Он никогда не представлял своего будущего с Нинкой. Правда, он вообще не представлял себе своего будущего – с тех самых пор, когда понял, что не будет снимать кино, и никогда больше не глянет в визир камеры, и не увидит того ясного, трепетного и живого мира, который он мог увидеть только в визир. Слишком мучительно было думать о будущем, в котором этого мира нет, – и он не думал. Но все-таки представить, что вот ему тридцать, сорок, пятьдесят лет, и он точно так же, как сейчас, живет с Нинкой… Это было как-то непредставимо.
И вдруг оказалось, что то мгновение, вот именно мгновение, всего несколько секунд, когда он должен будет сказать, что уходит от нее, еще более непредставимо и даже почему-то невозможно. Как это сделать, что ей сказать? И что с ней будет, когда он это скажет? Впрочем, для того, чтобы догадаться, что с ней будет, не надо было обладать особенным воображением.
И что ему было делать?
Георгий докурил последнюю сигарету, машинально вытряхнул пепельницу в ведро, допил водку и пошел в комнату. У него было такое чувство, словно он бросается в омут головой.
«И лучше бы в омут головой», – мелькнуло в чуть затуманенном спасительной водкой сознании.
Нина, конечно, не спала.
– Может, на Мальту поедем? – услышал он ее голос в темноте. – Ты же хотел. Хоть на недельку, а? Отдохнул бы… Там тепло сейчас, наверно, не то что тут – ходишь, дерьмо со снегом месишь, а еще ноябрь только начался, вся зима впереди.
– На Мальту? – помолчав, переспросил он. – На Мальту… Да, поехали на Мальту.
Теперь ему было совершенно все равно, что говорить, так же все равно, как и то, куда ехать. И загранпаспорт у него был готов. Они ведь собирались на Мальту еще летом, но потом он занялся малолетниковской квартирой, а потом появилась Ули, и ему стало ни до чего…
Так он впервые в жизни оказался за границей, совсем не осознавая этого, словно под наркозом. Впрочем, наркоз действительно был, и очень действенный: Георгий начал пить еще в Шереметьево, как только они прошли пограничный контроль и оказались в дьюти-фри, прямо перед ирландским баром. Нинка выпила рюмку «Бейлиса», а он набросился на виски, как будто прошел через пустыню и наконец-то добрался до колодца.
И было даже не жаль, что все ему безразлично, ничему он не радуется: ни Москве, такой необычной с высоты, – он ведь и на самолете летел впервые в жизни, ни каким-то совсем диким и таким странным поэтому Пиренеям. Черный туман клубился в пиренейских пропастях, не было видно ни дорог, ни жилья, а ведь это все-таки не Кордильеры какие-нибудь – европейские горы…
Георгий вспомнил, что хохотал до икоты, когда Нинка рассказывала, как отец брал ее, шестнадцатилетнюю, с собой на гастроли Большого театра в Штаты.
– Ну и как тебе Нью-Йорк? – спросил Георгий, ожидая, что она вспомнит хотя бы небоскребы.
– Да никак, – пожала плечами великолепная пиратка. – Та же Москва, только апельсинов больше.
И вот теперь даже Нинка с ее потрясающим пофигизмом казалась рядом с ним восторженным ребенком.
Из всей Мальты он запомнил, и то смутно, только какой-то собор, который стоял на горе и был такого же цвета, как гора, – серебристо-палевого. Георгий смотрел на этот собор с балкона, а по горе определял время суток: вечерами вся она начинала мерцать и светиться какими-то огоньками, и собор тоже светился, и словно бы не снаружи, а изнутри. Так в Недолово осветилась однажды туча, закрывшая предзакатное солнце: каким-то невозможным серебряным светом, тусклым и ослепительным одновременно. Георгий запомнил это, потому что замечал и запоминал все, что было связано со светом. И этот собор на горе тоже, хотя теперь-то все это было совсем ни к чему…
Отель, в котором они поселились, оказался настоящим роскошным пятизвездным отелем – со множеством баров и ресторанов, с глубокими кожаными креслами в необозримом мраморном холле, над которым вилась галерея с колоннами и цветами, с такой же необозримой кроватью в номере, про которую Нинка откуда-то знала, что она называется «кинг-сайз», как сигареты, и что это значит «королевский размер». Ну да, ей же, наверное, в турагентстве объяснили, когда она ездила за путевками. Георгий дал ей деньги и сказал, чтобы брала то, что ей понравится; ему было все равно.
Он засыпал на этой роскошной кровати только под утро, совершенно пьяный и совершенно бесчувственный. Нинка лежала где-то на другом краю шелкового королевского поля.
… – Ты сначала осьминога будешь или сразу рыбу? – Нинкин голос отвлек его от бессмысленного созерцания гавани. – Может, винчика выпьем? Здесь кисленькое, холодненькое. Или вискаря хочешь?
