Былое и думы (Часть 5, продолжение) - Герцен Александр Иванович 8 стр.


Я решительно, безусловно отказался. Орсини был слишком проницателен, чтоб не понять, что я мнения не переменю, а потому не настаивал.

Между прочим, говоря о jury dhonneur49, он мне сказал, что уже писал обо всей истории к Маццини и спрашивал его мнения. Не странно ли опять? Делают партии, составляют приговоры, пишут к Маццини - и все это помимо меня, и все это по поводу событий, о которых неделю тому назад никто при мне не смел заикнуться?

Проводивши Орсини, я взял лист бумаги и начал письмо к Маццини. Мне тут открывался своего рода вемический суд и суд, который сам напрашивался. Я на(512)писал ему, что Орсини мне говорил о своем письме и что, боясь, что он не совершенно верно передавал дело, о котором он от меня никогда не слыхал ни слова, хочу и рассказать ему дело и посоветоваться с ним.

Маццини тотчас отвечал. "Лучше было бы, - писал он, - покрыть все молчанием, но вряд ли теперь возможно это для вас, а потому явитесь смело обвинителем и представьте нам суд". "

Что я верил в возможность этого суда, - в этом была, может, последняя моя мечта. Я ошибался и дорого заплатил за ошибку.

Вместе с письмом Маццини получил я письмо от Гауга, которому Маццини (зная, что он со мной хорошо знаком) сообщил письмо Орсини и мое. Гауг после нашей первой встречи в Париже служил у Гарибальди и отлично дрался под Римом. В этом человеке было много хорошего и бездна неспетого и нелепого. Он спал непробудным казарменным сном австрийского лейтенанта, как вдруг его разбудила тревога венгерского восстания и венских баррикад. Он схватился за оружие, но не с тем, чтоб бить народ, а с тем, чтоб стать в его ряды. Переход был слишком крут и оставил кой-какие угловатости и недоделки. Мечтатель и несколько опрометчивый человек, благородный до преданности и самолюбивый до дерзости, бурш, кадет, студент и лейтенант, он искренно любил меня.

Гауг писал, что он едет в Ниццу, и умолял ничего не предпринимать без него. "Вы покинули родину и пришли к нам, как брат; не думайте, чтоб мы позволили кому-нибудь из наших заключить безнаказанно ряд измен клеветой и потом покрыть все это дерзким вызовом. Нет, мы иначе понимаем нашу круговую поруку. Довольно, что русский поэт пал от пули западного искателя приключений, - русский революционер не падет!"

В ответ я написал Гаугу длинное письмо. Это была моя первая исповедь - я ему рассказал все, что было, и принялся его ждать.

...А между тем в спальной догорала, слабо мерцая, великая жизнь в отчаянной борьбе с недугом тела и страшными предчувствиями. Я проводил день и ночь возле кровати больной, - она любила, чтоб именно я (513) давал ей лекарства, чтоб я приготовлял оранжад50. Но--чью я топил камин, и когда она засыпала покойно, у меня опять являлась надежда ее спасти.

Но бывали минуты тяжести невыносимой... Я чувствую ее худую, лихорадочную руку, я вижу мрачный, тоскливый взгляд, остановленный на. мне с мольбой, с упованьем... и страшные слова: "Дети останутся одни, осиротеют, все погибнет, ты только и ждешь... Во имя детей - оставь все, не защищайся от грязи, дай же мне, мне защитить тебя, - ты выйдешь чистым, лишь бы мне немного окрепнуть физически... Но нет, нет, силы не приходят. Не оставь же детей!" - и я сотни раз повторял мое обещанье.

В один из подобных разговоров Natalie вдруг мне сказала:

- Он писал к тебе?51

- Писал.

- Покажи мне письмо.

- Зачем?

