Гараськина душа - Богданов Александр Владимирович


Александр Алексеевич Богданов Гараськина душа

I

Гараська – рыжеволосый заморыш, с тонкими и кривыми, как развилки, ножками. Уличные мальчишки зовут его лягушонком. Ему семь лет, а посмотреть со стороны – больше пяти лет ему никто и не дал бы, такой он худой, незаметный и маленький. Заметного в нем только и есть, что круглая золотушная голова с болячками около ушей, да синий, надутый от ржаного хлеба живот.

Гараськина семья большая: дедушка Никита, крупный старик с белыми, как кудель, волосами, отец Петр с мамкой; отец – русый, прямой и бородатый, а мать Анисья – худенькая и рыжая, – сказывают, что Гараська в нее лицом уродился. И еще дядя Василий, черный и кудлатый, с хозяйкой Анной, которую дедушка Никита почему-то зовет снохой… У дяди Василия есть сын Николка, окончивший сельское училище, уже настоящий работник. Живут все вместе, в старой просторной избе, и спят: мамкина семья в одном углу, дяди Василия – в другом, а дедушка Никита на полатях.

Зимой много наслушается в избе Гараська… Сноха ссорится с мамкой, – выйдут обе на средину избы, подоткнутся в бока руками и начнут корить друг дружку… Мать говорит, что сноха ничего не делает, а сноха кричит, что за мамку, точно лошадь, с утра до ночи работает, да еще сопли ее чертенышу, Гараське, вытирает… Досадно Гараське. Кажется ему, что все это из-за него ссору затеяли и над ним сноха смеется… Он жмется в угол и втихомолку вытирает нос рукавом грязной рубахи.

За бабами мужики поднимутся: шум стоит в избе. А напоследок дедушка Никита осерчает и всех по своим углам разгонит. Прищурит желтый, как у сыча, глаз, поднимет руку и согнутым сухим пальцем пригрозится:

– Вот возьму вож-жу да вож-жой вас!..

Чудной этот Никита! Встает он раньше всех и минутки покоя не знает – то в избе, то во дворе по хозяйству хлопочет… Стар он, горб на спине вырос, а все боятся, почитают и слушают его… Какие-то непонятные разговоры Никита с отцом и дядей ведет.

Часто после ужина усядется он на лавке, свесит на пол босые ноги, распустит послабже поясок на животе, расправит рубаху и начнет:

– Надоть у Калинина оврага селиться-то!.. От обчества там на отшибе, значит, при нарезке землей теснить не будут, И место гораздое, и насчет воды крутом раздольне!

Отец Петр за столом русую голову локтями подпирает… Долго он думает над словами деда, а потом скажет:

– А куда скотину понять будем? Скотина, батюшка, не позволит!

Дедушка Никита только белыми крючковатыми бровями поведет.

– Скотину по оврагу гонять будем!.. Надо от казны разрешенья просить… А не разрешат, на обчий выгон погоним. Вот он, пастух-то, готовый!.. Кроме, как овец пасти, никуды его не возьмешь!..

И кивает головой на Гараську.

Гараське весело. Он знает овраг, куда летом ребятишки ходят собирать зернистую кисло-сладкую ежевику, от которой становятся черными руки, губы и зубы. А в родничках по склонам оврага в жаркие летние дни он любит черпать пригоршнями воду и мочить голову.

Вот только скучно будет пасти скотину. У дедушки Никиты есть пять лохматых мягкорунных овец и одна корова с бурыми круглыми пятнами на боках и с большими белыми ресницами над глазами. Хорошо бы верхом, вцепившись в гриву, поскакать в ночное, да только, наверное, опять Николка станет ездить в ночное с лошадьми… Нехороший этот Николка – всегда обижает его, Гараеьку!..

Дедушка Никита ворочается в холщовой домотканой рубахе и продолжает:

– Две избы кряду поставим! Вздору между бабами меньше будет. Старую-то избу перевезем, а на другую, новую, лесу куплять придется!