– Все равно, – ответил он.
«Все равно, сейчас напиться или вечером. Какая разница?»
В отель они вернулись, когда до вечера было еще далеко, и Георгий предложил пойти в бар. Нинка обрадовалась так, как будто не была в баре никогда в жизни, а ему просто невыносимо было оставаться с ней в комнате. Невыносимо было видеть ее глаза, то вспыхивающие с какой-то лихорадочной надеждой, то печально гаснущие.
– А что это народу столько? – вяло удивился он, когда они спустились в холл.
– Да тут же фестиваль какой-то телевизионный, – объяснила Нинка. – Ты не знал, что ли? Они уже дней пять тусуются, и наши тоже есть.
В большом баре на первом этаже народу было еще больше, чем в холле. К тому же народ этот активно пил и гулял, и, похоже, уже давно, так что атмосфера была более чем оживленной. И то, что «наши тоже есть», сразу чувствовалось.
– Пошли в другой какой-нибудь, – вздохнув, сказал Георгий. Меньше всего ему сейчас хотелось с кем-нибудь пообщаться. – Тут же, наверное, баров этих полно.
Другой бар нашелся быстро – на пятом этаже, в укромном уголке коридора. Он был тих, пуст, полутемен, и виски в нем, конечно, имелся. А больше ничего и не надо было.
Правда, вскоре вошла еще какая-то парочка, да не какая-то, а очень даже эффектная. Во всяком случае, мужчина был высокий, собою видный, а женщина – та и просто красавица, в длинном вечернем платье, с походкой и плечами королевы. Лица были почти неразличимы в полумраке, но было в них что-то знакомое.
– Он «Новости» ведет по ящику, – зачем-то сказала Нинка, хотя Георгий ни о чем ее не спрашивал. – И она тоже, только не на российском канале, а на частном, новом. Фанаты их, что ли, достали, чего сюда пришли-то?
Он понимал, зачем она все это говорит. Потому что невыносимо молчать целый день и выдерживать его целодневное молчание, потому что она хочет, чтобы он хоть чем-то заинтересовался. Ну, хоть этим мужчиной со «звездным» лицом, или этой женщиной, действительно красивой, без эффектного лоска, которым так и светился ее спутник. Но он не заинтересовался, и Нинка замолчала.
Так, в молчании, они сидели довольно долго. Звездная парочка направилась к выходу, женщина взглянула на Георгия необычными, узорчатыми, как камни, глазами и почему-то улыбнулась, как будто вспомнила что-то хорошее.
– Все равно ты меня не любишь, – вдруг сказала Нинка. – И зачем тогда все?
В ее голосе послышалось такое безысходное и такое непривычно спокойное отчаяние, что Георгий наконец поднял на нее глаза. Язык у него уже совсем не шевелился, и это было хорошо. Иначе он опять сказал бы что-нибудь успокаивающее, и она опять поверила бы, потому что хотела поверить, вернее, боялась не поверить.
Телефон зазвонил у него в сумке, и он с трудом, как слепой, нащупал «молнию». Он не ждал звонка, он все время повторял про себя, что не ждет звонка, но повсюду таскал за собой эту сумку, потому что телефон был громоздкий и не помещался в кармане летней рубашки.
И вот телефон зазвонил, и Георгий почувствовал, что сердце у него сейчас остановится. Конечно, это мог быть Федька или какой-нибудь сосватанный Федькой же клиент. Да нет, никто другой это быть не мог. Он все понял по знакомому, единственному сердечному трепету – так бабочка трепещет над огнем…
– Георг? – услышал он в трубке. – Я не очень поздно позвонила, ведь в Москве сейчас почти ночь? Ты слышишь, Георг?
– Да. – Он почувствовал, как многодневный хмель вылетает из него вместе с дыханием. – Я слышу.
– Я хотела только сказать, что прилечу в Москву совсем скоро, уже завтра вечером, – сказала Ули. – Я раньше покончила дела в Германии. И еще я хотела спросить: я могу позвонить тебе, когда уже вернусь?
Нина сидела напротив за столом и смотрела на него блестящими настороженными глазами. Он забыл обо всем.
– Я тебя встречу, – сказал он. – Скажи только, во сколько ты прилетаешь.
– Георг… – Она произнесла его имя совсем тихо, как будто вздохнула. – Это будет рейс «Люфтганза» из Дюссельдорфа, он бывает один раз в день и прилетает вечером в Шереметьево. Но ты правда хочешь меня видеть?
– Я тебя встречу, – повторил он. – Я тебя люблю.
Нина встала и вышла из бара.
Георгий поднялся из-за стола сразу же, как только выключил телефон, но еще пришлось расплачиваться с барменом, и поэтому он оказался в номере, когда она уже была там – стояла у распахнутого балкона и смотрела на темное море, по которому плыл маленький сияющий катер. Мокрые пряди тяжело лежали на ее плечах: в Марсашлокке она купалась, и волосы еще не высохли. Впервые она не оглянулась, услышав, что он открыл дверь.
