При этом нежданном обращении трудолюбивый Лоншан (а вслед за ним и молодой Ваньер) запнулся в своих записях, и его перо оставило на бумаге кляксу и загогулину, кою по сю пору не в силах расшифровать потомство. С нуждой подняв главу от листа, он поежился, хотя вовсе не этого от него ждали. Вольтер продолжал:
«Лоншан, конечно, помнит, как однажды ночью в поле по пути из Парижа в Серей у нашей кареты отлетело колесо и сломалась ось. Маркиза с присущей ей резкостью принялась высказываться в адрес возницы, кареты, лошадей, Франции, „проклятой дикости“, коей якобы нет ни в Голландии, ни даже в Китае при просвещенном императоре Камги, и даже в адрес своего друга, который то витает в своих стихах, то гребет лопатой свой „филозофский камень“, то есть деньги, не удосужившись перед путешествием сменить ось.
Мы выбрались из кареты и пошли в поле, а потом споткнулись и повалились на стог сена, где стали хохотать, как безумные, вспоминая ее проклятья. Потом мы прижались друг к другу и стали смотреть в небо. Стояла морозная чистая ночь с полным набором созвездий. Мы читали небесный свод и чувствовали себя в эти то ли миги, то ли вечности не жертвами, а баловнями Вселенной. Разве это не счастье?»
«Счастье или щастье?» — спросил Лоншан. Ваньер молчал, держа перо на весу.
«Как угодно», — суховато ответствовал Вольтер.
«Нам больше нравится „Щ“!» — закричали курфюрстиночки.
«А нам „СЧ“!» — наперекор заявились подпоручики.
Под этот писк моряки и унтеры выпили крепкого, а отец Евстафий даже умудрился не только выпить, но и закусить отменным датским маринованным огурцом.
Посланник Фон-Фигин молчал, прикрыв глаза своей будто бы скульптурной ладонью с большим камнем, сверкавшим не менее ярко, чем любая звезда той столь памятной вольтеровской ночи. Этот Вольтер, вновь думал он. Что был бы наш век без него! Как мне вознаградить его за сие воспоминание? Отняв длань ото лба, он снял перстень и надел его на третий, наидлиннейший палец левой конечности филозофа, после чего приложил сию кисть к своим губам. Кисть дернулась под этим прикосновением, словно подопытная лягушка Гарвея. Глаза старика осветились какой-то, будто бы ожившей странностью. Непроизвольно, словно борясь с неведомым искушением, он даже сделал почти незаметное движение чреслами в сторону от высочайшего посланника.
Вольтер продолжал свой монолог: «Увы, счастье наше было не вечно. Все те же досадные противоречия земной любви все чаще ставили нас в тупик, из коего мы по унылой привычке человеческих существ не искали выхода. Гармония разрушалась: нарастающее восхищение друг другом, чувство духовной неразделимости сопровождалось ослаблением либидо, то есть пресыщением.
Однажды я подарил ей миниатюру, свой портрет, на котором написал такое стихотворение:
В тысяча семьсот сорок седьмом году в городе Люневиль при дворе польского короля в изгнании Станислава Лещинского Эмили, ей было тогда сорок два года, познакомилась с молодым капитаном гвардии маркизом Жаном Франсуа Сен-Ламбером. Дальше все пошло по самому банальному варианту. Она влюбилась. Он ответствовал с полной галантностью, свойственной французским молодым гвардейцам. Не исключаю, впрочем, что и русские гвардейцы им не уступают. (В этом месте генерал Афсиомский чуть-чуть покашлял, видимо приняв сей экивок на свой счет; его птитфисы промолчали, увлеченные «банальным вариантом»). По всем законам сего жанра роман был бурным и истеричным. Однажды филозоф натолкнулся на влюбленных в самом разгаре их объяснений. Простите, друзья, я буду иногда сбиваться на рассказ от третьего лица, поскольку сия история совсем не соответствует моим личным представлениям о себе, об Эмили и даже и молодом Сен-Ламбере. Филозоф взорвался негодованием, однако тут же удалился в свои покои, когда офицер предложил ему сатисфакцию. Счастливая и взбудораженная Эмили пришла ко мне в два часа ночи. Она заверила меня в своей вечной любви, но тут же нежно напомнила, что я сам признавался ей не раз в том, что моя мужская сила убывает. Мой Вольтерчик, говорила она мне, мой генюша (это от «гений»), неужели ты будешь обижен, если твое место в постели займет человек, который может стать твоим хорошим другом?
