— Что там? — спрашивает, выдержав паузу, хозяин. И чувствует, как Лойзик обрыскивает взглядом стол, и с трудом сдерживает отвращение.
— Барышня просит вас спуститься в столовую.
Пан Стокласа отвечает, а перо его в это время скользит по бумаге, само выписывая одно слово: «Хароусек, Хароусек…»
Лакей удалился, и управляющий вытирает пот со лба. Стыдно ему, что он притворялся занятым перед ничтожеством. Полный смущения, окунает он перо в чернила — и всему наперекор в третий раз пишет фамилию, звучащую у него в голове.
Больше делать нечего, он мог бы встать и пойти, но он не спешит. Берет трубку, и пока руки его заняты, перед мысленным взором его встает противный лакей. Стокласа так и видит, как этот Лойзик сидит в передней, заложив ногу на ногу, отчетливо видит расплющенную ляжку лакея. Стокласа представляет себе, как вскочит этот человек, когда он пройдет мимо, как уставится на него бессмысленным взглядом, напоминающим взгляд водяной нечисти. Череда этих картин вызывает у Стокласы прилив скуки и тягостного чувства.
Чего он хочет? О чем мечтает? Чего не хватает ему?
Всего! Ничего! Бог ты мой, порой ему хочется пожить по-герцогски, но очень скоро он уже сыт по горло всеми этими обезьяньими штучками. Будь он сейчас самим собой — уперся бы локтем в тарелку, подбородком в кулак. Это человек здорового сельского корня и раздвоенной воли, как то мы встречаем у современных философов. Дух его подобен газовому свету, что во времена «Соломенной шляпки»[8] освещал подворотни. У Стокласы два плеча, два крыла, двойственность в побуждениях. В начале моего повествования я говорил, что он бережлив, — но надолго ли хватило моего утверждения? Он тотчас посадил меня в лужу: закатывал сумасшедшие пиры, одного вина сколько ушло!
На дне ящика его письменного стола — пачка счетов, по которым он заплатил, не моргнув глазом, но даже самый мелкий из них не дает ему спать. Я-то знаю, как бесился Стокласа, читая их. Пучок спаржи — сто шестьдесят крон! Слыханное ли дело! Я готов был держать пари, что он подаст в суд… Бедняга — по-моему, ему очень худо: вот он склонился над энциклопедией, а взор его устремлен в пространство. Через минуту потянется за спичечным коробком и погрузится в расчеты. Он сделал анализ почвы, с грехом пополам восстановил график сева за последние пять лет и теперь ввел переменный севооборот. Изучает, исследует, рассчитывает…
Озимые, пропашные, яровые, клевер, озимые, кормовые…
Черт, идет кто-то!
Пан Стокласа откладывает карандаш, хватает старую газету, откидывается на спинку кресла и делает вид, будто читает. Он ждет к себе поверенного. А это он и есть. Мой хозяин равняет бумаги на столе, наблюдая за гостем. Разговор не вяжется. Ничего в нем нет интересного, и адвокат переводит речь на соперника.
Вы играете с огнем, — говорит он. — Пан Якуб Льгота появился здесь на миг — а уже разговоров полно…
А что в этом такого?
Так уж и ничего? Впрочем, может, вы и правы, — отвечает юрист, — но Льгота — опытный игрок. Расчетливый старый хитрец — и всегда блюдет собственную выгоду.
Э, — отмахнулся хозяин. — Нечто подобное я слышал обо всех, кто занимается политикой.
Адвокат, пожав плечами, уселся. Хотел было добавить, что иногда надо считаться и с общественным мнением, да решил пока поддакивать Стокласе. Начал перечислять все то доброе, что сделал пан Якуб в бытность его членом различных депутаций, и выразил удовольствие, что может от души похвалить его. Тут адвокат рассказал случай, произошедший в Будапеште. Решительность в его голосе сникает, смягчается, и кончает адвокат одобрительным смешком: да, пану Якубу палец в рот не клади!