– Я тебя встречу, – повторил он. – Я тебя люблю.
Нина встала и вышла из бара.
Георгий поднялся из-за стола сразу же, как только выключил телефон, но еще пришлось расплачиваться с барменом, и поэтому он оказался в номере, когда она уже была там – стояла у распахнутого балкона и смотрела на темное море, по которому плыл маленький сияющий катер. Мокрые пряди тяжело лежали на ее плечах: в Марсашлокке она купалась, и волосы еще не высохли. Впервые она не оглянулась, услышав, что он открыл дверь.
– Нина, – сказал Георгий ей в спину, – ты же все поняла…
– Я давно поняла, – ответила она, по-прежнему не оборачиваясь. – Еще в Москве. Сразу.
– Собирайся, едем в аэропорт, – сказал он. – Не надо тебе одной здесь оставаться.
Она наконец обернулась, но по-прежнему не взглянула на него, а, стремительно пройдя через весь их просторный роскошный номер, открыла зеркальный, на всю стену, шкаф и достала из него дорожную сумку.
Внизу, в холле, Георгий задержался у стойки, отдавая ключи портье. Нина сидела в кожаном кресле у выхода и смотрела прямо перед собою темными, как пропасти Пиренеев, глазами.
Он достал телефон, набрал номер.
– Тамара Андреевна, – сказал он, – извините, некогда подробно объяснять. Мы возвращаемся в Москву, я вам позвоню, когда сядем в самолет, и скажу номер рейса. Пожалуйста, встретьте в Шереметьево. – И, помедлив секунду, добавил: – Нина поедет домой с вами.
– Куда домой – ко мне? – растерянно переспросила ее мама. – Или к себе? Или… к вам?
– Я не знаю. Я вас очень прошу, отвезите ее, куда она скажет.
Прямого рейса ночью не было, но ожидали посадки самолета, летевшего транзитом в Москву из Сенегала. Георгий намертво встал у окошка кассы, как будто это был не цивилизованный европейский аэропорт в ноябре, а автобусный вокзал в Таганроге в разгар дачного сезона. Со стороны он, наверное, выглядел жутковато: огромный, совершенно не загоревший, несмотря на солнечную мальтийскую осень, с белым лицом и с темными кругами у глаз, и глаза – как ножи. Но ему было наплевать на то, как он выглядит со стороны.
Уже через полчаса выяснилось, что к кассе он встал не зря. Желающих улететь в Москву почему-то собралось довольно много, и все они рвались к окошку, и нервничали, и матерились. Даже услышав мат, Георгий не сразу понял, что стоит в толпе соотечественников. Просто ему было ни до чего – вся его воля и страсть были направлены только на одно: быть в Москве в ту минуту, когда прилетит Ули, чтобы не пробыть без нее больше ни одной лишней минуты.
– Парень, ты что, уснул? – услышал он. – Ну пусти перед собой, а? Я ж, блин, не виноват, что начальство гребаное вызывать вызывает, а билеты заказать – хрена собачьего, добирайся сам как хочешь. Прикинь, и так ведь обидно: все как белые люди на Мальте пьют-гуляют, а я как бобик езжай куда-то в Муркину Жопу с президентом малахольным, как будто в Москве дураков не нашлось!
Судя по этим словам, по жилету со множеством карманов, а еще точнее, по обиженному на весь белый свет лицу молодого парня, который теребил Георгия за рукав ветровки, – тот был телевизионщиком и его срочно отзывали с фестиваля. В любой другой раз Георгий, конечно, вник бы в его тяжелое положение и пропустил перед собой в кассу, но только не сейчас.
– Становись за мной, – сказал он. – Хоть стреляй – вперед не пущу.
– Ну ладно, ладно! – сказал парень, почему-то опасливо. – Че глаза у тебя чумовые такие? За тобой так за тобой, я ж ничего…
В самолете было душно, пахло чем-то резким и непривычным, и он был полон чернокожих сенегальцев в белоснежных балахонах. Как только улеглась посадочная суета, выяснилось, что билетов на Мальте продали больше, чем было свободных мест, но покидать салон, как умоляла стюардесса, никто не собирался.
Георгий с трудом нашел для Нины место в самом хвосте, где столбом стоял сизый сигаретный дым, и присел на корточки рядом с ее креслом. Ее рука с обвитой вокруг запястья золотой цепочкой-ленточкой лежала на подлокотнике, длинные пальцы вздрагивали, и он чуть не накрыл ее руку своей ладонью, но вовремя понял, что такого мученья Нина не заслужила. Все-таки, наверное, рука его как-нибудь дернулась, потому что она вдруг проговорила, по-прежнему не глядя в его сторону:
– Офигенно добрый, да? Думаешь, если собаке хвост постепенно отпиливать, то это ей легче? Да нет, лучше уж сразу отрубить.
