– Тарковский твой уже не катит… пятый раз хожу сдавать… – гудело под стеклянным потолком.
Георгий присел на корточки рядом с большой кадкой, в которой росло что-то долговязое и зеленое, закурил. Он пытался связать свои сумбурные впечатления в ясные мысли, которые можно было бы потом, во время обсуждения на семинаре, облечь во внятные слова.
– Ну что, болит голова? – донеслось сверху.
Сначала Георгий увидел перед собой короткий кожаный сапожок на низком каблуке-»рюмочке». В сапожок были заправлены черные джинсы. Потом он поднял голову и увидел Марфу.
– С чего ей болеть? – пожал он плечами.
Настроение у него почему-то сразу испортилось. Даже не то чтобы испортилось, а как-то увяло, как будто Георгия окатили холодной водой.
– Лицо обморочное, – спокойно объяснила Марфа. – В сочетании с рыжей шевелюрой – очень фактурно. Ходячий плакат о вреде зеленого змия и курения натощак.
Георгий тут же ощутил металлический привкус во рту, о котором успел забыть, пока смотрел «Похитителей велосипедов».
«Что за девка чертова!» – сердито подумал он.
– Ладно, тебе чего? – мрачно спросил он.
– Мне – ничего, – пожала плечами Марфа. – А вот ты, помнится, вчера убивался, что теряешь свою высокую квалификацию.
– Какую квалификацию? – не понял Георгий.
Что и говорить, Марфа умела ошеломить и заинтриговать!
– Операторскую. Разве не ты плакался, что достиг небывалых высот, снимая камерой «Супер-8», а теперь вынужден без нее обходиться и посему невыносимо страдаешь?
Марфа смотрела насмешливыми глазами, грызла кончик косы и нетерпеливо постукивала узким носком сапога. Весь ее вид говорил: как же трудно разговаривать с тупыми людьми!
– По-моему, ничего такого я не говорил, – сквозь зубы процедил Георгий. – Не понимаю, почему ты так стараешься мне доказать, что я существо второго сорта?
– Пока что ты вообще никакого сорта, – заявила Марфа. – Так, пересортица. – И, прежде чем он открыл рот, чтобы высказать все, что о ней думает, добавила: – Если хочешь, можешь поснимать. Не «Супер», конечно, но как суррогат сойдет.
С этими словами она сняла с плеча небольшую сумку и протянула Георгию. Тот машинально взял сумку в руки, почувствовал ее неожиданную тяжесть, открыл… В сумке – точнее, в чехле – лежала японская видеокамера. Георгий почувствовал, что у него неприлично открывается рот. Однажды он снимал на видеокамеру – конечно, не на такую, а на более примитивную и громоздкую, но все-таки настоящую, заграничную. Об этом попросил его отец жениха на одной из свадеб.
– Смотри только, не урони, – твердил подпивший папаша. – И не жми абы куда. Я с Сингапура привез, дорогая вещь, на весь город одна такая!
И вдруг Марфа спокойно отдает ему камеру, которая стоит, наверное, не меньше, чем новые «Жигули»…
– «Похитителей велосипедов» смотрел? – поинтересовалась Марфа. – Вам же сегодня показывали. Ну вот, повтори подвиг героя, поброди по городу.
Она последний раз затянулась, бросила окурок в урну, повернулась и пошла по стеклянному коридору к лестнице. Марфа редко носила брюки, и понятно было, почему: бедра у нее были, пожалуй, широковаты, и даже черные джинсы не совсем скрывали этот недостаток. Впрочем, не похоже было, чтобы она комплексовала по этому поводу.
– Подожди! – Георгий наконец пришел в себя. – Что значит – «поброди»? Но… И вообще… А как тебе ее вернуть? – задал он наконец самый глупый вопрос.
– А что, ты разве больше не явишься в институт? – Марфа остановилась и насмешливо посмотрела на него. – Я, во всяком случае, учебу пока не бросаю. Увидимся, надеюсь.
Он бродил совсем рядом, не дальше ВДНХ. Просто боялся удаляться от ВГИКа, словно здесь было безопаснее ходить с этой изящной, добротной и пугающе прекрасной вещью. Он даже пытался спрятать камеру в рукав кожуха, чтобы она не так бросалась в глаза прохожим. Мало ли…
Но вскоре Георгий напрочь забыл обо всем. Чего бояться, да разве он позволит кому-нибудь сделать хоть что-нибудь, что могло бы повредить этому удивительному инструменту, прижатому к его ладони!
