– Чем кормили на фронте?
– Горячее питание было всегда. Давали шоколад с колой, иногда ликер – не каждый день и ограниченно.
Уже 22 января я попал в плен. Я находился один в боевом охранении, когда увидел группу русских солдат – человек пятнадцать в зимней одежде на лыжах. Стрелять было бесполезно, но и сдаваться в плен я не собирался. Когда они подошли поближе, я увидел, что это монголы. Считалось, что они особенно жестокие. Ходили слухи, что находили изуродованные трупы немецких пленных с выколотыми глазами. Принять такую смерть я был не готов. Кроме того, я очень боялся, что меня будут пытать на допросе в русском штабе: сказать мне было нечего – я был простой солдат. Страх перед пленом и мучительной смертью под пытками привел меня к решению покончить с собой. Я взял свой «маузер 98к» за ствол и, когда они подошли метров на десять, вставил в рот и ногой нажал на спусковой крючок. Русская зима и качество немецкого оружия спасли мне жизнь: если бы не было так холодно, а части оружия не бы ли так хорошо подогнаны, что смерзлись, то мы бы с вами не разговаривали. Меня окружили. Кто-то сказал «Хенде хох». Я поднял руки вверх, но в одной руке я держал винтовку. Ко мне приблизился один из них, забрал винтовку и что-то сказал. Мне кажется, что он сказал: «Радуйся, что для тебя война кончилась». Я понял, что они настроены вполне дружелюбно. Видимо, я был первым немцем, которого они видели. Меня обыскали. Хотя я не был заядлым курильщиком, но в моем ранце была пачка, 250 штук сигарет «R-6». Все курильщики получили по сигарете, а оставшееся вернули мне. Эти сигареты я потом менял на пропитание. Кроме того, солдаты обнаружили зубную щетку. Видимо, они столкнулись с ней впервые – внимательно ее разглядывали и смеялись. Один пожилой солдат с бородой потрепал меня за шинель и пренебрежительно бросил: «Гитлер», – потом показал рукой на свою шубу, шапку и уважительно сказал: «Сталин!» Меня тут же хотели допросить, но никто не говорил по-немецки. У них был маленький словарь, в котором была глава «Допрос пленного»: «Wie heissen Sie? Как фамилия?» Я назвался. «Какая часть?» – «Я не понимаю». Я решил на допросе держаться до последнего и не раскрывать номер своей части. Немного помучившись со мной, они прекратили допрос. Пожилому солдату, который хвалил свое обмундирование, приказали сопровождать меня в штаб, который находился в шести километрах в деревне, оставленной нами два-три дня назад. Он шел на лыжах, а я пешком по полутораметровому снегу. Стоило ему сделать пару шагов, как я оставался на много метров позади него. Тогда он указал мне на плечи и концы лыж. Я бы мог ударить его кулаком в висок, забрать лыжи и сбежать, но у меня не было воли к сопротивлению. После 9 часов на 30—40-градусном морозе мне просто не хватило сил решиться на такой поступок.
