Искатель. 1997. Выпуск №5 - Лоуренс Блок 16 стр.


Эмоциональная гамма моего проводника между тем только усиливается. Почему я не могу до конца идентифицировать ее компоненты? Предвкушение сытости, полового удовлетворения, какого-то наркотического состояния — все это естественно и предсказуемо для существа такого уровня. Но вот вектор, обращенный на меня…

М-да. Всего мог ожидать. Любой патологии.

Но этот недоразвитый абориген совершенно искренне собирался МЕНЯ ОСЧАСТЛИВИТЬ!»


Котька так никогда и не смог понять, почему не зарядилась его городская жизнь. Задумывалось все складно, да и в армии вроде все было путем. Играл на своей трехрядке, приплясывал, частушки, необидные для начальства, складывал — не слишком похабные. В ансамбле, правда, старлей, послушав его козлетон, велел на сцене варежку отвешивать, а сигнала не подавать. Котька не обиделся, знал, что голосок у него подстать фигуре. Дальше округа, пробиться не удалось, смотр в столице тоже улыбнулся, но Котьку вовремя заметил сам генерал за рыжий чуб и носик конопатый; обозвал Васей Теркиным — говорят, потом на генеральском своем закусоне добавил: «недоделанный». Но после генеральского кивка Котька был надежно застрахован от губы, хотя петь вслух ему старлей так и не разрешил. Так и промчались три благополучных солдатских года; все дембелюшники подались в город с шоферскими правами, а Котька — с трехрядкой своей безотказной. На том Котькино везение и кончилось. Устроился вроде. И в получку приносил вроде прилично, только утекало все невесть куда. Армейские его братки, а ныне — кореша общежитские, что ни день приходили с бутыльком; Котька, по старинной деревенской привычке, что-де гармонисту ставится, а не то что с него берется — как-то раз решил возместить нехватку финансов тальяношным перебором. Кореша минут десять внимали в ледяном молчании и даже некотором изумлении, как ежели предстал бы перед ними Константин в стрелецком кафтане и с бородою до причинного места. Затем, дождавшись паузы, один из слушателей задумчиво осведомился, а не прихватил ли Котька из родимой деревни и дедовскую берданку?

Котька простодушно ответил, что берданкой не обзавелся, и естественно поинтересовался, а на кой она сдалась? «А вот мы б твою гармошку да из твоей же поганой берданки», — ласково пообещали ему, и с тех пор Котька, когда наличность не позволяла соответствовать, стал исчезать из помещения. Идея была в корне неверна, потому что кореша начали заявляться не токмо с бутылками, но и с девицами без всяких принципов, но в боевой раскраске; к Котьке обращались уже традиционно: «А ты, недоделок, выметывайся!»

Котька практически остался без угла.

Где заночевать он, конечно, находил, мир не без добрых людей, но это были чужие углы. И не приходило Котьке в его рыжую бесталанную голову, что все беды его — от того лучшего, что еще сохранилось кое-где в отдаленных русских деревеньках и было заложено в его детскую душу так же просто и естественно, как складывается в заветный сундучок чистая рубаха и пара исподнего — «на умирало».

Котька органически не мог красть.

Ненадолго хватило беззлобного котькиного характера и оптимизма, сопутствующего деревенскому солнечному чубчику, когда удавалось уговорить себя, что-де образуется, соседи по комнатушке переменятся, из подсобки в цех переведут и все будет трали-вали; по незримая трещина между ним и миром ежевечерних полубанок, ларешных бабонек и их небрежных кошелок, из которых ласточками порхали на стол бельгийские колбаски, чилийская консервь и прочая неупотребимая на собственной родине снедь, да уже ке трещина, а самая что ни есть глубокая теснина Дарьяла вое ширилась, оставляя Котьку на скудном берегу праведных заработков, скорбного недоумения и невыносимого для простой души одиночества.

Награда за праведность, как и водится, свалилась нежданно. Снизошла она на Катьку в виде комендантши общежития, лютой лимитчицы неопределенного возраста, внезапно возымевшей страсть переквалифироватъея в челночницы. Для будущего товара требовался сторож, а наметанный глаз комендантши давно отметил несовременную, чуть ли не патологическую честность парня. Неистребимая комендантская привычка к «оформлению» обошлась Котьке в лиловый штамп на соответствующей странице паспорта, и он обрел законные права на шестиметровый забуток в приобщежитской квартирке; супружеские же права были раз и навсегда определены хриплым «ни-ни!».

Полновластная хозяйка оказалась покладистой, чем можно было опасаться, тем более что едва ли не ежемесячно она отбывала в юго-восточном направлении и возвращалась не раньше, чем через двенадцать дней, наполняя квартиру клейкими клетчатыми сумками, неженским матом в адрес таможенников и трупным душком самогона.