Но, бог мой, — вставляет Пустина в свое беспечное кудахтанье, — пан Якуб, право же, доставил бы мне большую радость, когда бы воздержался от своих нелепых замечаний. Вы знаете, я не любитель крепких выражений и удерживаюсь от вспышек, но все же однажды пришлось мне ему ответить. Понимаете, друг мой, если его кто-нибудь поймает на слове… Черт возьми! Ему бы следовало быть осторожнее! Полагаю, немало из его высказываний получило огласку…
— Вы не поверите, как этому человеку везет на лошадей и на женщин, — круто повернул разговор мой хозяин, — да? ЧТоб не забыть, доктор, прочтите-ка вот это.
Ну и ну… — говорит поверенный, пробегая глазами строчку: «Ненасытная вы утроба…» Лицо его становится серьезным. Он дочитал, взглянул на подпись и жалобно протянул: — Та-ак… Хорошенький подарочек! Вы знаете, кто такой Хароусек?
И очень даже хорошо. Он ваш приятель, — ответил Стокласа.
Он говорит, не нападая, с какой-то грустью. При этих словах он ломает спичку и чувствует себя одиноким. Новая несправедливость прибавилась к тем, которые валятся на него два года подряд. Все это навевает на него некую размягченную меланхолию — и мой хозяин сознает вдруг, что был создан для дружества и любви.
Я думаю, — говорит он голосом, скачущим у него в горле, — что ваше влияние на этого человека беспредельно и вы могли бы его отговорить…
Я поражен не менее вашего, — отвечает юрист в приводит тому тысячи свидетельств, а лицо его заливает краска. Доктор Пустина утратил спокойствие, он сбивается, поправляется, повторяется, намекает на что-то, что-то отрицает — и вдруг вспыхивает. Чего ради он оправдывается? Разве отвечает он за действия своего заместителя по организации? Никоим образом!
Сколько раз давал я вам понять, чтобы вы не заходили слишком далеко! — наступает он теперь на Стокласу. — Я защищал ваши интересы, но могу ли я подчинить им мою общественную деятельность? Я советовал вам примириться с данным положением дел и не проявлять такой неуступчивости. Просил вас об этом! Но вы, конечно, не могли послушаться меня, коль скоро руководились мнением пана Якуба. Вы столь нарочито оказываете ему предпочтение, что все возмущены. Да, но его времечко давно прошло! Идея…
Новый стук в дверь прерывает адвоката на самом патетическом месте. Входит все тот же Лойзик. Пан Стокласа, резко повернувшись к нему, говорит:
— Хорошо, хорошо. Передайте там, что мы придем с доктором. Вы ведь побудете у нас, не правда ли? — добавляет он, обращаясь к Пустине.
Лойзику время исчезнуть, но он делает это весьма неохотно, и Стокласе приходит в голову мысль, что лакей посвящен во все, что здесь говорится. Хозяин смотрит ему вслед, отмечая про себя, что туфли лакея без каблуков, и ему делается не по себе.
— Я окружен соглядатаями, — вздыхает он.
Теперь тема разговора сужается. Доктор Пустина, облокотившись на стопку документов, старается сосредоточить его на письме Хароусека.
Видите ли, — говорит адвокат, играя связкой ключей (он уже снова обрел спокойствие). — Вы действуете слишком строго, задевая мелочное самолюбие людей. Я, конечно, имею в виду не вас лично! Мне хотелось бы обратить ваше внимание на объездчиков и отчасти на то огородное пугало, которое называют князем Алексеем. Кто дал ему право вмешиваться в ваши дела?
Как? — перебивает его пан Стокласа. — Стало быть, вам известно, что именно у полковника и было столкновение с Хароусеком? Вы ведь так сказали? Поверьте, мне это неизвестно!
Друг мой, ваши интересы настолько близки мне, что я осведомился, как было дело, — возразил адвокат. — Я знаю все, и притом в подробностях — в противном случае я не мог бы вынести своего суждения. Именно князь сломал тачку Хароусека. Друг мой, еще раз советую вам отправить к дьяволу этого полковника. Тогда мне, пожалуй, нетрудно будет успокоить своего заместителя.