А может, совсем не дернулась у него рука, а просто Нина чувствовала все, что он еще только собирался сделать.
Она не оглянулась на него и в Шереметьево, когда вышли в гудящий зал прилетов и им навстречу бросилась перепуганная Тамара Андреевна, не оглянулась и на площадке, к которой подъезжали такси…
– Нина, – сказал он – снова ей в спину, – прости ты меня, если можешь.
И тут же подумал: «Убить бы тебя, козла, а не прощать».
– Херню бы не порол, – сказала Нина и вдруг обернулась так стремительно, что ее волосы хлестнули его по лицу. – Вроде раньше соображал ты не туго. Ну, влюбился, и что теперь, всю жизнь со мной возиться, как с инвалидом детства?
Она говорила резко, грубо и правильно – говорила то, что он знал и сам. Но когда она вдруг вскинула руки ему на плечи и прямо взглянула в глаза своими пиренейскими глазами, Георгий совершенно отчетливо понял: такого он не делал никогда в жизни.
Он думал, что она скажет еще что-нибудь, но Нина не сказала ничего – убрала руки, отвернулась и пошла к такси, бросив по дороге:
– Поехали, маман.
Глава 11
Георгий жил с Ули уже три месяца, и каждый новый день доказывал ему, что жизнь его дала очередной резкий крен, которого он совсем не ожидал.
Он был готов к этому, когда ушел в армию, когда приехал в Москву, когда поступил во ВГИК… Но он никогда не думал, что такой вот поворот может быть для него связан с женщиной. Прежде все они скользили по краю его жизни, ни в чем ее не меняя.
Теперь же он чувствовал, что попал в какое-то очень сильное поле, в котором невозможно жить так, как он жил до сих пор. И не знал, как к этому относиться.
Впервые после того как он уехал из родного дома, его жизнь – именно повседневная жизнь, которую принято называть бытом, – стала внятной и удобной. Это оказалось для него неожиданностью: Георгий настолько привык к тому, что его быт как-то скуден, неловок, бестолков, что уже перестал обращать на это внимание.
Как ни аккуратен был Федька Казенав, все-таки их жизнь в общаге оставалась общаговской жизнью – с бесконечными пьянками, случайными женщинами, которые время от времени оказывались в их кроватях, с шумными компаниями, которые вваливались среди ночи.
Жизнь с Ниной вообще являла собою что-то фантастическое. Георгий отвык от того, что посуда бывает мытой и не битой, а постель свежей, что белье может лежать не на книжных полках и не на обеденном столе, а в шкафу. Ему и в голову не приходило требовать от Нинки того, что было ей совсем не свойственно, поэтому он сам заклеивал на зиму окна, время от времени стирал все, что скапливалось в ванной, покупал еду, которую не надо было готовить, и одежду, которую не надо было гладить, делал еще какие-то мелкие и простые дела, и это его в общем-то не угнетало. Но от этих его действий в доме не становилось уютнее, и Георгия никогда не покидало чувство, что он приходит туда переночевать, потому что больше переночевать ему негде.
У Ули он ночевал не всегда, но каждый вечер, когда он знал, что впереди ночь с нею, а потом утро, а потом, может быть, еще целый день, – каждый такой вечер был для него отмечен единственным чувством: что ему хорошо, потому что он живет так, как и должен жить человек.
В ее квартире совсем не было той холодной неестественности, которая в представлении большинства людей, включая и его самого до недавних пор, называлась немецкой аккуратностью. Наоборот, здесь чаще всего царил живой и веселый кавардак. Но было в этом кавардаке что-то такое, из-за чего и в голову не приходило считать его неряшеством.
Улины рукописи, маркеры, бесчисленные листочки, скрепки и папки вполне могли лежать на полу или на подоконнике, но все эти папки и листочки были так добротны, так разноцветно изящны, что самый беспорядок, в котором они лежали, оказывался невероятно живописен.
Когда Георгий однажды сообщил ей об этом своем наблюдении, Ули засмеялась.
– Но ведь это известно психологам, – объяснила она. – Дело в том, что если человек хорошо организованный и гармоничный внутри себя, то снаружи он может себе позволить хаос. И даже странно, если вокруг человека все слишком аккуратно. Это значит, что он имеет психологические проблемы.
– Разве? – удивился Георгий. – Да нет, наверное, у разных людей по-разному.
Он вспомнил невообразимый хаос, всегда окружавший Нину, и подумал, что он явно происходил не от внутренней ее гармонии. Но даже короткое, даже случайное воспоминание о ней было как укол в сердце, и думать на отвлеченные темы сквозь это воспоминание было невозможно.