И эти дни всецело принадлежали Котьке.

Казалось бы, вот тут-то и побахвалиться ему перед старыми корешами, тут-то и распустить перед ними хвост — и жилплощадь с оборудованной кухонькой, и запасы зелья, которое с хозяйкой гнали посменно и потому не считались… Так нет же. Его давнишняя мечта — чтобы перестали величать его «Котькой-обсоском», вдруг утратила свою первостепенность. И секретом самоутверждения этого незадачливого бедолаги, его сокровенной тайной было открытие, сделанное им одновременно и случайно, и закономерно, ибо только истинно простой и чистой душе, которой, как известно, уготовано местечко в царствии небесном, мог открыться такой неиссякаемый источник бескорыстной и светлой радости. Никто из давнишних котькиных собутыльников этого света просто-напросто не разглядел бы; Котька же изумился — и жизнь его приобрела новый смысл.

С той поры каждый раз, когда его квартировладелица отпиавлялась на подножные турецко-эмиратские корма, Котька заходился от сладкого предчувствия. Едва дождавшись субботы, он прибирался, то есть выгребал двухнедельный мусор, надевал чистое исподнее, закупал в кулинарии, где подешевле, пяток пирожных и чистил селедку; совершив эти великие приготовления, он отправлялся в свободный поиск.

Он не шел к шикарным магазинам, театрам и тем паче казино — там водились исключительно крашеные и наглые, сами ищущие мужика и полагающие обязательной хрусткую блекло-зеленую мзду. Нет, Котька-обсосок искал совсем, совсем иного. На стылых папертях, на горьких поминках, куда ему порой удавалось затеяться под осуждающим взглядом отца Прокопия— в безрадостной, бессчастной тени он точным и цепким взглядом отыскивал самую безнадежную вековуху, бледную немочь, раз и навсегда отлученную судьбой от надежды на мужскую ласку. Инстинктивно выбрав нужный тон, он бывал то деликатно сдержан, то витиевато многословен, но обязательно — искренен, и пока он вел свою избранницу в невзрачную конурку, вспоминал обычно родное село с речными кисельными туманами, подкаменными бычками-агахами и весенней черемуховой ворожбой. Тут осечки не бывало. Котькину воркотню можно было бы определить как «народная песня в прозе», и пленницы его красноречия, давно отвыкшие от разговоров, выходящих за черту современного нулевого уровня адских кругов «съездил-купил-продал-погорел», неощутимо для себя оставляли у подножия щербатой, сейсмонеустойчивой котькиной лестницы все картонные доспехи российских предрассудков, слагающих броню их девичьей неприкасаемости.

Но не то, не то и не так было нужно Константину. Он усаживал онемевшую гостью ка плешивый диванчик, наливал крепчайшего, заваренного прямо в чашке грузинского чаю и, потчуя ее сластями и сельдем попеременно (а когда обстоятельства требовали, то и собственным зельем, подслащенным импортным сиропчиком), незаметно переводил разговор на главную тему, как бы случайно открывая в своей собеседнице неброскую, скрытую от равнодушного взгляда пригожесть. Он безошибочно находил те немногие черты, которые можно было похвалить, и от немудреных слов восхищения — и ручки-то махонькие, как воробушки, и глазки-то ясненькие, как барвиночки, — переходил к суровому заклеймению всего рода мужского: ну, мужики, ну, козлы бельмястые, такую девку не приметили!

Но и это было не главным. Ибо квинтэссенцией котькиных речей была надежда — все сбудется, и разомкнет судьба свои ладошки скаредные, и бросит полными горстями и желанность, и нежданность, и сердца успокоение. И в благодарность за праведную ложь этих слов лился на Котьку-обсоска невиданный свет такого похорошевшего, ожившего лица, и на глазах выгибались горделивые брови, и покрывались жаркими трещинками холодные, нецелованные губы… И тогда, не допуская, чтобы по этому просветленному лику пробежала гаденькая трусоватая рябь — ой, Господи, а что потом-то? — Котька отечески усмехался и переворачивал свою чашку донышком кверху:

— Ну что, птаха весенняя (осенняя, летняя — смотря по сезону), отогрел я тебя? А теперича давай, провожу — скоро ночь на дворе.

И если птаха порхала за порог, он отпускал ей беспрекословно и, пожалуй, даже без сожаления.

И если птаха порхала за порог, он отпускал ей беспрекословно и, пожалуй, даже без сожаления.

Но почти все оставались по доброй воле.