Пан Стокласа краснеет — он чует предательство, припоминает, что крестьянин, чье имя не сходит сегодня с их уст, — воплощенное добродушие, и видит теперь за его письмом тень адвоката. Что же это такое? Неужели ему теперь отказаться от пана Якуба и держаться этого интригана Пустины, который угрожает ему собраниями? И не подумает! «У меня, слава богу, зоркий глаз, — говорит себе управляющий, — и я угадываю, что тут спор идет вовсе не из-за князя. Князь, быть может, и прохвост, но никогда не было у меня лучшего союзника. Он оберегает мои владения и, бог даст, рассорит меня с Пустиной так, что мне и рта раскрыть не придется».
Нет смысла гадать, что сказал мой хозяин вслух и что ответил ему поверенный. Через полчаса вы увидите, как они рядышком спускаются в столовую. Адвокат рассказывает анекдот о даме, не сдержавшей клятву верности супругу и спутавшейся с продавцом автомобилей. Ему хочется закончить рассказ прежде, чем они вступят в столовую, и он кладет руку на рукав Стокласы, чтобы тот не спешил.
Вот отличный случай сравнить, насколько Пустина ниже ростом моего хозяина. Причиной тому — его голени, от природы короткие, словно придавленные тяжестью, кривые, как то бывает у конных народов. Глядя на эту парочку, я не могу не признать, что они составляют прелестную группу. Ссылаюсь при этом на господ художников и на одного каменотеса из Горжиц, которые в свое время имели возможность запечатлеть образы обоих. Пусть непохожие друг на друга, пусть разных характеров — они являют собой единое целое, как Лаокоон и змеи. Вы качаете головой, намекая, что в их дружбе таится зародыш падения? Вы совершенно правы! Но примите в соображение, что именно предчувствие этого и объединяет их, вкладывает в их уста дружественные слова и побуждает их к настороженности. Примите в соображение, что мелкая собственность лишь до тех пор может существовать в недрах неизменного политического режима, покуда хозяева ее грызутся меж собой, попеременно говоря то да, то нет, чтобы никогда не договориться. Ибо если б не было этих милых упражнений, — знайте, один пожрал бы другого. Но пока этот маятник качается, механизм работает, и часы, пусть хрипя, отбивают время.
Половина восьмого. О господи, сколько будет пустячных упреков! Может ли занятый человек только и думать, что об еде и питье?
Анекдот о неверной жене закончен, господа входят. Князь Алексей небрежно пожимает руку адвокату, но тот смотрит только на барышню Михаэлу — в политических салонах он усвоил некоторый лоск и спешит выдать ей новые, с иголочки комплименты. Однако барышня слушает его рассеянно, видно, что она ждала отца и Пустину без особого нетерпения. Пан Стокласа слегка разочарован. Он воображал, будто его опоздание встревожит Михаэлу. Он задет, он бросает на дочь взгляды исподлобья. К счастью, он слишком любит ее! Он следит за ее рукой, поднимающейся к звонку, висящему над столом, наблюдает игру ее пальцев, которые сейчас нажмут на кнопку, — и умиляется, и блаженное чувство подкатывает ему к горлу.
Потом он поворачивается к маленькой Китти и строго говорит:
— Я видел твою тетрадь — ты делаешь все те же грамматические ошибки, дитя мое! А грязь какая! Покажи-ка руки. Право, сколько раз повторять, что в таком виде не выходят к столу!
Он хотел бы иным образом дать выход отцовским чувствам, но всякая ласка без строгости кажется ему слишком показной. Хозяин, говоря так, не замечает румянца Китти. Тогда князь Алексей вынимает из кармана до ужаса разболтанный перочинный ножик и несколько каштанов.
— Мы с барышней занимались делом, при котором трудно уберечься от того, чтобы не окрасить пальцы.
И он встает, смеясь, и подходит к Китти.
НОЧНЫЕ ПОХОЖДЕНИЯ
Однажды я застал князя в библиотеке. Стоя на верхней ступеньке стремянки, он снимал со стены картины. Напрягшись, так что едва не лопалась по швам его куртка, он тащил Герарда Доу в раме, которая одна весит по меньшей мере полцентнера. Я спросил, что это он делает.