Весь мир интересовал его теперь ровно настолько, насколько умещался в объективе. И этот мир, просветленный совершенной оптикой, оказался таким огромным, что больше ничего и не было нужно. С каким-то самозабвенным упоением Георгий ловил объективом человеческие лица или надолго останавливался на неподвижных деталях городского пейзажа – и их неподвижность оказывалась мнимой, потому что становилась видна и понятна их скрытая напряженная жизнь. Ему нравилось выстраивать какие-то мгновенные сюжеты, то ли символические, то ли игровые, и менять их прежде, чем они успевали ему надоесть.
Например, он шел навстречу прохожему, наставив камеру прямо ему в лицо, и целую долгую минуту наблюдал реакцию. Почему-то последней точкой реакции каждый раз оказывалось раздражение. При этом лицо прохожего, даже если это была молодая и красивая женщина, каменело, во взгляде проступал металл. И тогда Георгий медленно, панорамируя, переводил объектив на лица металлических рабочего или колхозницы – в зависимости от пола раздраженного прохожего. Ему самому становилось смешно от такого незамысловатого, но ясного сравнения, и он представлял, как будет смеяться тот, кто увидит потом эту сценку.
Камера легко, как будто даже с охотой, выполняла любые его желания. Вообще-то Георгий быстро разбирался даже в самой сложной технике, не зря его в армии посадили на пост, на котором, кроме него, работали только вольнонаемные сообразительные женщины. Но сейчас эта его способность оказалась ненужной. Камера была исполнена той простоты, которая не требует напряжения. И благородство этой простоты было очевидно.
«Как Марфина косыночка», – вдруг подумал Георгий.
Он не заметил, как стемнело – рано, по-зимнему, – и еще поснимал немного, пытаясь уловить завораживающий трепет московских вечерних огней. Но потом все-таки убрал камеру в чехол, понимая, что и ее возможности не безграничны.
Трамвая он ждать не стал – пошел в общагу пешком, чтобы в злобной пиковой тесноте не разрушить то состояние восторга, в котором находился весь день. Точнее, с той минуты, как взял в руки камеру.
Ветер, вдруг поднявшийся к вечеру, хлестал в лицо, как на Дальнем Востоке. Георгий и вспоминал сейчас Дальний Восток, но не из-за ветра, а из-за того счастья, которое впервые почувствовал там.
Служба оказалась не столько трудной, сколько нудной.
Но, как он вскоре узнал, так было не всегда. Когда-то гарнизон здесь был огромный – о нем теперь напоминал только непомерно большой Дом офицеров – и жизнь била ключом. А потом началась перестройка, о которой все без исключения офицеры, прапорщики и их родственники говорили с нескрываемой ненавистью, и ядерные ракеты стали сокращать. Георгий не вникал в то, как именно это происходило, да никто и не сообщил бы ему подробности, даже если бы он и захотел. Очевидным было лишь то, что жизнь в гарнизоне словно замерла. Многих офицеров – Георгий подозревал, что лучших, – перевели служить в другие, более перспективные места. Солдат присылали мало, к тому же, опять-таки к возмущению здешних офицеров, перестали брать в армию студентов, и поэтому «контингент пошел не тот». В общем, Георгию казалось, что жизнь здесь идет теперь как-то по инерции.
Его ощущение подтвердил однажды замполит Беденко. После того как Георгий оформил к полковому смотру стенгазету, которая заняла первое место, тот проникся к нему расположением.
– То ли дело раньше было! – элегическим тоном постоянно пьющего человека говорил замполит, глядя, как в красном свете фонаря проступают на лежащей в ванночке фотобумаге черты его круглого, с обвислыми щеками лица. – Да раньше б я капитан был давно или, может, даже майор, а теперь? Теперь старлей, – уточнил он, как будто Георгий сам этого не знал. – Раньше Катька моя у нас в магазине брала сервиз «Мадонна», так знала, что вся родня на Большой земле от зависти удавится. А теперь что? Теперь сеструха ее за сопляка какого-то выскочила, он этих «Мадонн» с Турции понавез – хоть собак с них корми. Бизнесме-ен! Или вот, к примеру, тебя сюда служить прислали. Ты, Турчин, парень сообразительный, в технике разбираешься. Так ведь таких солдат теперь – раз-два и обчелся. Все больше пролетариат и крестьянство шлют, а с них какой толк в ракетных войсках?
– У меня мать портниха, – заметил Георгий. – Родилась в степи на хуторе. Это как, пролетариат или крестьянство?
– Ну, я же фигурально выражаюсь, – объяснил Беденко. – Я и сам из крестьян. Раньше-то простым людям везде дорога была, это теперь… О, е-мое! – вдруг вспомнил он. – Я ж чего пришел? Я тут кинокамеру вчера обнаружил. И пленка к ней в наличии. Может, глянешь? Парень ты технически грамотный, освоишь. Можно б фильм снять, показали бы потом на смотре. У всех фотографии, а у нас, пожалуйста, – кино! Короче, завтра получай ее и работай. Пленку только экономь. Лучше сначала просто так поснимай, без пленки – в смысле, потренируйся.
