Мелкие лужи пересохли, и на их местах остались черные пятна. Грязь в колеях покрылась ломкой коркой. Гуси ходили вдоль деревни, растворив крылья, и сигналили, как автомобили. А ответа от Петра Михайловича не было. Из МТС приехали машины: тракторы тянули на буксире качку с железными бочками, культиватор, зеленый, похожий на железнодорожный вагончик на маленьких колесах; потом эти же тракторы тащили автомашины, и всю ночь в деревне стоял стук и грохот, и избы дрожали, как в лихорадке. К утру вся дорога была порезана гусеницами на ровные буханки, а лужи стали перламутровыми. Трактористы раскинули свое хозяйство у реки. Два молодых парня, в замасленных, словно кожаных, штанах, чумазые, нервные, похожие друг на друга, как братья, ходили по избам, знакомились с девчатами и тайком от механика меняли керосин на молоко.
Подходила пора сеять, а Дементьев все не приезжал и письма от него не было.
Казалось, Дементьев совсем забыл про все, что обещал на собрании. «А может, он на меня осерчал, — думала Лена, — из-за этого и не едет, не отвечает. Не настоящий он человек, если так. Эти дела путать вместе нельзя. Да. Не настоящий он человек».
Но на поле Лена не показывала и виду, что надежды ее не сбываются. Жалко было ребят. Ребята работали так, что счетовод не верил замерам тети Даши, а раза два сам выходил проверять, сколько раскидано навоза. Лена знала: стоит ей только задуматься, закручиниться — ребята все поймут и поостынут. И она через силу веселилась, посмеивалась, командовала, намекала на то, что послала в район письмо, делала вид, что знает что-то такое, чего никто другой не знает. Все, даже проницательная тетя Даша, верили ей! Чего же особенного, агроном все время около Ленки вздыхает.
Однажды, собираясь домой, Гриша помыл в луже сапоги и сказал:
— Ну, все теперь, дня через два сеять. Молодец у нас Ленка! Все сделает. Мы за ней, как за каменной стеной. Вот что значит свои люди в районе.
И они ушли. Ушли все, кроме Лены и тети Даши. Тетя Даша замеряла последние куски. Красное солнце уже дотронулось до земли.
— Ну, пойдем, стахановка, — подошла к Лене тетя Даша.
Лена сидела на камне и плакала.
— Ты с чего? Аль обидели? Не вышло ничего в районе?
Лена не отвечала.
— Вот, гляди-ка ты какая. Чего же ты мне раньше не сказала? Ну, ребятам нет, а мне бы могла сказать. Не реви. Не надо убиваться-то. Обожди, я с председателем поговорю. Может, и выйдет что-нибудь. Не один он хозяин. Мы — правление — тоже хозяева.
11
Как уговорила тетя Даша Павла Кирилловича, никто не знал: ночью она постучалась в окно Лениной избы и сказала радостным шепотом:
— Дает немного. Завтра пораньше собирайтесь грузить, пока не передумал. Мужик-то он больно ненадежный.
Лена не могла больше спать. Едва дождавшись рассвета, она побежала за Гришей, за Настей и другими ребятами. Запрягли две подводы, подняли кладовщика, поехали к амбарам.
Кладовщик долго не хотел без распоряжения председателя колхоза отпускать зерно. Но все наперебой стали убеждать его, что Павел Кириллович разрешил, что он скоро подойдет и подтвердит это, а пока что надо начинать мерить и грузить.
Когда первая телега была наполнена мешками, к амбарам подошел Павел Кириллович.
Глядя в ноги, он сказал:
— Сгружай…
— Как так? Ведь вы разрешили! — воскликнула тетя Даша.
— Сгружай, тебе говорят.
— Да что вы за человек такой! — сказала Лена, медленно бледнея.
— Что я за человек? — вдруг закричал Павел Кириллович. — Коли хочешь урожай повышать, так делай, как люди, а нечего новости выдумывать. Не наше дело новости выдумывать…
— Вон что! — сказала Лена.
— Да! Ты в райзо писала? Жаловалась небось, что зерна не дают? Ну-ка, почитай. — И председатель в волнении начал тыкать руки в карманы и наконец разыскал сложенную вчетверо бумажку.
Лена развернула бумажку и, увидев, как чистенько напечатаны слова и как размашисто, захватывая печатные буквы сделана подпись, поняла, еще не читая, что дело плохо. Особенно испугала ее эта непонятная подпись, состоявшая из одних только букв «ш» — штук пятнадцать букв «ш» подряд, а на конце красивая змейка.
На бумаге было напечатано:
«Председателю колхоза дер. Шомушка.
На Ваше письмо №… (пустое место) от (пустое место) сообщаем, что постановлениями… (дальше стояло много цифр)… расходование сортового зерна сверх утвержденной нормы запрещается. Прошу разъяснить колхозникам, что виновные в перерасходе такового будут привлекаться к уголовной ответственности».