— Я хочу, — ответил он, — внушить пану Стокласе и тебе некоторый интерес к превосходным произведениям. Я развешу их по школам и в хронологическом порядке.
Тут он покачнулся и вынужден был спрыгнуть на пол, выказав при этом изумительную ловкость, — тем не менее тяжелая рама грохнулась со всей силы, и часть резьбы раскололась.
— Если я не ошибаюсь, — бросил князь, отшвыривая носком отбитую розетку, — рама поддельная.
Как можно! — вскричал я, рассердившись не на шутку. — Она висит здесь триста лет!
Ну-ну-ну, — возразил полковник, — думаешь, глупец, триста лет назад не было обманщиков? Да еще каких!
Затем он снова забрался на стремянку и подал мне картину Эльсхеймера. Далее он передал мне в руки Платцера, и Кранаха, и Тршебоньского мастера, и Беллини, и семерых голландцев, и наконец Шардена — чудесный натюрморт с бутылкой вина и пирогами. Я всячески выражал неудовольствие и заявил, что мне претит этот дикий беспорядок.
Брось, брось, — ответил князь, — разве не ты сам подставлял руки?
Князь, — уже резко повысил я голос, — если вы сейчас же не слезете, я повалю лестницу, и вы очутитесь на полу!
Тогда полковник спрыгнул и обнял меня со словами, что я становлюсь дерзок.
Потом мы ходили от картины к картине, разглядывая их. Нас восхищало и повергало в изумление выражение лиц на некоторых портретах.
— От такого вот коричневого оттенка, — сказал князь, показывая на Кранаха, — у меня шерсть дыбом встает, а когда я смотрю на кобальт, покрываюсь гусиной кожей.
Я же (вспоминая годы юности) заявил, что всем прочим искусствам предпочитаю скульптуру.
— Ничего не поделаешь, — продолжал я, — объемность есть объемность. Разве кто-либо из живописцев может так передать округлость колена или бедра Венеры?
Этого мне не следовало говорить. Князь, услышав мои слова, обернулся и напустился на меня, назвал профаном и заявил, что искусство ваяния относится к этим полотнам, как капустный кочан к тем страницам Лафонтена, где говорится об огороде.
Приятель мой разгорячился и так шумел, что слышно было в жилом крыле замка. Стокласа в это время читал газеты. Услыхав крик, он мгновенно выскочил из кабинета, пробежал по коридору, взлетел по лестнице, перепрыгивая через три ступени, — и вот он уже в библиотеке.
Сударь, — обратился к нему полковник, показывая на картины, стоящие на полу, — право же, я рад случаю сказать вам, в каком жалком состоянии находится ваша коллекция. С вашего разрешения я развешу картины отнюдь не вперемешку, не как бог даст. Но прежде, Бернард, — это уже относилось ко мне, — прежде придется нам устранить многолетний слой пыли и грязи. У меня есть превосходное средство, которое я получил от одного артиллериста.
Сожалею, — перебил его мой хозяин, — что коллекция вам не нравится, но я предпочел бы, чтоб вы не настаивали на вашем чудодейственном средстве. Следы старости, которые вы видите, пожалуй, только прибавляют этим вещам ценность.
Следы старости? — повторил князь, поднимая натюрморт Шардена. — Неужели вам кажется, что это вино постарело? Или что дыня утратила сочность и краски ее потускнели? Нет, сударь, я чувствую их свежий вкус столь же живо, как если бы только что откупорил бутылку.
Говоря так, князь не сводил глаз с картины Шардена. И, видно, пришли ему тогда на ум реальные бутылки и реальные яства. Вспомнил я, с каким презрением князь отозвался об объемности скульптур, и мне стало смешно, что он столь поспешно ухватился за «капустный кочан». Что же он теперь не придерживается Лафонтена?