Гнев филозофа растаял. Духовная близость с ней была мне дороже совокуплений. Сен-Ламбер пришел и извинился за вызов. Франция проклянет меня даже за то дурацкое посягновение на вашу жизнь, мой мэтр. «Ну что ж, — сказал филозоф, — я был не прав. Наслаждайтесь моментами счастья, они так коротки. А старому инвалиду (мне было тогда пятьдесят пять) уже не по плечу такие забавы». И сделал вид, что вывихнул это плечо. На следующий вечер мы уже ужинали втроем. Не было более ужасного ужина в моей жизни, но я превзошел себя в веселости и остроумии.
Прошло несколько месяцев. Она призналась мне… ну не в том, что улетает на Юпитер или на созвездие Плеяд, а в том, что забеременела, разумеется. Далее последовала самая постыдная часть сей истории, кою вы можете отнести скорее к вульгарной драматургии, чем к реальности. Союз трех сердец разработал план, как обеспечить легитимность младенцу. Мадам пригласила своего законного мужа, полковника маркиза дю Бретёй, напоила его великолепным вином и уложила к себе в постель; ни одного полковничьего атома там не побывало за последние пятнадцать лет.
Через пару недель она сообщила наивному воину, что понесла. Не было в королевских войсках более счастливого человека! Ну а два любовника, старый и молодой, согласились числить ребенка среди «разнообразных проектов» ученой дамы.
Она, впрочем, и родила прямо в лаборатории. Ребенок буквально вывалился у нее из-под юбки, пока она ставила химический эксперимент. Через шесть дней она умерла от родовой горячки. Вольтер, поняв, что ее больше нет, вышел из комнаты и упал поперек коридора. Как долго я был без сознания, не знаю, но, когда приходил в себя, если это можно назвать возвратом к себе, я бился головой в стены и вопил: «Мой Бог! Месье! Что побудило тебя забрать ея у меня?!»
***
Все дамы и девы, сидевшие вокруг камина, разрыдались. Посланник Фон-Фигин закрыл лицо на этот раз обеими руками. Мужчины и уноши окаменели. Вольтер вытер лицо платком и с завидной сухостью завершил сей печальный рассказ:
«Так закончилась последняя любовь в моей жизни. Физическая ея сторона вновь превзошла и задавила духовную. Я часто думаю о преображении Адама, об отделении Евы, о страсти к воссоединению, которая приняла форму первородного греха. Почему замес из первичных элементов воздуха и земли принял такие формы, приносящие нам и наслаждение, и муку? Почему это выглядит так ридикюльно, так животно, почему это то и дело становится каким-то странным посмешищем в наших собственных глазах? Неужели на небесах не мог возникнуть какой-либо иной консепт, ну, скажем, соединение каких-либо нежных поверхностей, какая-нибудь вибрация блаженства и восторга, происходящая без выделения всех этих наших секреций, без вони?»
***
Некоторое время вокруг камина королевствовало молчание. В заушные углы вольтеровской главы стала пробираться зевота. Ну чего это я так разоткровенничался перед незнакомыми людьми? — думал филозоф. Ну я понимаю: Фодор, посланник великой женщины, воплощения Империи, или Ксено — дипломат-шпион, каковым и мне самому пришлось в свое время отличиться, вельможный гранд и сочинитель своей абракадабристой утопии, или эта юная четверка, принцессы с их глазами-бабочками, всадник Николя, будто сошедший с картин ля Шампаня, Мишель с его великолепными странностями — это все свои, доверительные люди, однако все другие-то, целая толпа, зачем они? Впрочем, почему бы и нет? Допустим, на Аляске я собираю тысячу эскимосов и исповедуюсь перед ними; допустим, они начинают разносить мою исповедь по пространству, что из того? Пространства столь велики, что все эти россказни растворяются в ледяной лебедяни, а там, где пространства не играют никакой роли, там и так все знают.
Зевота начала уже захват вольтеровского лица, когда граф Рязанский задал мучивший его вопрос:
«Скажи, Вольтер, а что стало с младенцем?» Вместо зевоты лицо исказилось страданием. «Спасибо тебе за твой вопрос, мой Ксено, — медлительно проговорил Вольтер. — Дочь Эмили не стала ни маркизой дю Бретёй, ни маркизой дю Сен-Ламбер, ни даже мадемуазель де Вольтер. Ее увезли в какой-то монастырь, где она вскоре и умерла на руках бестолковых монашек. Видимо, к этому моменту на небе как раз освободился какой-нибудь ангельский чин».
Он встал из кресла с помощью Клаудии и Фиоклы, разогнулся и пошел к выходу, являя собой странную картину модника на трясущихся ногах. Все собрание последовало вслед за ним. Ксенопонт Петропавлович на ходу уже воображал, как Ксенофонт Василиск похитит из тайного чертога морганатическую дочь Величавы Многозначно-Великой и сделает ее наследницей престола.