- Мне хочется видеть, что он мог тебе сказать. Я почти был рад, что она заговорила о письме: мне страстно хотелось знать, была ли доля истины в одном из его доносов. Я никогда не решился бы спросить, но тут она сама заговорила о письме, я не мог переломить себя: меня ужасала мысль, что сомнение все же останется, а может, и вырастет, когда уста ее будут сомкнуты.

- Письма я тебе не покажу, а скажи мне, говорила ли ты что-нибудь подобное?..

- Как ты можешь думать?

- Он пишет это.

- Это почти невероятно, он пишет это своей рукой? Я отогнул в письме то место и показал ей... Она взглянула, помолчала и печально сказала потом: "Подлец!"

С этой минуты ее презрение перешло в ненависть, и никогда ни одним словом, ни одним намеком она не простила его и не пожалела об нем. (514)

Через несколько дней после этого разговора она написала ему следующее письмо.

"Ваши преследования и ваше гнусное поведение заставляют меня еще раз повторить, и притом при свидетеле, то, что я уже несколько раз писала вам. Да, мое увлечение было велико, слепо, но ваш характер, вероломный, низко еврейский, ваш необузданный эгоизм открылись во всей безобразной наготе своей во время вашего отъезда и после, в то самое время, как достоинство и преданность Александра росли с каждым днем. Несчастное увлечение мое послужило только новым пьедесталом, чтоб возвысить мою любовь к нему. Этот пьедестал вы хотели забросать грязью. Но вам ничего не удастся сделать против нашего союза, неразрывного, непотрясаемого теперь больше, чем когда-нибудь. Ваши доносы, ваши клеветы против женщины вселяют Александру одно презрение к вам. Вы обесчестили себя этой низостью. Куда делись вечные протестации в вашем религиозном уважении моей воли, вашей любви к детям? Давно ли вы клялись скорее исчезнуть с лица земли, чем нанести минуту горести Александру? Разве я не всегда говорила вам, что я дня не переживу разлуки с ним, что если б он меня оставил, даже умер бы, - я останусь одна до конца жизни?.. Что касается до моего обещания увидеться когда-нибудь с вами, - действительно, я его сделала - я вас жалела тогда, я хотела человечески проститься с вами, - вы сделали невозможным исполнение этого обещания.

С самого отъезда вашего вы начали пытать меня, требуя то такого обещания, то другого. Вы хотели исчезнуть на годы, уехать в Египет, лишь бы взять с собою самую слабую надежду. Когда вы увидали, что это вам не удалось, вы предлагали ряд нелепостей, несбыточных, смешных, и кончили тем, что стали грозить публичностью, хотели меня поссорить окончательно с Александром, хотели его заставить убить вас, драться с вами, наконец грозили наделать страшнейших преступлений! Угрозы эти не действовали больше на меня, - вы их слишком часто повторяли.

Повторяю вам то, что я писала в последнем письме моем: "Я остаюсь в моей семье, моя семья - Александр и мои дети", и, если я не могу в ней остаться, как мать, (515) как жена, я останусь, как нянька, как служанка. "Между мной и вами нет моста". Вы мне сделали отвратительным самое прошедшее.

Н. Г.

18 февраля 1852. Ницца".

Через несколько дней возвратилось письмо из Цюриха, Гервег возвратил его назад нераспечатанным, письмо было послано страховое, с тремя печатями и возвратилось назад с надписью на том же пакете.

"Если так, - заметила Natalie, - ему прочтут его". Она позвала к себе Гауга, Тесье, Энгельсона, Орсини и Фогта и сказала им:

- Вы знаете, как мне хотелось оправдать Александра, но что я могу сделать, прикованная к постели? Я, может, не переживу этой болезни - дайте мне спокойно умереть, веря, что вы исполните мое завещание. Человек этот отослал мне назад письмо - пусть кто-нибудь из вас прочтет его ему при свидетелях.

Гауг взял ее руку и сказал:

- Или я не останусь жив, или письмо ваше будет прочтено.