Между тем князь взял пана Стокласу под руку и повел ко второму завтраку, словно все кладовые принадлежали ему, князю Алексею. После того как оба удалились в столовую, мне не оставалось ничего иного, кроме как собственноручно повесить картины на прежние места. Это оказалось не так-то легко. Ростом я куда ниже князя, и я не мог дотянуться до крючьев. Тогда я позвал барышню Корнелию и, когда она поднялась на стремянку, поддержал ее за талию. К несчастью, князь вернулся скоро. Едва он появился, барышня принялась взвизгивать, как маленькая, и беспрестанно оглядываться на него. Князь едва замечал девицу, хотя все же спросил ее имя. Она ответила с пылающим взором, и он — так, мимоходом, — поцеловал ее. Но, черт, ведь Корнелия была моей приятельницей! Я сильно стукнул об пол рамой, которую держал в это время, но князь уже просматривал книги. Он еще чувствовал на языке вкус итальянского вина, что и навело его мысль на Банделло[9]. Я сказал ему, что где-то в третьем шкафу хранится отличная рукопись его новелл.
— Дай-ка мне ее почитать, — попросил князь, подталкивая меня к полкам.
Мне хотелось угодить ему, и вот мы оба влезли на стремянку и стали перебирать книги, и складывали их на пол, и переворачивали, и просто сбрасывали сверху так, что разлетались страницы.
В час дня Михаэла застигла нас за баррикадами из рукописей и редких изданий.
— Господа! — Михаэла так и всплеснула руками при виде такого разорения. — Но господа! Князь, Бернард Спера!
Я стоял в глубоком смущении. Хотел изобразить улыбку, но лобные мышцы подтянули мои брови кверху, отчего на лбу у меня появились морщины.
В отличие от меня князь не чувствовал за собой вины. Высоко подняв томик Банделло и отставив его подальше от глаз, он начал звучным голосом читать рассказ под заглавием «Наука любви». Должен признать, на итальянском он говорил бегло и декламировал с таким сдержанным жаром, с таким чувством интонации и ритма, как то умеет делать один во всей Чехии поэт-сюрреалист, с которым я встретился много позднее в окрестностях Винчентино.
Дочитав до десятой строчки, князь перешагнул через сваленные книги и принялся расхаживать по библиотеке. Затем он взял Михаэлу под руку, заставив и ее прогуливаться вместе с собой. Я видел, что трудно устоять перед князем. Он все читал, перемежая чтение смехом или короткими замечаниями, и снова брался за Банделло, который, казалось, оживал в его устах. В конце концов князю удалось рассмешить Михаэлу, и они удрали вместе, оставив Банделло в моих руках.
Пока я приводил в порядок книги и развешивал картины, князь учил нашу барышню какой-то карточной игре. Всякий раз, когда я, занимаясь своим делом, вспоминал о князе, меня охватывала злость. «В жизни твоей, — говорил я себе, — в жизни твоей, Бернард, не трудился ты столько, как нынче. А почему? По чьей милости? По милости какого-то ненормального! По милости человека беспутного, который, навалив на тебя столько работы, еще целует в губы Корнелию! Твою Корнелию!»
Я горько упрекал себя за то, что не проучил князя. Почему я вел себя как осел? Да еще разыскивал для него Банделло! Все это изрядно терзало меня, ибо Корнелия была красивой и веселой девушкой с равнин.
У меня есть основание полагать, что она относилась ко мне благосклонно. Жила Корнелия в комнатке, выходившей непосредственно на лестничную площадку. Порой, когда в замке гасли огни, меня охватывало желание переброситься с ней словечком-другим, и тогда я прокрадывался по длинным коридорам, чтобы, придерживаясь в темноте за стены, выбраться к лестнице. Отсюда шестнадцать ступеней вело к этой самой площадке, на которой обитали ключницы. Здесь здание образовало выступ, выдающийся во двор. Дверь с площадки палево вела к Корнелии, а напротив нее жила старушенция по имени Вероника, и я старался не дышать, ибо у проклятого создания был злой язык. Я проскальзывал к Корнелии так бесшумно, как только умел, но, очутившись в ее комнатке, мог отпустить узду своей радости, ибо стены замка невообразимо толсты. Тут я брал руку Корнелии в свои ладони и говорил с ней голосом, то затихающим, то громким. Корнелия в ответ запускала свои пальчики в мои щетинистые волосы и обращала ко мне такие слова: «Ах ты дурачок, ах ты ослик, плут ты этакий, ни на что не годный — прямо ешьте меня мухи с комарами!»