Зевота начала уже захват вольтеровского лица, когда граф Рязанский задал мучивший его вопрос:
«Скажи, Вольтер, а что стало с младенцем?» Вместо зевоты лицо исказилось страданием. «Спасибо тебе за твой вопрос, мой Ксено, — медлительно проговорил Вольтер. — Дочь Эмили не стала ни маркизой дю Бретёй, ни маркизой дю Сен-Ламбер, ни даже мадемуазель де Вольтер. Ее увезли в какой-то монастырь, где она вскоре и умерла на руках бестолковых монашек. Видимо, к этому моменту на небе как раз освободился какой-нибудь ангельский чин».
Он встал из кресла с помощью Клаудии и Фиоклы, разогнулся и пошел к выходу, являя собой странную картину модника на трясущихся ногах. Все собрание последовало вслед за ним. Ксенопонт Петропавлович на ходу уже воображал, как Ксенофонт Василиск похитит из тайного чертога морганатическую дочь Величавы Многозначно-Великой и сделает ее наследницей престола.
***
Странности этой ночи еще не завершились для Вольтера, если только последующие события ему не приснились. Зевота вдруг испарилась, и ноги утвердились на своих каблуках. Взбудораженный воспоминаниями, он зиждился теперь на краю галереи замка, словно высеченная из камня скульптура. Ему открылся огромный свод небес, сверкающий созвездиями, как в ту ночь с Эмили, когда поломалась карета. Вдруг он ощутил, что время остановило свой бег, а стало быть, и старость его исчезла. Он подозревал, что исчезли и многие другие земные параметры. Припомнилась собственная повесть середины сороковых годов, «Г-н Микромегас». Сей джентльмен обитал на звезде Сириус — сейчас он не мог найти это светило на небе: все звезды надлежало заново открыть и назвать, — и росту он имел 120.000 королевских футов, а нос у него был длиной 6,333 фута от корня до головки. Как хохотали мы тогда над относительностью величин!
Тут он услышал стук шагов по каменному орнаменту. Приближался в темном плаще до пят Фодор Фон-Фигин, а за ним выступали два его унтера Упрямцев и Марфушин, тоже втемных плащах, но также в форменных шляпах гвардии Преображенского полка. Великолепные их блондинистые усы вкупе с бакенбардами шевелились под ночным ветром.
«Ласкался я, Вольтер, что ты не спишь, и вот ты не спишь, — проговорил Фодор. — Я тоже не могу успокоиться после твоего монолога о золотой книге человеческой, как мы иной раз называем любовь. Ведь, сомневаясь в любви людской, ты подымаешь ее ввысь. Так и все, чего касаешься ты своими перстами, даже и жидкости наши, даже и слизи, преисполняются каким-то иным, поэтическим смыслом. Как передам я нашей монархине этот твой дар? Разве что с помощью только неких торжественных таинств?»
Два стройных гвардейца выступили тут вперед и взяли филозофа под старые локти. Влекомый ими вдоль галереи, не мог он не вспомнить раннюю старость свою, проведенную после кончины Эмили в прусском дворце Сан-Суси в обществе Фрица Великого и его адъютантов. Следуя за посланником, вступил он в его покои с плотно задернутыми шторами. Там, среди колебания слабых свечей, он помещен был на канапе и освобожден от излишней одежды. «Фодор, ты где?» — он вопросил и не услышал ответа. Лишь колебались шелковые балдахины. «Где ваш хозяин, солдаты?» — он вопросил. Унтера отдалялись, задками виляя, а отдалясь, обернулись. Вместо воинственных унтеров взирали теперь на него лукавые девичьи лица, однако ж с усами. Сбросив накидки, явились теперь перед ним две обнаженные нимфы. Из всех одеяний остались на них одни лишь гвардейские шлемы. «Фодор коварный!» — хохотнул филозоф в изумленьи. Силы забытые в нем восставали теперь, словно посох Геракла. «Экий эскорт ты привез за собой побалтическим водам! Какая ж из них осчастливить теперь собралась сии старые члены?»
«Обе твои, — прозвучало в ответ величавою нотой. — Маша Марфушинас Кулей-Упрямицей к тебе припадут с благодарственной службой. Нежности много скопилось у них к гостю державы».
«Так вы отправите, девы, меня в царство Тартара! Млеет мой старческий органон, булькает негой; боюсь за сосуды».
«Разве ж поэты стареют? — что-то ему возразило. Величие нарастало. — Или Овидия ты позабыл, доблестный старче?»
Маша уже сидела на нем, груди склоняя. Шлем и парик отправляются прочь, проливаются кудри. Стонет Упрямица за спиной, Машу сгоняя; свершилось! Стержень, прежде нетвердый, ныне пронзает девичьи лона. Кто искушает? Так я, и верно, в царстве Тартара пройду наказанье. Вот вам Россия, студеная телка, жаркое вымя! В холод и в жар поэта бросает, он воспаряет, и опадает, и воспаряет ещежды. «Ах, наш Вольтерка, — нежатся девы, щехочут, хихачут. — Ты бы купил нас в свою Фернею, были бы феи!»