Георгий еле сдержался, чтобы вслух не вспомнить анекдот про психов, которым обещали налить в бассейн воды, если нырять научатся. Но на всякий случай решил воздержаться от комментариев. Беденко не отличался чувством юмора – кто его знает, еще передумает давать камеру!
Конечно, Георгий быстро разобрался, как она работает, несмотря на кондовый язык, которым была написана инструкция. А разобравшись, сразу зарядил пленку и отправился снимать все, что попадалось на глаза. Благо Зинина протекция позволяла ему чувствовать себя относительно свободным в передвижениях.
Он ожидал чего угодно, но только не того, что оказалось связано с его новым занятием. Через неделю возни с камерой он заметил, что на него стали странно поглядывать сослуживцы. Раньше он был такой же, как все – свой, простой парень. Ну, оформляет стенгазету, ходит для этого в библиотеку. Так мало ли чего взбредет в голову начальству, оно не то что книжки читать – сортир пошлет чистить зубной щеткой! Теперь же в отношении к нему солдат – да что там солдат, даже прапора – появилась какая-то почтительность. Допотопная камера выделила его из всех, умение обращаться с ней стало знаком некой исключительности, этого невозможно было не почувствовать. И это, что скрывать, было очень приятно…
– Жорик, сними меня! Дембель скоро, охота кино про себя глянуть! – то и дело слышал он, когда снимал что-нибудь из армейского быта – официальное, вроде маршировки на плацу, или неофициальное, вроде того, как солдаты играют за казармой в «слона» – прыгают через спины друг друга.
И все-таки его больше интересовало даже не это – не исключительность собственного положения в армейской иерархии. Он вдруг понял, что мир, увиденный в визир кинокамеры, сильно отличается от обычного мира. И Георгию хотелось уловить суть этого отличия, хотелось понять законы, по которым строится этот странный киношный мир… Он чувствовал, что эти законы существуют, что пусть не все, но хотя бы некоторые из них можно просто узнать, а не нащупывать вслепую.
Но узнать их было не у кого, все приходилось осваивать самому.
Он долго бился над тем, как соединить в кадре движение и неподвижность. Ловил в объектив птиц, летящих над верхушками темных елей, снимал во время сильного ветра, чтобы тучи не просто плыли, а стремительно мчались по небу. Но чувствовал, что этого мало, что настоящего, словно на игольном острие, чувства жизни не создают ни птицы, ни тучи. И так продолжалось до тех пор, пока в объектив случайно не попала Зина.
Это произошло обычным сумрачным днем. Она шла вдоль забора к Дому офицеров, и у Георгия сердце замерло, когда он увидел эту картину: маленькая девушка, трепетность походки которой заметна, несмотря даже на неуклюжую шубу, – на фоне темной, словно ножницами вырезанной кромки бесконечного леса, на фоне колючей проволоки забора, на фоне неподвижной и суровой жизни… Георгий медленно вел камеру вслед за Зиной, радуясь, что она его не замечает. Обычно-то она сразу замечала его, даже головой специально начинала вертеть, как только входила на территорию части, а тут задумалась, наверное.
Благодаря Зининому вниманию, которого она не умела скрыть, армейскую жизнь Георгия можно было считать необременительной и даже приятной. Во всяком случае, свободное от дежурств время можно было проводить в библиотеке – считалось, что он ищет материал для очередной стенгазеты или для какого-нибудь агитационного стенда. Да, собственно, никто особо и не интересовался, чем занимается в библиотеке рядовой Турчин. А чего интересоваться, если командир части разрешил? Командиром части был Зинин отец, подполковник Бережной, и ей не составило особого труда добиться у него этого разрешения. Конечно, Зина была жалостлива, и, конечно, ей хотелось помочь солдатику, которого тянет к книжкам. Но гораздо больше ей хотелось другого, и это так ясно читалось в ее взгляде, что пень бы догадался. Георгий догадался в первый же день, когда ее увидел, и все последующие дни только подтверждали эту незамысловатую догадку.
Вообще-то Зина не вызывала у него никаких чувств. Но ведь и не было до сих пор девушки, которая их вызывала бы. Он был горяч, безогляден, силы гуляли в его теле, силам было тесно… А Зина летела к нему, как перышко на подставленную ладонь.
И все-таки Георгий старался как можно дальше отодвинуть момент, в который все должно было у него с ней произойти. Он и сам не понимал, почему ему становится неловко, когда он смотрит в Зинины распахнутые глаза, и почему хочется отвернуться.