А дальше стояла подпись человека по фамилии «шшшш».
12
Пелагея Марковна вернулась домой поздно. Солнышко уже зашло за амбары. Слышно было, как мышонок в углу катает какой-то шарик. Изба, в которой жили они вдвоем с Леной, была недавно построена: сруб стоял на камнях, в дверь приходилось забираться по бревнам, потому что крыльцо не успели сделать. Из горницы еще не выветрился скипидарный дух свежего леса.
Не вздувая света, Пелагея Марковна хлопотала возле печи.
— Экое ты, опять продырявилось… — говорила она ведру. — И так я тебе все донышко тряпочками позатыкала. Послужило бы еще годок, а там будет легше, куплю ведра, а тебя на спокой.
Пелагея Марковна разговаривала с ведром, с печью — со всем, что было в избе. А то и вовсе говорить разучишься: на работе не до разговоров, а дома тоже перемолвиться не с кем: Лена приходит к ночи, когда Пелагея Марковна уже спит.
Пелагея Марковна наполнила водой кадку и стала щепать лучину. Лучинки на одной ножке отпрыгивали от полена.
— Ишь ты, баловник, — добродушно ругала Пелагея Марковна полено. — Что ты сучки под ножик подставляешь? Право, баловник! А вот я тебя переверну, не станешь баловаться.
Она поставила на шесток таган, достала шероховатые от земли картофелины, стала искать спички.
Спички не находились. Пелагея Марковна лазила по всем уголкам и, пока искала, успела рассказать тагану, что завтра, если будет вёдро, начнут сеять, что трактористы ходили глядеть, как поднята зябь, и ругали тех трактористов, которые работали осенью, что привезли такие машины, каких никто сроду и не видел, и что все, слава богу будет хорошо.
Она потянулась из-за угла печи пощупать, нет ли спичек на лежанке, и наткнулась пальцами на чье-то плечо.
— Ой, батюшки! — она отдернула руку. — Это кто?
— Я, мама, — устало ответила Лена.
— Вот напугала. Даже дух занялся. Ты бы хоть голос подала.
— А зачем?
— Что рано воротилась?
— Наработалась. Хватит.
— Уморилась?
Лена ничего не ответила. «Горе какое-то у нее», — подумала Пелагея Марковна. Она отыскала спички и тихонечко, стараясь не шуметь, сварила картошку, вскипятила молоко. Потом она засветила лампу и позвала Лену. Они сели вдвоем на одну скамейку у хлипкого стола, который мог стоять, только прислонившись к стене. Лампа скупо освещала их утомленные лица, сундук, стоящий в углу, раму с фотографиями. Сундук был обит железными полосами. Полосы во многих местах насквозь проела ржавчина — видно, сундук закапывали от фашистов. В крашеную фанерную раму было вставлено штук двадцать фотографий — и больших и маленьких, чуть ли не с почтовую марку. На карточках виднелись темные пятна — видно, рама тоже была закопана и отсырела.
Лена и Пелагея Марковна ужинали, а с желтоватых кабинеток на них смотрели пучеглазые гусары в добротных сапогах, строгие старики с расчесанными бородами, старушки, положившие худые руки на колени, с глянцевых пятиминуток улыбались курносые девушки в пуховых беретах и такие же курносые ребята в черкесках с чужого плеча. На одной из карточек виднелась и Лена — маленькая еще, с косичками и в пионерском галстуке, повязанном на голую шею.
Людная и крепкая была до войны семья, а теперь вот вся она умещается на одной узенькой скамейке.
Поужинали молча. Один только раз Пелагея Марковна спросила:
— От агронома-то нет ничего?
— Пустой он человек. Струсил. Не едет, — сказала Лена и пошла к постели. — И говорить о нем не хочу…
Пелагея Марковна погасила свет. Из стекла потянуло душным запахом керосина. Луна разостлала на столе белую скатерть. И чугун стал белым, словно облитый молоком. Далеко на улице, наверное у реки, играет на гармошке неугомонный Гришка, визжат девчата. А Лена уже спит. Мышонок снова принялся катать в углу шарики.
Пелагея Марковна тихонько поднялась и подошла к двери. Лена спит. Волосы ее рассыпались по подушке. Словно насторожившись, спит она: веки не совсем сомкнуты, будто она подглядывает, пальцы полусогнуты, готовые, схватить лопату или вилы. Вот она вздрогнула во сне, повернулась на бок. Пелагея Марковна осторожно погладила ее по голове. Выросла дочка. И приласкать-то ее приходится украдкой. Нрав мальчишеский. Не любит она материнской ласки. По-настоящему, надо бы на нее обидеться, да как на нее обидишься, когда у нее золотое сердце. Хоть она и не приласкается и доброго слова не скажет, но если ляжешь спать — она ужинает без света; если затоскуешь — она норовит все прибрать сама, как бы ее ни сбивало с ног от усталости.