Это простое, энергическое действие потрясло всех, и скептик Фогт вышел взволнованным, как фанатик Орсини. Орсини сохранил горячее уважение к ней до конца своих дней. Последний раз, когда я его видел перед его отъездом в Париж, в конце 1857, он с умилением вспоминал о Natalie, а может, и с затаенным упреком. Из нас двоих, конечно, не на Орсини падет обвинение в нравственной несостоятельности, в дуализме дела и слова...

...Раз поздно вечером или, лучше, ночью мы долго и печально рассуждали с Энгельсоном. Наконец, он пошел к себе, а я - наверх. Natalie спала покойно; я посидел несколько минут в спальной и вышел в сад. Окно Энгельсона было открыто, он, пригорюнившись, курил у окна сигару.

- Видно, такая судьба! - сказал он и сошел ко мне.

- Зачем вы не спите, зачем вы пришли? - спрашивал он, и голос его нервно дрожал. Потом он схватил меня за руку и продолжал: - Верите вы в мою беспредельную любовь к вам, верите, что у меня нет в мире человека ближе вас? Отдайте мне Гервега, - не нужно ни суда, ни Гауга - Гауг немец. Подарите мне (516) право отомстить за вас, я - русский... Я обдумал целый план, мне надобно ваше доверие - ваше рукоположение. Бледный стоял он передо мной, скрестив руки, освещенный занимавшейся зарей. Я был сильно тронут и готов был броситься со слезами ему на шею.

- Верите вы или нет, что я скорее погибну, сгину с лица земли, чем компрометирую дело, в котором замешано для меня столько святого - без вашего доверия я связан. Скажите откровенно: да "или нет. Если нет - прощайте, и к черту все, к черту и вас и меня! Я завтра уеду, и вы обо мне больше не услышите.

- В вашу дружбу, в вашу искренность я верю, но боюсь вашего воображенья, ваших нерв и не очень верю в ваш практический смысл. Вы мне ближе всех здесь, но, признаюсь вам, мне кажется, что вы наделаете бед и погубите себя.

- Верите вы или нет, что я скорее погибну, сгину с лица земли, чем компрометирую дело, в котором замешано для меня столько святого - без вашего доверия я связан. Скажите откровенно: да "или нет. Если нет - прощайте, и к черту все, к черту и вас и меня! Я завтра уеду, и вы обо мне больше не услышите.

- В вашу дружбу, в вашу искренность я верю, но боюсь вашего воображенья, ваших нерв и не очень верю в ваш практический смысл. Вы мне ближе всех здесь, но, признаюсь вам, мне кажется, что вы наделаете бед и погубите себя.

- Так, по-вашему, у генерала Гауга практический гений?

- Я этого не говорил, но думаю, что Гауг - больше практический человек, так, как думаю, что Орсини практичнее Гауга.

Энгельсон больше ничего не слушал, он плясал на одной ноге, пел и, наконец, успокоившись немного, сказал мне:

- Попались, попались, как кур во щи! Он положил мне руку на плечо и прибавил вполслуха:

- С Орсини-то я и обдумал весь план, с самым практическим человеком в мире. Ну, благословляйте, отче!

- А даете ли вы мне слово, что вы ничего не предпримете, не сказавши мне?

- Даю.

- Рассказывайте ваш план.

- - Этого я не могу, по крайней мере теперь не могу... Сделалось молчание. Что он хотел, понять было нетрудно...

- Прощайте, - сказал я, - дайте мне подумать, - и невольно прибавил: Зачем же вы мне об этом говорили?

Энгельсон понял меня.

- Проклятая слабость! Впрочем, никто никогда не узнает, что я вам говорил. (517)

- Да я-то знаю, - сказал я ему в ответ, и мы разошлись.

Страх за Энгельсона и ужас перед какой-нибудь катастрофой, которая должна была гибельно потрясти больной организм, заставили меня остановить исполнение его проекта. Качая головой и с жалостью смотрел на это Орсини... Итак, вместо казни я спас Гервега, но уж, конечно, не для него и не для себя! Тут не было ни сентиментальности, ни великодушия...