Первый допрос в штабе проводил комиссар. Но прежде чем меня вызвали на допрос, я сидел в сенях дома. Я решил воспользоваться минутой и вытряхнуть снег, который набился в мои сапоги. Я успел снять только один сапог, когда ко мне обратился офицер богатырского вида, одетый в каракулевую накидку. На французском, которым он владел лучше меня, он сказал: «Повезло, что ты попал в плен, ты обязательно возвратишься домой». Он отвлек меня от вытряхивания снега из сапог, что впоследствии мне дорого стоило. Нас прервала переводчица крикнувшая из-за двери: «Войдите!» Предложение слегка перекусить мой пустой желудок принял сразу же. Когда мне протянули черный хлеб, сало и стакан воды, мой нерешительный взгляд бросился в глаза комиссару. Он сделал знак переводчице попробовать пищу. «Как видите, мы не собираемся вас травить!» Я очень хотел пить, но в стакане вместо воды оказалась водка! Потом начался допрос. Меня опять попросили назвать фамилию, имя, дату рождения. Потом последовал главный вопрос: «Какая воинская часть?» На этот вопрос я отказался отвечать. Удар пистолета по столу заставил меня придумать ответ: «1-я дивизия, 5-й полк». Полная фантазия. Неудивительно, что комиссар тут же взорвался: «Врешь!» Я повторил. «Вранье!» Он взял маленькую книжку, в которой, видимо, были записаны дивизии и входящие в них полки: «Слушайте, вы служите в 7-й танковой дивизии, 7-й пехотный полк, 6-я рота». Оказалось, за день до этого были взяты в плен два товарища из моей роты, которые рассказали, в какой части они служат. На этом допрос был окончен. За время допроса снег в сапоге, который я не успел снять, растаял. Меня вывели на улицу и повели в соседнюю деревню. За время перехода вода в сапоге замерзла, я перестал чувствовать пальцы ног. В этой деревне я присоединился к группе из трех военнопленных. Почти десять дней мы шли от деревни к деревне. Один из товарищей умер у меня на руках от потери сил. Мы часто чувствовали ненависть к себе местного населения, чьи дома при отступлении были разрушены до основания во исполнение тактики «выжженной земли». На разгневанные окрики «Фин, фин!» мы отвечали: «Германски!», – и в большинстве случаев местные жители оставляли нас в покое. Я отморозил правую ногу, правый сапог был разорван, и я использовал вторую рубашку как перевязочный материал. В таком жалком состоянии мы встретили съемочную группу киножурнала «Новости недели», мимо которой мы должны были несколько раз прошагать по глубокому снегу. Они сказали пройти и еще раз пройти. Мы старались держаться, чтобы представление о немецкой армии не было таким плохим. Наша «провизия» в этом «походе» состояла в основном из пустого хлеба и ледяной колодезной воды, от которой я получил воспаление легких. Лишь на станции Шаховская, восстановленной после бомбежек, мы сели втроем в товарный вагон, где нас уже ждал санитар. В течение двух-трех дней, что поезд ехал до Москвы, он обеспечивал нас необходимыми медикаментами и едой, которую готовил на печке-чугунке. Для нас это был пир, пока еще был аппетит. Пережитые лишения сильно потрепали наше здоровье. Меня мучили дизентерия и воспаление легких. Примерно через две недели после пленения мы прибыли на один из грузовых вокзалов Москвы и нашли пристанище на голом полу у сцепщицы вагонов. Два дня спустя мы не поверили своим глазам. Часовой посадил нас в белый шестиместный лимузин «ЗИС», на котором был нарисован красный крест и красный полумесяц. По пути в госпиталь нам показалось, что водитель специально едет окольными путями, чтобы показать нам город. Он с гордостью комментировал те места, мимо которых мы проезжали: Красная площадь с мавзолеем Ленина, Кремль. Дважды мы пересекали Москву-реку. Военный госпиталь был безнадежно переполнен ранеными. Но здесь мы приняли благотворно подействовавшую на нас ванну. Мою обмороженную ногу перевязали и с помощью подъемных блоков подвесили над ванной. Нашу униформу мы больше никогда не видели, так как должны были надеть русские шмотки. Нас отправили в котельную. Там уже находилось десять совершенно изможденных наших товарищей. На полу стояла вода, в воздухе стоял пар, вырывавшийся из дырявых труб, а по стенам ползли капли конденсата. Кроватями служили носилки, поднятые на кирпичах. Нам дали резиновые сапоги, чтобы мы могли ходить в туалет. Даже появляющиеся время от времени санитары были в резиновых сапогах. Мы провели в этом ужасном подземелье несколько дней. Лихорадочные сны, вызванные болезнью, затягивают воспоминания об этом времени… Дней через пять, а может, и десять нас перевели во Владимир. Разместили нас прямо в военном госпитале, находившемся в здании духовной семинарии. В то время во Владимире еще не было лагеря для военнопленных, в лазарете которого нас могли бы разместить. Нас уже было 17 человек, и мы занимали отдельную палату.