Каждое слово Гараеька жадно ловит и все, что ни слышит, бережно складывает в своей памяти, ничего не забудет. Память у него острая, должно быть некому, что прошлым летом он два сорочьих яйца съел.

«Новая изба – это хорошо, – думает он. – А кто жить в ней станет? Наверное, сам дедушка Микита!»

Хочется Гараське спросить, кто поселится в новой избе, и боится он. Мамка холст ткет, ударяет в подножку стана то одной, то другой ногой. Быстро мелькают вправо и влево по ниткам деревянные берды, Гараеька вертится около нее и тихо, чтоб не слышал дед, спрашивает:

– Мамк, а мамк?.. Это для себя дедушка новую избу поставит?..

Мамка ничего не отвечает и продевает в основу длинные льняные нитки.

Но дедушка слышит, что сказал Гараеька. Он поднимает сухую жилистую руку и скрюченным костлявым пальцем манит внука:

– Гараська! Подь-ка сюды!

Гараська звонко шлепает развилками босых ног по холодному шершавому палу.

Дедушка Никита протягивает руку к самому его лицу.

– Дай-ка мне свой вихорь.

– А за што? – спрашивает в недоумений Гараська. Дедушка Никита смеется и показывает желтые, еще крепкие зубы.

– За то!.. Не лезь, куды не спрашивают, и матери не мешай.

Гараська подает дедушке наклоненную голову, и тот легонько треплет его за вихор.

Гараське не столько больно, сколько обидно. Он надувает губы, сопит и забивается в свой угол к широкой дощатой постели.

II

К концу зимы дедушка Никита, озабоченный и хмурый, все считает какие-то души с дядей Василием и отцом Петром.

– Не дадут на Гараську души! – скажет отец Петр и вздохнет. – Подождать бы на хутор выселяться! Подрастет Гараська – заодно с его наделом на пять душ земли и отрежем.

Дедушка Никита взглянет на Петра из-под бровей строгими глазами и скажет:

– Будем на пять душ требовать.

Дядя Василий свое слово вставит:

– Не нарежут земли – земскому жалобу подадим! К покрову даю Гараське восемь лет минет – душа будет, а до покрова дня и году не осталось. И по закону, бают, должны на пять душ нарезать!

Дядя Василий – бойкий и речистый мужик – любит натолковать и покричать не хуже иной бабы. Не лежит к нему Гараськино сердце за то, что он считает себя в семье старшим после дедушки.

Вот отец Петр – другое дело; когда он дома – его и не слышно. Тих он и ссориться не горазд.

Отцу Петру, видимо, не хочется выделяться на хутор. Он весь потеет от мучительных и неповоротливых мыслей и после долгого молчания опять мрачно замечает:

– Суды да свары затевать с обчеством тоже не резон! Все равно житья не будет. Опять же первыми выселяемся! Подождать бы, пока другие начнут!

Дядя Василий не соглашается:

– То и хорошо, што первыми! По крайности, от казны какое-никакое уважение будет! Объявлял урядник на селе, чтоб на хутора выделялись… Може, и скотину позволят на овраге пасти. Вот только, пока што, не помер бы Гараська! Вишь, он какой кве-е-лый!..

Все – и дедушка Никита, и отец, и дядя Василий, и даже мамка со снохой Анной – уставятся на Гараську. И неловко ему. Поджимает он под себя ноги, шевелит закорузлыми пальцами и думает:

«И чего это я им дался? Только у них и разговору, што Гараська да Гараська».

Дедушка Никита пощупает его издали неласковым взглядом и подтвердит:

– Што и толковать! Кве-е-лый!.. Мелок ноне народ пошел, не в дедов…

Потом к мамке повернется и скажет:

– Ты што же это, Анисья, такого нам плохого угораздила? А?

Мамка застыдится, покраснеет и ничего не ответит.

А дядя Василий точно рад случаю попрекнуть Гараську за то, что он постоянно болеет, и опять скажет:

– Надо с этим делом не прозевать! Покудова у Гараськи еще души нет, – охлопатывать ему ее. А помрет он – ни за што душа пропадет!