Да и какое великодушие или сострадание было возможно с этим героем в обратную сторону. Эмма, чего-то перепугавшаяся, рассорилась с Фогтом за то, что он дерзко отзывался об ее Георге, и упросила Шарля Эдмонда написать к нему письмо, в котором бы он ему посоветовал спокойно сидеть в Цюрихе и оставить всякого рода провокации, а то худо будет. Не знаю, что писал Шарль Эдмонд, - задача была нелегкая, но ответ Гервега был замечателен. Сначала он говорил, что "не Фогтам и не Шарлям Эдмондам его судить", потом - что связь между им и мной порвал я, а потому да падет все на мою голову. Перебравши все и защищаясь даже в своей двуличной роли, он заключал так: "Я даже не знаю, есть ли тут измена? Толкуют еще эти шалопаи о деньгах, - чтоб окончить навсегда с этим дрянным обвинением, я скажу откровенно, что Герцен не слишком дорого купил своими несколькими тысячами франков те минуты рассеяния и наслаждения, которые мы провели имеете в тяжкое время!" - Cest grand, cest sublime, - говорил Ch. Edmond, - mais cest niedertrachtig"52.

На это Хоецкий отвечал, что на подобные письма отвечают палкой, что он и сделает при первом свидании.

Гервег умолк.

VIII

С наступлением весны больной сделалось лучше. Она уже большую часть дня сидела в креслах, могла разобрать свои волосы, не чесанные в продолжение болезни, наконец, без утомления могла слушать, когда я ей читал (518) вслух. Мы собирались, как только ей будет еще получше, ехать в Севилью или Кадикс. Ей хотелось выздороветь, хотелось жить, хотелось в Испанию.

После возвращения письма все замолкло, точно будто совесть жены и мужа почувствовала, что они дошли до той границы, до которой редко ходит человек, перешли ее и устали.

Вниз Natalie еще не сходила и не торопилась, она собиралась сойти в первый раз 25 марта, в мое рождение. Для этого дня она приготовила себе белую, мериносовую блузу, а я выписал из Парижа горностаевую мантилью. Дня за два Natalie сама написала или продиктовала мне, кого она хочет звать сверх Энгельсонов: - Орсини, Фогта, Мордини и Пачелли с женой.

За два дня до дня моего рождения у Ольги сделался насморк с кашлем. В городе была influenza. Ночью Natalie два раза вставала и ходила через комнату в детскую. Ночь была теплая, но бурная. Утром она проснулась сама в сильнейшей influenze, - сделался мучительный кашель, а к вечеру лихорадка.

О том, чтоб встать на другой день, нечего было и думать: после лихорадочной ночи - ужасная прострация; болезнь росла. Все вновь ожившие, бледные, но цепкие надежды были прибиты. Неестественный звук кашля грозил чем-то зловещим.

Natalie слышать не хотела, чтоб гостям отказали. Печально и тревожно сели мы часа в два за стол без нее.

Пачелли привезла с собой какую-то арию, сочиненную ее мужем для меня. М-те Пачелли была печальная, молчаливая и очень добрая женщина. Словно горе какое-нибудь лежало на ней; проклятие ли бедности тяготило ее, или, быть может, жизнь сулила ей что-нибудь больше, чем вечные уроки музыки и преданность человека слабого, бледного и чувствовавшего свое подчинение ей.

В нашем доме она встречала больше простоты и теплого привета, чем у других практик53, и полюбила Natalie с южной экзальтацией.

После завтрака она посидела у больной и вышла от нее бледная, как полотно. Гости просили у нее спеть привезенную арию. Она села за фортепьяно, взяла (519) несколько аккордов, запела и вдруг, испуганно взглянув на меня, залилась слезами, - склонила голову на инструмент и спазматически зарыдала. Это покончило праздник. Гости разошлись, почти не говоря ни слова. Задавленный какой-то каменной плитой, пошел я наверх. Тот же страшный кашель продолжался.