Кровати были застелены простынями. Как решились разместить нас вместе с русскими ранеными? Явное нарушение запрета на контакт. Один мой русский друг, занимавшийся по роду своей деятельности изучением судьбы немецких военнопленных во Владимире, признался мне, что ни разу не видел ничего подобного. В архиве Советской Армии в Санкт-Петербурге он наткнулся на карточку из картотеки, документально подтверждающую наше существование. Для нас же подобное решение было огромным счастьем, а для некоторых даже спасением. Там мы почувствовали отношение к себе, как к своим, в том, что касалось медицинского обслуживания и условий жизни. Наше питание не уступало питанию красноармейцев. Охраны не было, но, несмотря на это, никто даже не думал о побеге. Дважды в день проходили врачебные осмотры, по большей части их проводили женщины-врачи, реже сам главный врач. Большинство из нас страдало от обморожений.
Я уже доходил. Аппетит пропал, и я стал складывать хлеб, который нам выдавали, под подушку. Мой сосед сказал, что я дурак и должен распределить его между остальными, поскольку я все равно не жилец. Эта грубость меня спасла! Я понял, что если я хочу вернуться домой, то должен заставлять себя есть. Постепенно я пошел на поправку. Мое воспаление легких сдалось после двух месяцев лечения, в том числе банками. Дизентерию взяли за рога введением внутримышечно марганцовки и приемом 55-процентного этилового спирта, что вызвало неописуемую зависть окружающих. С нами обращались действительно как с больными. Даже легкораненые и медленно выздоравливающие были освобождены от любой работы. Ее выполняли сестры и нянечки. Повар, казах, приносил частенько до краев полную порцию супа или каши. Единственное немецкое слово, которое он знал, было «Лапша!». А когда он его произносил, то всегда широко улыбался. Когда мы заметили, что отношение русских к нам нормальное, то и наш враждебный настрой поубавился. Этому помогла и очаровательная женщина-врач, которая относилась к нам с симпатией. Мы называли ее «Белоснежка».
Менее приятными были регулярные посещения политкомиссара, надменно и во всех подробностях рассказывавшего нам о новых успехах русского зимнего наступления. Товарищ из Верхней Силезии – у него была раздроблена челюсть – пытался перенести свои знания польского языка на русский и переводил, как мог. Судя по тому, что он и сам понимал не больше половины, он был совсем не готов переводить все и вместо этого ругал политкомиссара и советскую пропаганду. Тот же, не замечая игры нашего «переводчика», подбадривал его переводить дальше. Часто мы едва сдерживали смех. Совсем другие новости дошли до нас летом. Два парикмахера под большим секретом рассказали, что немцы стоят под Каиром, а японцы оккупировали Сингапур. И тут сразу возник вопрос: а что ждет нас в случае страстно желаемой победы? Комиссар повесил над нашими кроватями плакат «Смерть фашистским захватчикам!». Внешне мы ничем не отличались от русских раненых: белое белье, синий халат и домашние тапочки. Во время частных встреч в коридоре и туалете в нас, конечно же, сразу узнавали немцев. И лишь у немногих наших соседей, которых мы уже знали и сторонились, такие встречи вызывали негодование. В большинстве же случаев реакция была другой. Примерно половина была нейтрально настроена к нам, и примерно треть проявляла различную степень заинтересованности. Высшей степенью доверия была щепотка махорки, а порой даже и скрученная сигарета, слегка прикуренная и переданная нам. Страдая оттого, что махорка не входила в наш рацион, страстные курильщики, как только к ним возвращалась способность передвигаться, устанавливали в коридоре дежурство по сбору табака. Постовой, который сменялся каждые полчаса, выходил в коридор, вставал перед нашей дверью и обращал на себя внимание типичным движением руки курильщиков, «стреляя» чинарик или щепотку махорки. Так проблема с табаком была как-то решена.