А потом наступали будни, и стирались в памяти черты невзрачного личика, но отсвет счастья сохранялся как бы сам по себе, точно улыбка Чеширского Кота, о котором Котька, естественно, слыхом не слыхал; и еще нет-нет, да и возникало великое изумление: неужто это он, недоделок, всеми изгоняемый и презираемый, смог подарить другому человеку такую неохватную радость?

И вот сегодня он впервые усомнился: а ту ли он выбрал? Хотя все сходилось: и годков за третий десяток, и с лица мымра-мымрой, и пошла не кобенясь, вот только слушала как-то странно. Котька веселил ее как мог, сыпал деревенскими да солдатскими прибаутками, а она вдруг на самом неподходящем месте останавливалась как вкопанная и уставлялась на Котьку безразличным рыбьим взглядом. Может, думала пятки намылить? Так он бы, ей-богу, не возражал. Но она снова двигалась вперед каким-то неестественным скользящим шагом — ну прямо как Чингачгук, Большой Змей. Так они в конце концов и добрались.

По тому, как одеревенело застыла гостья на счастливом диванчике, не скинув даже наглухо застегнутого плюшевого пальтеца, Котька понял, что дело совсем швах, и вместо чашей выставил граненые стаканы. Проворно разлив, он с демонстративной лихостью опрокинул «первый — со свиданьицем», лихорадочно соображая, как же уговорить эту куклу деревянную хотя бы пригубить. Но «кукла» без тени смущения повторила котькино действо, на долю секунды разомкнув пепельные губы и тут же снова сжав их в одну полоску. Котька подивился — она вроде бы и не сглотнула, точно и не в себя. Не во рту же держит, первач-то крепенек, двойной очистки…

Он беззастенчиво смотрел ей прямо в лицо (его простодушной деликатности не хватило на то, чтобы понять: на некрасивых женщин так пристально не смотрят), и опять — впервые в своей практике — не мог найти ни одной черты, которую можно было бы назвать недурной. Конечно, Котька не дурак был и соврать, но безошибочная интуиция подсказала, что она выслушает, и не поверит. А весь смысл котькииых стараний и заключался в том, чтобы родить и выпестовать эту веру.

Он опечалился и налил еще по одной. Привычные заклинания «и сбудется, и слюбится» не приносили ни малейшего результата. Котька подливал, втихомолку радуясь, что на кухоньке еще несколько трехлитровых балок, да и аппарат побулькивает — успел, проходя мимо, наладить одной левой. Умелец. Только не в коня корм. Скорее он сам с копыт слетит, чем эта черносливина сушеная. Вот это точно! Сушеная и есть. Только с чего ты так посохлась, девонька? Обидели? Обделили? Нет, была бы злость. А тут только тоска смертная. Знать, сама отпела ты себя на веки вечные, горемыка неневестная, положила крест на своей жизни, и один Господь ведает, чем тебя пронять-одарить…

Одарить! Котька аж расплылся в пьяной, счастливой улыбке. И как это он до сих пор не допер?..

Он поднялся, тяжело опираясь о цветастую замызганную клеенку. Погрозил пальцем:

— А ты — ни-ни! Ни с места. Жди, я ща… Порушу я твою тоску подлую. Расцветешь ты у меня алым цветиком…

Приговаривая так, добрался — по стеночке, по стеночке — до хозяйкиной двери. Нашарил в заветном уголке ключ. Долге возился, отмыкая. Запретная для него комната пахнула помадными бабьими красками, недовыделанной кожей и вонючим жучком. Котика поматывая головой, чтобы хоть немного очухаться, уставился на груду заморского барахла, сваленную на двухспальной кровати Это было чужое, и мысль об этом охолодила его.

— С получки сквитаемся, — пробормотал ок, твердея в своем намерении. — Отдам. Вотрое. Не для себя ж…

Он попытался сосредоточиться, соображая, чем бы горькой гостьюшке своей подфартить. Но перед ним в прозрачных пакетиках поблескивали, как карамельки, разноцветные турецкие футболки, топорщились несгибаемые синие портки, ластились пастельные одноразовые трусишки; глазасто пялились коробочки с кругляшками теней, чопорно хоронились чернолаковые раковинки шанельной пудры; навзничь, шпильками кверху, шлялись парчовые лодочки гвардейского калибра… Не то. Все это было не то. И вообще не то…

Не то? Он попытался сообразить, что же его всполошило, словно толкнув в спину. Что-то произошло. Он безнадежно махнул рукой на весь этот заморский хлам и, подцепив наугад какой-то желто-зелено-лиловый платок, потащился назад, в тесную свою конуру.

Гостьи за столом не было.