Спустя три месяца после того дня, когда Георгий впервые пришел за старыми журналами, он сидел на корточках в глубине библиотеки, между стеллажами, и листал книгу, которую только что заметил на самой нижней полке. Книга была новая, Георгий сразу понял, что он, пожалуй, второй человек, который ее открывает. А первой была, наверное, покойная старушка-библиотекарша.
Он с детства полюбил читать вразброс, заглядывая то в середину, то в конец книги. Ему был интересен не столько сюжет, сколько что-то другое, главное, что не зависело ни от сюжета, ни от порядка чтения. Он смутно чувствовал, есть это главное в книге или нет, и ему было почти все равно, с начала читать или с конца.
А в этой книге оно было, и Георгий просто впился глазами в строчки. Страницы дышали страстью, как, наверное, дышал ею характер написавшего их человека. И Георгию вдруг показалось, что он смотрит не на книжные страницы, а в визир кинокамеры. Чувство было то же самое, и это так потрясло его, что он даже не сразу прочитал название книги.
Он читал о том, как узник бежал из тюрьмы, находящейся на острове, – как он тайком сделал плот из кокосовых орехов, как решил брать с собой только самое необходимое и взял бритву «Жиллетт», чтобы ни дня не оставаться небритым, хотя он плыл по океану в полном одиночестве… Эта деталь показалась ему такой яркой, что весь человек предстал перед ним как наяву, ничего больше можно было о нем не говорить.
Георгий представлял, как можно было бы снять эту сцену: вот узник собирает вещи для побега, вот кладет в мешок бритву, тоненькую, совсем сточенную. Он видел все это так чисто, ярко – большие, с чуткими пальцами руки, машинально укладывающие мешок; океан, бушующий за зарешеченным окном…
Вдруг он почувствовал, как чьи-то руки ложатся ему на плечи. В том состоянии внимания и восторга, в котором он находился сейчас, все его чувства были обострены. Пожалуй, Зина специально не нашла бы лучшей минуты, чтобы близость их началась наверняка.
Он на мгновение замер, всем телом прислушиваясь к тому, как вздрагивают ее ладони, как она прижимается к его спине сначала коленями, а потом и всеми ногами, и животом… Зина дышала прерывисто, почти неслышно. Георгий медленно повернул голову, взглянул в ее пунцовое лицо, оказавшееся почти перед его глазами. Губы ее были чуть приоткрыты, но не призывно, а, как и в день их знакомства, растерянно, почти испуганно.
Он поднялся во весь рост, и Зина сразу очутилась у него чуть ли не под мышкой.
– Я не чтоб помешать… – пролепетала она куда-то ему в грудь. – Я думала, книжку помочь… поискать.. найти…
Георгий не понимал, что исходит от этой маленькой девушки. Кажется, это было не просто желание, и, может быть, даже вообще не желание, а что-то совсем другое – неясное, неловкое. Но думать об этом, когда женщина дышит прямо в грудь, он уже не мог. Он почувствовал, что в глазах у него темнеет, и, наклонившись, накрыл губами Зинины испуганные губы. Она с готовностью приоткрыла их пошире и даже на цыпочки привстала, чтобы сильнее прижаться к нему. Но он уже и без того стиснул ее в объятиях так сильно, что ей, наверное, даже больно стало. Она вскрикнула – совсем тихо, почти вздохнула – и сразу же вскинула руки, обняла его за шею, как будто испугалась, что он оттолкнет ее. Какое там! У него и в мыслях не было ее отталкивать – у него вообще ничего уже не было в мыслях, в рыжей его, пылающей голове.
Георгий целовал Зину, руки у него дрожали, когда он неумело теребил шершавые пуговки на ее голубой блузке. И у Зины тоже дрожали руки, когда она помогала ему расстегнуть эти неудобно обшитые тканью пуговки, когда сама расстегивала застежку на лифчике, чтобы совсем ничто не мешало ему – его большим горячим ладоням, его пальцам, сжимающим ее грудь…
Он сам расстегнул «молнию» на ее юбке, и Зина торопливо стоптала тесную юбку на пол. Георгий бросил рядом свой бушлат, гимнастерку и прошептал:
– Ложись, Зин, ложись сюда, а?..
Колени у нее послушно подогнулись, она легла на пол между стеллажами, и Георгий упал на колени рядом с ней. Ему вдруг показалось, что ей жестко лежать головой на полу, и, накрывая ее сверху своим телом, он подсунул руку ей под голову. Шпильки выпали из ее прически, светлые волосы тут же хлынули, как потоки воды – на крашеный скрипучий пол, на руки Георгия… Волосы льнули, липли к его голой груди, щекотали и возбуждали больше, чем возбуждала сама Зина. Она затихла под ним, как мышка в норе, и только послушно выполняла все, чего без слов требовали его руки, его раздвигающиеся между ее ногами колени – все его большое тело.