– Какие разговоры шли между пленными?
– Разговоры между солдатами на родине шли только на тему женщин, но в плену тема № 1 была еда. Я хорошо помню одну беседу. Один товарищ сказал, что после обеда он мог бы кушать еще три раза, тогда его сосед схватил свой деревянный костыль и хотел его побить, потому что, по его мнению, можно было бы есть не три, а десять раз.
– Среди вас были офицеры или были только солдаты?
– Офицеров не было.
В середине лета почти все снова были здоровы, раны залечены, никто не умер. И даже те, кто поправился раньше, все равно оставались в лазарете. В конце августа пришел приказ о переводе в трудовой лагерь сначала в Москву, а оттуда в район Уфы на Урале. После почти райского времени в лазарете я понял, что совсем отвык от физической работы. Но расставание стало еще тяжелее и оттого, что ко мне здесь относились дружелюбно и милосердно. В 1949 году, проведя почти восемь лет в плену, я вернулся домой.
Диршка Клаус-Александр (Derschka, Klaus Alexander)
Синхронный перевод – Анастасия Пупынина
Перевод записи – Валентин Селезнев
– Меня зовут Клаус-Александр Диршка, родился 2 июля 1924 года в Клаусберге в Верхней Силезии, сегодня занятой Польшей. Перед войной я учился в школе. А в 17 с половиной лет я пошел в армию добровольцем.
– Почему вы пошли на войну добровольцем?
– Чтобы защитить мою родину. Кроме того, я должен был еще полгода учиться в школе, а так я мог уже в нее больше не ходить. Я был в Гитлерюгенде, нас воспитывали в том духе, что молодым везде у нас дорога, а в армии есть масса возможностей. Потом, солдатом, я думал, что я идиот, мог еще полгода прожить дома, «как бог во Франции». Правда, через полгода меня все равно бы забрали.
Обучение проходил во Франции, в городе Метц. Восьмая пехотная дивизия стояла у Канала, готовилась к высадке в Англию. Мы тренировались в посадке на корабль и высадке. Я учился на радиста, но через пару месяцев обучение прервали, и мы вернулись в Германию. Здесь я поступил в офицерскую школу восьмой пехотной егерской дивизии, которая была в то время во Франции. Но тогда я не знал, к какой дивизии я отношусь. Офицерская школа была в Кобленце, а потом нас опять отправили в Метц для специального обучения – офицеры должны были владеть всем оружием, включая 5-сантиметровые минометы. В марте 1942 года наша дивизия стала егерской. Егерские дивизии могли передвигаться быстрее пехотных, кроме того, нас обучали воевать в горах. В пехотных дивизиях были лошади, а у нас были мулы. В 1942 году я был в отпуске, а когда вернулся, то получил приказ ехать в Россию на фронтовую стажировку. Мы поехали через Берлин обычным поездом на Варшаву и до Старой Руссы. Дивизия занимала оборону в коридоре, пробитом к окруженной в Демянске группировке. Мы его называли «шланг». Там для меня началась война. Я был командиром отделения седьмой роты второго батальона. Там, в русских болотах, я находился все время. Оборона состояла из опорных пунктов, соединенных деревянными гатями. Опорный пункт строился из бревен в виде каре с открытой назад стеной. Он был рассчитан на отделение, которое состояло из 9—12 человек. Эти сооружения постепенно погружались в болото, и приходилось сверху их надстраивать. Ночью мы отходили из этих опорных пунктов, чтобы отдохнуть, в них оставалось только охранение. По тревоге опорные пункты сразу же занимались пехотой. Почти каждую ночь мы маскировали наши позиции еловыми ветками или еще чем-нибудь.