«Скверно, очень скверно. Сказывается, я даже не научился полностью владеть собой. Когда я принял суммарную пси-гамму моего кынуита, с его намерением меня осчастливить, мною овладел просто истерический хохот. Пришлось несколько раз останавливаться. Хорошо еще, что лицевая маска скафандра не передает моего истинного эмоционального состояния. Сколько же мне еще придется тренироваться? Скорее бы домой!..

Мы двигаемся дальше. Кынуит беспрестанно говорит, но его пси-спектр свидетельствует, что это — лишь отвлекающий маневр, который должен позволить ему завлечь меня в западню. Следовательно, аудиоинформацией можно временно пренебречь. Да, ни от чего другого я так не заходил в тупик, как от способности аборигенов говорить одно, а думать совсем другое. Кстати, непревзойденным в этой области оказался тот массивный кынуит с признаками как мужского, так и женского пола, которому я присвоил условное обозначение «жрец». Жрецы существовали на многих отсталых планетах, о которых рассказывал мне дед; как правило, они являлись носителями культуры, хранителями эпического пласта дописьменного периода литературы и в значительной степени — прогностиками. Но о какой культуре может идти речь в обществе, где каждый озабочен удовлетворением чисто животных потребностей, на что годится даже кусок плоти ближнего своего?

Тем не менее в словах жреца была даже какая-то завораживающая ритмика. «И дал Ему власть производить суд, потому что Он есть Сын человеческий…» Во время обратного перелета все это нужно будет детальнейшим образом проанализировать. Уже одно выражение «царствие небесное» навело меня на мысль о том, не является ли это зашифровкой предполагаемого союза цивилизаций, каким в действительности стало наше Содружество Разумных Миров? Тогда, в ритуальном помещении, возле тела, подготовленного к изуверскому пиршеству, я не мог интерпретировать с помощью лингвана каждый закладываемый в мою память термин — слишком плотен был поток информации. Но уже сейчас цепкое внимание ко мне со стороны жреца, как и ряд его выражений, настойчиво требует объяснений. «Суд небесный». Это понятно— суд, творимый представителями инопланетных цивилизаций (вопрос: откуда о них известно жрецу?). «И дал Ему власть…» Власть дает только Совет Звездного Каталога. Но кому же это — ЕМУ?

И тут приходит догадка, столь ошеломляющая, что я снова замираю на месте.

Да ведь глядя на меня, намекая на что-то, известное только нам двоим, жрец и не мог говорить ни о ком другом. Следовательно, речь идет обо МНЕ!

Это я, облаченный доверием Совета, прибыл на Кынуэ, чтобы определить судьбу ее человечества. Это мне доверено решать, достойна ли эта планета войти в наше Содружество, или ее уделом станет прозябание за неощутимой, но абсолютно непроницаемой информационной стеной. И только я…

— Ну, чего замешкалась, птаха болезная? Упорхнуть примеривавши Так не неволю!

Мы двигаемся дальше. Птаха… Существо женского рода. Тогда почему же — сын?

А, вот оно что. Жрецы — как правило, особи, в сенситивном отношении превосходящие рядовых обитателей планеты. Раз уж мой противник обладал способностью распознать под оболочкой скафандра существо из другого мира, да еще и определить цель моего появления на Кынуэ, то можно предположить, что он обратил на меня внимание еще тогда, когда я знакомился с окрестностями моего убежища. Считывая мою пси-конфигурацию, он запомнил, что ей первоначально соответствовала маска мужского рода. Следовательно, обращение «сын» должно означать, что он опознал меня сегодня, но не хочет делать свое открытие достоянием окружающих. И его прямой, неотрывный взгляд — «я знаю, кто ты и зачем пришел, но не выдам твою тайну».

Но почему «сын человеческий»? Попробую размотать и этот логический клубочек. Я — существо с другой планеты, но мой облик неотличим от облика людей, а мой разум открыт для того, кто способен считывать пси-информацию другого мыслящего существа. Следовательно, и телом, и духом я адекватен кынуиту. Эту конструкцию нужно дополнить императивной тональностью. Что же в итоге?

«Я знаю, кто ты и зачем пришел, и не выдам тебя; но и ты должен судить о нас так, как если бы ты был сыном человека».

Я снова замираю. Никогда еще я с такой полнотой не чувствовал себя абсолютно не пригодным к той роли, в которой здесь очутился! Я собрал достаточно информации. Я проанализировал ее с максимальной логичностью и получил удовлетворительные выводы, подтверждающие априорное мнение Совета. Сейчас я завершу свой последний контакт и доставлю собранные материалы на свою планету с предельной скоростью и бережливостью.

Назад Дальше