Не понимает Гараська. Как это так, что у него души нет? Летось дедушка Никита, когда он потихоньку поминальные пшенные блины съел, крепко побил его и стращал, что черти его душу в ад утащат и горячую сковородку лизать заставят. А теперь говорят, что у него нет души. Куда же она делась? И как это дядя Василий охлопатывать ее будет? И опять непонятно: то нет у него души, а то вдруг к покрову дню будет. Откуда же она возьмется? И еще говорят, что душа пропадет… Куда же она денется? Нешто черти в ад ее утащат? После дедовых разговоров шибко стал он бояться чертей. Дедушка пальцами рога наставлял, показывал, как черти пыряются… А то еще говорят, – шишиги озоруют: провернут в земле дырку да в дырку утащат.

Ни шишиг, ни чертей Гараська никогда не видел, но ему становится страшно.

Он прислушивается, и вот начинает казаться, что из пустых и темных углов избы подкрадываются шишиги, пузатые и скользкие, как большие лягушки. А за шишигами крутолобые и рогатые черти с козьими хвостиками и жидкими мохнатыми ногами. Черти высовывают красные языки, мотают головами и протягивают ощеренные морды так близко, что он слышит их потное и противное дыхание.

Гараська зажмуривает глаза и с криком бросается опрометью к мамке.

– О-ой, ма-монька, боюсь!..

Мужики смолкают. Гараська тычется лицом в материну юбку. Все тело его вздрагивает, и он тихо всхлипывает:

– Ма-а-монька, боюсь!..

Мамка гладит его ласково по голове… Дядя Василий, недовольный тем, что поднявшийся шум оборвал беседу, досадно поднимается с лавки и со злостью говорит:

– Где такому выжить? Вишь, он словно порченый!

Николка по вечерам читает книжки, которые берет у школьного учителя. Он знает о многих мудреных вещах – и о луне, и о звездах, и о диких народах, и о том, какие князья в старину друг с другом воевали и с народа поборы брали.

В один из вечеров Гараська улучает время, когда они в избе только двое, и спрашивает:

– Миколка! А какая такая душа бывает?

Николка хитро щурится. Лицо у него не детское – серьезное и умное; видно, что он знает цену грамоте.

– Какая душа? – спрашивает он.

Гараська путает и сбивчиво поясняет:

– Душа-то? А которая в людях!

Николка придерживает пальцем место на странице книжки, где он читает, чтобы не потерять, и молчит. Николка и сам не знает, что такое душа. Как-то учитель говорил, что никакой души нет, а есть только мозг. А перестал мозг работать, и душа умерла…

«Не хочет сказать, – решает Гараська. – Ведь не может же быть, чтоб Миколка не знал, что такое душа».

Хитрый Миколка долго думает и потом опять спрашивает:

– На что тебе?

– Надо, – отвечает Гараська.

– Душа – это пар, – решительно вдруг выпаливает Николка и прищуривает один глаз.

– Какой пар?

– Какой? Самый обнаковенный! Это – дых, которым люди дышат. А как перестает человек дышать, то и умирает.

– Куда же, Миколка, душа девается?

– Душа маленьким облачком кверху испарится.

– А у меня, Миколка, есть душа?

Николка смеется.

– У тебя душа куриная, – говорит он.

– Как куриная?

– А так… Если вот взять да хлопнуть тебя по маковке, то из тебя и дух вон…

Гараська боязливо отходит от Николки, как бы и в самом деле Николка не вздумал щелкнуть его по маковке. Он озорной, один раз показывал ему, где волостное правление находится: ухватил в щепотку вихор волос да потянул кверху. Долго после того голова болела. А в другой раз поднял его за уши. «Москву, говорит, посмотри. Видишь, главки золотые церковные? Не видишь? Ну, давай, я тебя повыше подтяну!..» Чуть уши ему не оторвал.