Похудела Лена за эти дни, синева выступила у нее под глазами. Милая моя доченька! Что тебя тянет на самые трудные дела, что тебе надо? Богатой ты хочешь стать? Заработать больше всех? Нет, не такой у тебя характер, не нужно тебе богатство и не понимаешь ты, что оно такое. Ты последнее отдашь любому, кто ни попросит. Почета ли ты добиваешься или ордена? Нет, неведомы тебе гордость и похвальба.
Что ты видишь в снах своих? Что тянет тебя на непривычные, на самые трудные дела? Какая волна поднимает тебя? Какая волна поднимает тебя так высоко, что и не поговорить с тобой и не понять тебя твоей матери…
13
Дементьев ехал в Шомушку и недовольно хмурился, в десятый раз стараясь решить, как держаться с Леной: равнодушно-официально, обиженно или по-прежнему говорить с ней так, как станет подсказывать сердце?
Но поля, медленно вращающиеся с обеих сторон, женщины в разноцветных платках, лошади, запряженные в плуги, бурые откосы, разлинованные нежно-зеленой озимью, — все это отвлекало агронома и мешало ему думать. Недалеко постукивал «Сталинец», и человек пять ребятишек как-то умещались на нём вместе с трактористом. Одна за другой появлялись деревни, где среди серых строений желтели новые избы, крытые пышной соломой, с палисадами, с воротами из свежих шелковых досок. И снова шли пашни, люди, тракторы.
«Глупости, — думал Дементьев, радостно ощущая себя частью этого работящего, накрытого чистым голубым небом мира. — Нужно не обращать внимания на ее девичье лукавство. Зачем нагонять на себя злость, если в самом деле нет этой злости? Сам-то я хорош! Говорил ли я ей когда-нибудь серьезно, что я ее люблю? Нет, не говорил. А теперь приеду и скажу. Вот и все».
И то ли от того, что вокруг, по всей земле, шла налаженная работа, то ли от светлых мыслей и яркого солнца в душе Петра Михайловича утвердилось чувство спокойного ожидания чего-то хорошего.
Начались Шомушки.
Поглядев на пашни, агроном сразу заметил, что сеять начали только сегодня. Как это часто бывает, в первый день дело шло плохо. Трактор с сеялкой неподвижно чернел на пашне, и на сеялке сидел грач. Четыре растрепанные женщины лежали на брезенте у самой дороги.
— Почему не работаете? — спросил Петр Михайлович, резко одергивая жеребца.
— А чего нам делать? Машина стоит.
— Где тракторист?
— Побег к начальству. Председатель не велит сеять.
Дементьев хлестнул жеребца и поехал дальше, разыскивая глазами председателя. «Наверное, дома прохлаждается. Поеду прямо к избе».
Чувствуя настроение хозяина, жеребец занервничал.
Дома председателя не было. Не было его ни в правлении, ни у конюшен, ни у кузницы, ни у вагончика МТС. Всюду говорили: «Был только что, да пошел вон в ту сторону». Так всегда говорят про свое начальство. Агроном решил уже идти на поле один, но вдруг сзади послышалось:
— Товарищ Дементьев! А я за вами всю деревню избегал. Вот глядите, тут у нас с эмтээсом опять война открылась.
Председатель, потный и вымазанный в грязи, подошел и стал объяснять. Оказывается, эмтээсовцы пропахали по зяби на глубину семнадцать сантиметров вместо двадцати и оправдываются тем, что глубже пахать нельзя, потому что грязь и получается большой пережог горючего. Дементьев с председателем пошли на поле. Действительно, пашня была бракованная. Правильно сделал председатель, запретив сеять на такой пашне. Пришлось искать механика МТС, ругаться, заставлять наново регулировать плуг, грозить составлением акта. Потом начали налаживать подвозку зерна, и Дементьев, забыв о Лене, до самого вечера советовал, хвалил, грозился и, наконец, устал — сел передохнуть, и им снова овладело чувство ожидания чего-то хорошего. Он оглянулся. Солнце садилось. Колхозники расходились с поля, и только трактор стучал за бугром так, словно там выбивали половики.
— А как дела у комсомольцев? — спросил он Павла Кирилловича.
— Как у всех. Сеют, — ответил председатель, глядя в ноги.
— Пойдемте, посмотрим.
— Чего же смотреть-то. Уже отбой. Все дома.
— Как хотите. Тогда я один схожу.
Председатель отправился в деревню, а Дементьев — по тропке на поле. Он никого не надеялся увидеть там — просто хотелось посмотреть, как подготовлена земля.