Это было начало похорон.

И притом двух!

Через два месяца после моего рождения схоронили и m-me Пачелли. Она поехала в Ментоне или Роккабрун на осле. Ослы в Италии привыкли ночью взбираться на горы, не оступаясь. Тут белым днем осел споткнулся, несчастная женщина упала, скатилась на острые камни и тут же умерла в ужаснейших страданиях...

Я был в Лугано, когда получил эту весть. И ее с костей долой... Nur zu54 какая-то следующая нелепость?

...Далее все заволакивается - настает мрачная, тупая и неясная в памяти ночь, - тут и описывать нечего или нельзя - время боли, тревоги, бессонницы, притупляющее чувство страха, нравственного ничтожества и страшной телесной силы.

Все в доме осунулось. Особенного рода неустройство и беспорядок, суета, сбитые с ног слуги и рядом с наступающей смертью - новые сплетни, новые гадости. Судьба не золотила мне больше пилюли, не пожалели меня и люди: благо, мол, крепки плечи, пускай себе!

Дни за три до кончины ее Орсини мне принес записочку от Эммы к Natalie. Она умоляла ее "простить за все сделанное против нее, простить всех". Я сказал Орсини, что записочку отдать больной невозможно, но что я вполне ценю чувство, заставившее написать ее эти строки, и принимаю их.

Я сделал больше, и в одну из последних спокойных минут я тихо сказал Natalie:

- Эмма просит у тебя прощения.

Она улыбнулась иронически и не отвечала ни слова. Она лучше меня знала эту женщину.

Вечером я слышу громкий разговор в бильярдной, - туда обыкновенно приходили близкие знакомые. Я сошел туда и застал горячий разговор. Фогт кричал, Ор(520)сини что-то толковал и был бледнее обыкновенного. При мне спор остановился.

- Что у вас? - спросил я, уверенный, что вышла какая-нибудь новая гадость.

- Да вот что, - подхватил Энгельсон. - Какие тут секреты, это такая прелесть, такой немецкий цветок, что я бы на голове ходил, если б это случилось в другое время... Рыцарственная Эмма поручила Орсини вам передать, что так как вы ее прощаете, то в доказательство она просит, чтоб вы возвратили ей вексель в десять тысяч франков, который она вам дала, когда вы их выкупили от кредиторов... Stupendisch teuer, stupendisch teuer!55

Сконфуженный Орсини добавил:

- Я думаю, она сошла с ума.

Я вынул ее записку и, подавая Орсини, сказал ему: - Скажите этой женщине, что она слишком дорого запрашивает; что если я и оценил ее чувство раскаяния, то не в десять тысяч франков!

Записки Орсини не взял.

Вот по какой грязи мне пришлось идти на похороны. Что это: безумие или порок, разврат или тупость?

Это так же трудно решить, как вопрос: откуда вырвалась эта семья - из сумасшедшего дома или из смирительного?

Вечером 29 апреля приехала Мария Каспаровна. Natalie ожидала ее с дня на день, она звала ее несколько раз, боясь, чтобы m-me Engelson не захватила в руки воспитание детей. Она ждала ее с часу на час, и, когда мы получили письмо, она послала Гауга и Сашу навстречу к ней на Барский мост. Но, несмотря на это, свиданье с Марией Каспаровной нанесло ей страшное потрясение. Я помню ее слабый крик, похожий на стон, с которым она сказала: "Маша!" - и не могла ничего больше прибавить.

Болезнь застала Natalie в половине беременности. Бонфис и Фогт думали, что это исключительное положение помогло к выздоровлению от плерези. Приезд Марии Каспаровны ускорил роды. Роды были лучше, чем ожидали, младенец родился живой, но силы истощились - наступила страшная слабость. (521)

Назад Дальше