Все, кому не лень, обижают Гараську. Прошлым летом сшила ему мать рубаху пунсовую, вымыла ее и повесила на плетне сушить. Плетень низкий был, – подошла коза с соседнего двора и рубаху до дыр сжевала.

Плакал Гараська. Одна мамушка его пожалела, а сноха Анна еще посмеялась:

– Куда тебе, шелудивому, в пунсовых рубахах ходить?

В отцовской старой шапке и тяжелых материных валенках, подшитых двойным толстым войлоком, Гараська выбегает на улицу.

Ребятишки около одной из изб лепят круглоголовую бабу, накатывают гурьбой большие комья снега, весело и звонко гомонят вдоль порядка.

Гараську встречают шумным смехом:

– Гли-те-ка, братцы! Гараська-то! Сапоги выше себя ростом обул!..

Сапоги матери доходят Гараське почти до живота, – он весь утонул в них и в глубокой шапке. Но Гараське мало дела до того, что над ним смеются. Пусть! Так редко выпадает зимой счастье играть на улице.

Он подбегает к ребятам. Около него сгруживается артель и сбивает его в снег. Гараська барахтается. Ему трудно встать в тяжелых сапогах, – снег набивается за ворот, тает и расплывается по спине холодными струйками.

Кое-как Гараська поднимается на ноги, отряхает шапку и вместе с другими катит ком, упираясь грудью и локтями в наслойку мягкого снега.

Вместо глаз в бабу вставляют два угля, а в рот втыкают негодную, пропахшую дегтем чекушку от колеса.

Шумно, радостно и беззаботно.

Потом ватагой захватывают чьи-то салазки и бегут на гумно. Дороги нет. Старые следы санных полозьев заметены снегом; но зато рядом есть хорошо протоптанная тропа. Синими звездочками поблескивает снег, и на солнце мирно белеют тихие, успокоившиеся на зиму поля. И ребячьи тени, синие и проворные, дружно прыгают по откосу.

Около гумна петлями наметаны обманные заячьи стежки.

Весело кричать, ломать обледеневшую настилку снега, нырять и вязнуть в сугробах…

От гумна спуск к долу. Дол тихий и спокойный. На лето его засевают коноплей.

Вся гурьба вваливается в салазки и скатывается вниз. При повороте Гараська и еще кто-то вылетают и втыкаются головами в снег. А в конце дороги салазки чертят кривой круг, упираются загибом полозьев в снег, подскакивают кверху, и ребятишки вылетают, разбросав кругом черными ошметками сбитые шапки и варежки.

В тишину полей врывается заливчатый смех и звонко плывет над прислушивающимся простором.

Перед вечером Гараська, голодный и уставший, возвращается домой. Мороз крепчает и щипками хватает его за щеки. Лица всех заиндевели, и белый пар вылетает изо ртов густыми прозрачными клубами.

– Ти-шка! Дых-ни-ка! Душа-а! – говорит Гараська, открывая широко рот, чтобы выдохнуть побольше воздуху.

Тишка – сын соседа. Гараська дружит с ним потому, что Тишка не бьет его, как другие.

– Какая душа? – спрашивает Тишка.

– А человечья, – таинственно отвечает Гараська, – мне Миколка сказывал…

Гараська подносит ко рту руку, снова дышит на нее и расставляет широко пальцы, чтоб поймать пар. Но белые струйки проскальзывают между пальцев и исчезают.

Тишка следом за Гараськой ловит свою душу.

– Не поймаешь! – уныло говорит Гараська.

А вечером, укладываясь спать на жесткой дерюжной подстилке, он вспоминает то, что было днем, и говорит мамке:

– Ма-амонька, а я душу свою видел!

Анисья наклоняется над ним и заботливо укрывает тряпьем.

– Непутевое болтаешь, роженое ты мое!.. Нешто душу можно видеть? Душу господь показывает только перед смертью.

– А я даве, мамонька, видел! Пра-аво видел! Бе-е-лая она!