Вдруг он увидел Лену. Лена была далеко, на самом краю пашни, у маленькой речки, впадающей в Медведицу. Она стояла, нагнувшись, широко расставив ноги, доставала из мешочка зерно и аккуратно закладывала его в землю. Возле нее на корточках возился Огарушек. Дементьев подошел. Лена заслоняла головой солнце, и волосы ее казались раскаленными.
— Мальчик, — сказал Дементьев, — сбегай, друг, на дорогу, посмотри, нет ли там председателя.
Огарушек побежал.
— Или вы не знаете, где председатель? — спросила Лена, не оглянувшись.
— Знаю. Я хочу сказать вам, Лена…
— Огарушек! — закричала Лена.
Дементьев насупился. Огарушек вернулся.
— Чего же ты убежал? — сказала Лена мальчику. — Закапывай. — Потом насмешливо улыбнувшись, взглянула на Дементьева. — Чего же вы смолкли? Вы мне говорить чего-то хотели. Говорите.
Все нежное, что было на душе агронома, разом схлынуло.
— Я хотел узнать, — сказал он холодно, — как вы подготовили землю под полуторное количество зерен. Но я поговорю об этом с кем-нибудь другим.
— А вы разве не знаете, что… — начала Лена, но агроном резко повернулся и пошел прямо по пашне к речушке. Пройдя немного по берегу, чтобы скрыться от Лениных глаз, он сел на камень у самой воды.
На противоположном крутом берегу, прямо по отвесной стенке, росли частые прутья орешника. Они густо чернели вдоль берега, и только в одном месте, в прореху между кустами, прорывался последний луч, до того плотный, что сквозь него ничего не было видно. Дементьев долго сидел и слушал, как в орешнике боязливо вскрикивала птица. Солнце садилось за холмы. С каждой минутой становилось все темней и тише, и птице никто не отвечал, и она снова с тупым отчаянием звала кого-то и прислушивалась.
Река засыпала. От отражения агронома один за другим отрывались овальные куски и исчезали на темном плесе. Вода лениво колебалась. И только в том месте, где падал луч, плясали сотни розовых искр, словно в воду бил бесшумный огненный ливень.
Вдруг Дементьев увидел в воде отражение Лены.
— Я хочу хоть метров пять или десять посадить по-своему, вот и сажаю руками, — оказала она виновато.
— Сажайте, — ответил агроном, не понимая и не желая понимать, зачем ей взбрело в голову сажать зерно руками.
— А это потихоньку, чтобы не знал никто, Петр Михайлович. Вы никому не говорите.
Агроном молчал.
Лена села возле него на камушек.
— Серчаете? — неожиданно спросила она.
— Нет.
— Я знаю. Серчаете.
— Не за что мне на вас сердиться.
— Значит, есть за что, — Лена вздохнула. — У меня жених есть, Петр Михайлович.
— Кто?
— С нашей деревни. Он сейчас в городе Горьком. Механик. Отсюда до него по железной дороге тысяча сто восемьдесят километров.
Наступили сырые сумерки. Так же незаметно, как выходит из комнаты мать, убаюкав сынишку и прикрутив лампу, незаметно зашло солнце. Умолкла птица в орешнике. Погасли на воде искры. Темная река неподвижно застыла, и только изредка, когда плотва склевывала водяного жучка, по гладкой поверхности воды разбегались маленькие зыбучие кружочки.
И наконец, дождавшись полной тишины, на бледно-зеленое небо вышла одинокая яркая звезда.
— Давно он уехал? — спросил Дементьев,
— С полгода, а то и больше.
— Вы не забыли его?
— Как же мне его забыть? Что вы!
— Ну что же. Хорошо. Даже… завидно.
— Ничего. И вы найдете. Не одна я на свете.
— Не просто найти, Лена. Вот живу, живу, а всё не найти.
— Найдете. Нашего брата теперь много. Экое добро!..
Дементьев поднял голову и посмотрел на Лену,
— Чего вы?
— А сочиняете вы, как всегда. И про горьковского вашего сочиняете. Ничему я теперь не верю…
— Почему же не верите. Вот я ему письмо написала. Еще не отправила. Хотите почитаю?
Петр Михайлович не ответил.
Лена развернула сложенный треугольником листок и начала: «Здравствуй, милый мой голубок, Василий Парамонович!»
— А что это за номер — тридцать один?
— Не перебивайте, а то читать не стану. «Здравствуйте, милый мой голубок, Василий Парамонович!» Это номер для того, чтобы он складывал письма подряд, я их все нумерую. «Целую тебя, Васечка, в губки твои и в длинные реснички много, много раз.
Васечка, я утром вспоминала тебя и ту рощу, где мы стояли в дождь под березой и ты мне сказал в первый раз про чувство. Я бы и сейчас нашла эту березу.
Васечка, но только я проснулась, так мне стало тошно, что сейчас бы бросила все и пошла пешком к тебе в город Горький.