Тут прозвучали большие аккорды, форте и пьяно. Свечи задуло. Пологи всякие в вихре метались, как амазонки. Лоно величия, словно природа, всех копошащихся обнимало; все трепетали, сколько их было, тридцать иль сотня; сочтите все пальцы, прибавьте все губы; до миллиона дойдете, коль вспомните клетки; кода, свобода!
***
Под утро спящего Вольтера с торчащими коленками и сильно запавшим абдомуманом прикатили в его собственные покои на кресле с колесами, заказанном в хозяйство замка дальновидным генералом Афсиомским. Дрожащие от бессонной ночи Лоншан и Ваньер уже хлопотали, подтаскивая в спальню кувшины с лимонадом, походный комплект клизм и набор сходных с мортирами ночных горшков. Каково же было их изумление, когда их хозяин, приоткрыв левый глаз, приказал зажарить на завтрак две дюжины перепелок. Известно, что при всем его философском отчаянии старый поэт был неравнодушен к порхающим лакомствам.
***
Подступал уже полдень, когда кавалеры Буало и Террано, потягиваясь и пощелкивая мелкими суставами пальцев, вышли на террасу и крикнули пробегающим поварятам, чтоб принесли огуречного рассолу. При всей утонченности своего воспитания уноши не гнушались сим продуктом, столь пользительным для лиц, не знающих меры в употреблении шампанского.
Почти немедля напиток был доставлен в его данском варьянте, то есть в фаянсовом кувшине с отменным рисунком рыб и птиц. Едва успев испить сего блаженства, кавалеры заметили под балконом вышагивающих среди подстриженных кустов двух унтеров из сопровождения его сиятельства барона Фон-Фигина. Подкручивая свои ковыльные мусташи, сии молодцы прошагали мимо балкона и осветили уношей пыланием своих не ахти каких безобидных глаз.
«Престраннейшую, Мишаня, испытываю облискурацию, глядя на сию пару мужланов, — проговорил Николя. — Весь возбуждаюсь, как будто пред собой чую пару блядей. Ужли к мужеложству влечет? С тобой такого не бывает?»
Мишель отвернулся от друга, дабы тот не уловил тягостного смущения в его чертах. Открыть ли ближайшему наперснику свой наигорчайший-наисладчайший секрет? Никогда еще не приходилось ему скрывать чего-либо от Николаши. Нет-нет, сие не имеет возможности! Такого рода мимолетность в соединении с правящим величием порушит наши братские узы сердешные, выставит законченным мужеложцем, хоть и являюсь в яви токмо жертвою чего-то, сродни черной магии.
«Ах, Коляня, вспомни вчерашние тезы Вольтера, — изрек он. — При всем его мнимом безбожии не знаю я боле религиозной персоны. Замысел дал нам какую-то иную любовь, все остальное, от чего мы, как павианы, дрожим, чистая облискурация».
«Уж не собрался ли ты в монастырь, любезный братец?» — буркнул тут Николя и, Мишку в сей роли вообразив, бурно расхохотался.
Тут оба узрели шагающего по аллее Гран-Пера. Будто забыв о своей хромотце, граф торопился куда-то. При виде юнцов на балконе махнул им увесистой тростью: «Эй, офицеры, немедля оденьтесь и ждите приказа!»
***
Барон Фон-Фигин в темном суровом кафтане и армейской треуголке мерно прогуливался от Артемиды Пелосской до Аполлона Пифийского и обратно. Тень его иногда вытягивалась до долготы Петра Первого, иногда сплющивалась до царевны Софьи. Близился кризис идиллии, новой непогодой надвигалась История. На десятом повороте к нему пристроился вызванный по его приказу генерал Афсиомский, пошел рядом. Молчали. На пятнадцатом повороте возник найденный по приказу без пяти минут адмирал (или без четверти?) Вертиго, пристроился, подвязывая где-то на суше порванный галстух. Молчали.
Барон наконец разжал уста: «Милостивые государи, по вашему мнению, кто является здесь на острове главным военным начальником?»
Генерал и коммодор развели тут руками, показывая, что на сей вопрос нет иного ответа, чем подразумеваемый.
«А ведомо ли вам, господа, что у меня есть все полномочия и причины отослать вас на материк и далее, в Санкт-Петербург? Надеюсь, вы не запамятовали, что я послан сюда лично Императрицею Всея Руси как ее доверительный представитель? Как же пришло вам на ум утаить от меня вчерашнюю кровавую баню? Как получилось, что новость сия стала известна мне лишь за столом, в светской беседе, в присутствии Вольтера? Днями сюда прибудет Егор. Что передам я с ним Ея Величеству?»