Анисья испуганно крестит Гараську.

– Спи, болезный мой! Да не болтай зря, штобы дедушка не слыхал. Спи! Чего ты?.. Аль и впрямь кто испортил тебя? Будешь колготиться, вот шишиги тебя возьмут…

Гараська вздрагивает и от страха закрывает глаза. Старается не пошевельнуться, сдерживает дыхание и притворяется, что спит. Только усиленно бьется сердце.

Анисья думает над словами сына. Непонятный страх охватывает ее. И тревожная мысль бродит в голове:

«Не умер бы Гараська!.. Не к добру это он о душе затосковал…»

В междупарье дедушка Никита купил готовую новую избу и поставил на Калинином овраге. Решили выделиться из общества и на первых порах пока жить в одной новой избе, а старую перевезти на хутор осенью, когда будет посвободней от работы.

Высокий ивовый плетень заплели вокруг хутора, чтобы зимой не заскочили на двор волки.

Работали все вместе: дедушка, отец Петр и дядя Василий. Выкопали глубокую яму, развели глины с водой и в желтое вязкое тесто прошлогоднюю слежавшуюся солому макали.

Прочный соломенный навес на высокие сосновые стропила накатили.

Дедушка Никита сам с топориком ходил, по углам постукивал – пробовал, крепко ли пригнаны бревна. Гараська тоже, глядя на деда, вытащил рукой из пазов косичку бурой пакли.

Дедушка рассердился и нахлопал его по затылку:

– Ты куды, пащенок, под ноги лезешь!

Дядя Василий черными патлами на голове встряхнул и сердито уголками глаз тоже на него покосился.

– Ра-аз-несчастный! Склока теперь из-за него одна с миром!

Батюшка Петр молчит. Батюшка смирный и перед дедом послушный, редко-редко за Гараську вступится.

Гараська прячет слезы на глазах и бежит к обрыву Калининого оврага.

Он знает, что дедушка Никита с дядей Василием не на него сердятся, а на то, что его душа пропадает. Мужики на душу земли не дали. Слышал он, как все между собой спорили и говорили, что судиться с миром надо из-за его души.

Солнце раздвигает облака на небе и золотым шаром горит вверху. Набирается сил пригретая земля. Сурепка вытягивает желтые лапки. Полынок стелется и отбегает сизыми кустиками на край оврага. Мать-мачеха расстелила круглые листья. Гараська тоже хочет набраться сил, отдыхает в ласковой теплоте, которая разлита кругом, и думает: «Разве ж я виноват, что у меня душа пропадает? И чего я им всем мешаю?»

Он пробует, как зимой, выдыхать воздух, но белого пара теперь не видать.

«И впрямь, видно, пропала моя душа, – решает Гараська. – Куда же она спряталась?»

А в полях кипит не знающая устали весенняя разноголосая жизнь! Жаворонок с песнями кружится над рожью. Стрекоза, подогнув книзу вытянутое тельце, стрекочет стеклянными крылышками и покачивается на высоких кустах татарника. Ленивый жук с размаху бестолково шлепается в песок.

И никто не дает Гараське ответа на его мысли.

Он срывает большой круглый лопух мать-мачехи и прикладывает к щеке. С одной стороны лопух мягкий, пушистый и теплый, с другой – жесткий и скользкий. Одну сторону ребятишки зовут мать, а другую – мачеха.

«Что это за мачеха? – думает Гараська. – Непонятно!»

Много вокруг него такого непонятного и мудреного.

Внизу густо-зеленым настилом разрослась колючая ежевика. С лопухом в руке Гараська спускается и смотрит… Ежевика отцвела и осыпана мелкими и частыми завязями ягод…

«Много будет ягод», – думает Гараська.

Кусты ежевики раздвигаются и тихо шевелятся… Гараська вспоминает, как дедушка Никита пугал его, что в овраге водятся враговые и шишиги. Может быть, в теперь эти враговые подкарауливают его душу? Недаром все боятся, что она пропадет!

Дальше