– Почему Германия начала войну с Россией?
– Мы знали, что русские хотели напасть первыми, а мы их опередили. Англичане напали на Грецию, когда наши части уже стояли на русской границе. Часть наших войск была отправлена в Грецию, чтобы остановить англичан. Там у нас были большие потери. Это нам помешало напасть на Россию весной.
– Когда вы в октябре 1942 года прибыли на русский фронт, у вас была информация о боях в Рамушевском коридоре?
– Нет. Как солдат вы ничего не знаете. Информация доходила только случайным образом, если кто-то придет, но к нам, в болота, редко кто приходил. Я, как немецкий солдат, сейчас и тогда никак не мог понять то, с каким упорством и безрассудством русские солдаты бежали прямо на наш огонь.
Немецкая пехотная дивизия была устроена совсем иначе, чем русская. По обучению и имеющемуся вооружению немецкая дивизия была сильнее русской дивизии. У нас в пехотной дивизии была своя артиллерия, дивизия могла вести войну самостоятельно. Русские же должны были все время спрашивать у своего командования: можно мне сейчас стрелять? Куда я должен стрелять? У нас тоже так было, но у нас артиллерийские наблюдатели были в пехоте, на самом переднем крае, и когда русские нападали, то вся дивизионная артиллерия стреляла по одной цели, хотя находилась в разных местах. Когда атаковал, к примеру, батальон русских, вся артиллерия стреляла по нему.
А у русских огонь артиллерии надо было планировать заранее и подтягивать артиллерию. Поэтому мы знали, что если у русских появилась артиллерия, то в следующие дни что-то будет происходить.
– С русской стороны были снайперы?
– Мы считались с тем, что с русской стороны всегда были снайперы. В сумерках, утром или вечером, они занимали позицию. Был период, когда у нас во взводе каждый день был один мертвый от пули снайпера. Я тогда лично пару дней пролежал на переднем крае, пытался самостоятельно обнаружить русского снайпера. И хотя русские позиции были примерно в трехстах метрах, я не смог ничего обнаружить. Поэтому я затребовал немецкого снайпера из батальона. Снайпер пришел, я ему рассказал, где были убитые, как они лежали, куда были попадания. Вечером он ушел вперед, на нейтральную полосу. На следующий день вечером он вернулся и сказал, что никого не видел. Так он уходил и приходил два-три дня, потом он вернулся еще засветло, очень спокойный, и сказал, что русского снайпера больше нет в живых. Он мне показал позицию, с которой стрелял русский снайпер. Он ее заметил, потому что оттуда был выстрел по другой цели.
Были периоды многодневных атак русских. Погибшие и раненые были с обеих сторон. Своих мы каждый вечер пытались вытаскивать. Мы также забирали в плен русских раненых, если они были. На второй или третий день ночью мы услышали, как на нейтральной полосе кто-то стонет по-русски: «Мама, мама». Я с отделением выполз искать этого раненого. Было подозрительно тихо, но мы понимали, что русские тоже выползут за ним. Мы его нашли. Этот солдат был ранен в локоть разрывной пулей. Такие пули были только у русских, хотя они были запрещены. Мы ими тоже пользовались, если захватывали у русских. Мои солдаты стали оказывать ему помощь, а я выдвинулся вперед и наблюдал за русской стороной. В пяти метрах от себя я увидел русских, тоже примерно отделение. Мы открыли огонь, а русские кинули в нас гранату. Русские отступили, мы тоже отошли, забрав раненого. Мы его отнесли на перевязочный пункт. Там его прооперировали и отправили дальше, наверное в Старую Руссу. У нас раненых отправляли не сразу в госпиталь в Германию, а как минимум через три госпиталя по дороге, и каждый был лучше, выше уровнем, чем предыдущий. В первом, возле линии фронта, была только первичная обработка, грубая, дальше лучше.