийся.
– Не выдавай, – просил его Чичин. – Два года же корешились.
– Корешей не сдают, – кивнул тот, и его глаза сузились. – А вот ту гниду, которая нашего сержанта завалила, – с удовольствием.
Чичина взяли и судили уже за дезертирство.
Тюрьма, где он находился под следствием, была в соседнем городке. В забитых до отказа камерах спать приходилось по очереди, деля одну шконку, а правили блатные.
– Я еще не выспался, а будешь мешать – прирежу, – показал ему заточку синий от наколок сокамерник. Плюнув на ладонь, Захар Чичин смешал со слюной хлебный мякиш, не спеша залепил дверной «глазок» и, обернувшись, произнес всего одно слово:
– Попробуй.
Он стоял с опущенными руками, и в его взгляде читалось презрительное равнодушие.
– А ты наш, – оскалился блатной, блеснув золотой фиксой. – Тебе тоже жизнь опротивела.
Среди заключенных свирепствовал туберкулез, сухой кашель не стихал ни днем ни ночью, но к нему привыкли, как к стучавшему за окном дождю. На последнем этаже помещался тюремный лазарет, откуда каждый день на шерстяных нитках из расплетенных носок спускали «малявы»: «Помяните раба Божьего такого-то!» Захар Чичин забывал имя, едва записку прочитывали. Однако иногда вспоминал раннюю юность – городской парк, горький запах миндаля, чувствовавшийся к вечеру особенно остро, молоденькую девушку с родинкой на щеке, которая, сев после танцев на лавочку, губами достала его первое семя, пока он замер, не видя ничего вокруг. Где она? Что с ней стало? Но Захар Чичин не давал хода этим мыслям. «Было и прошло, – повторял он. – Забыто-забито, быльем поросло». Он относился к прошедшему будто к увиденному во сне. А кто после пробуждения ищет встречи с его персонажами?
В интернет-группе он посоветовал Модесту Одинарову застрелиться, если болезнь окажется смертельной, а в тюрьме твердо решил размозжить голову о стену, если подхватит туберкулез. Но все обошлось, не считая двух лет колонии, которые он получил за дезертирство из армии. За колючей проволокой он научился держать ложку за голенищем, по-цыгански прятать бритву во рту, а зубы чистить пальцем, выдавливая на него пасту.
«В литературном мире, как на зоне, друг друга знают в лицо, – кокетничал в группе Иннокентий Скородум. – Но в отличие от зоны исповедуют стиль легкой необязательности».
«Что он знает про зону?» – подумал Захар Чичин. Ему хотелось описать свои жестокие, серые дни, когда наряд на кухню считался праздником, выделяясь среди будней, как воскресенье на неделе. Но кто это поймет? Жалкий писатель? И он сдержался.
На зоне Захар Чичин был смел и пользовался авторитетом. Он жил по понятиям и не любил беспредел. Зато и своего не упускал. Для него в жизни все было ясно, потому что не было времени ее осознать, дав волю сомнениям. Жизнь для него мчалась, как поезд, а он сопровождал ее кондуктором, не задававшим вопросов, ни куда она движется, ни кто у нее машинист. И все же, ломая кости на жесткой деревянной шконке, он иногда задумывался, как устроен мир, для чего он в него пришел и почему должен будет уйти. «Все знают, как выживать, – чесал он лоб с наметившимися залысинами, – а как жить – никто не знает». «Слышь, браток, – толкал он в бок храпевшего соседа. – Может, мы и наяву только спим?» Он знал, что безмерно уставший за день сосед не проснется, но ему хотелось высказаться. К тому же его раздражал этот животный храп, вызывавший черную зависть, ему хотелось вторгнуться в чужие сны, разрушить их, как кто-то посторонний ломает сон его жизни, он повторял свой вопрос до тех пор, пока не слышал в ответ уже тихое сопенье, под которое засыпал. А потом наступало утро с окриками охранников, грызней за кусок мыла и очередью к нужнику. Окуная в свой дежурный распорядок, оно требовало действия, прогоняя отвлеченные мысли, как ночной туман, и представляя жизнь вечным кораблекрушением, когда надо успеть забраться в спасательную шлюпку, чтобы не утонуть на глазах у насмешливых счастливцев, занявших твое место.
В колонии Захар Чичин переписывался с девушкой, которая обещала его ждать, и он твердо решил на ней жениться. Она рассказала, что совсем недавно окончила школу, работает продавщицей в сельском магазине, и призналась, что мечтает завести детей. Захар честно поведал ей про свое одинокое детство, пыльный южный городок с базарной площадью, цыганами, продающими дрессированных блох, и эвкалиптами, бесстыдно сбрасывающими кору, он рассказал про армейскую службу в горах, где поневоле становятся героями, если не погибнут, но про историю с сержантом и про зарытые в лесу трупы умолчал. Его бабка к этому времени уже умерла, а отца с матерью он мысленно давно похоронил, считая себя сиротой. С учетом месяцев, проведенных в тюрьме, срок пролетел незаметно.
– Ты мне писал, – встретила его у ворот девушка, которую он с трудом узнал по фото.
– А ты отвечала, – поставив на землю чемодан, обнял он ее. – Знаешь, одинокий, как пугало, держится на палке. А женатый стоит на двух ногах. Где тут ближайший ЗАГС?
Поженившись, поехали к жене, в большой светлый дом, своими скрипами напомнивший Захару Чичину детство. Над дверью он прибил на счастье подкову, а все углы в комнатах, как учила бабка, обрызгал уксусом от бесов и только после этого на руках внес жену через порог. Скрыв судимость, Захар Чичин устроился охранником в банк, обзавелся вскоре знакомыми, а со своим напарником, ровесником, недавно вернувшимся из армии, сошелся особенно близко.
Жизнь, казалось, налаживалась, оставляя все беды в прошлом. Жена Захару Чичину попалась работящая, с крестьянской хваткой и уверенностью, что раз она вышла замуж, то жизнь удалась. По воскресеньям, нацепив платок, она тащила мужа в храм, где, выстаивая службу, он опять, как в армии, когда их привели на Рождество в церковь, смотрел на темневшие по углам лики святых, задирая голову, видел нарисованного под куполом Бога, среди облаков поднявшего руку в крестном знамении, и думал, что любить ближнего, как самого себя, невозможно, – не выживешь. А разве не Бог создал мир, в котором каждая тварь жрет другую? Бога Захар Чичин не любил, но не держал на него обид – его мир таков, каков есть, значит, ему бессмысленно молиться, его бессмысленно проклинать, а надо лишь исполнять его главную заповедь – выжить. В загробное существование Захар Чичин не верил – слишком много он повидал смертей, но жену не осуждал. Вспоминая свое сиротство, он видел в ее вере что-то детское, неизжитое – наивное желание иметь отца, который защитит, когда придет время выключать свет. Жена была крупная, у нее были налитые груди, а рожала она молча, сцепив зубы, не ложась в больницу, так что Захар Чичин вместо акушерки принимал роды на дому.