Брет Гарт. Том 6 - Гарт Фрэнсис Брет 3 стр.


Но вот звезды начали постепенно меркнуть, и светлая полоска вновь обозначила горизонт. В кустах возле родника защебетала одинокая птица. Потом распахнулась задняя дверь дома, и заспанный констебль выскочил оттуда с растерянным и виноватым видом, какой бывает у опоздавшего. Он шел, отыскивая взглядом своего пропавшего начальника, и вдруг споткнулся и упал прямо на его окоченевшее, недвижное тело. Он поднялся на ноги и, быстро оглядевшись, увидел через полуоткрытую дверь сарая беспорядочно разбросанное сено. В углу валялись рваные штаны и блуза, в которых констебль тут же признал одежду беглеца. Он поспешил к дому и через несколько минут вернулся вместе с бледным, перепуганным и совершенно отупевшим Айрой. Из его бессвязного лепета можно было понять лишь то, что миссис Бизли, узнав о несчастье, лишилась чувств, сейчас она в своей комнате в столь же жалком состоянии, как и ее супруг. Констебль, человек недалекий, но находчивый, сразу же понял все. Картина была ясна и без дальнейших расследований. Шериф проснулся, услыхав, как преступник бродит вокруг дома в поисках лошади. Схватив стоявшее в кухне ружье Айры, шериф выскочил за дверь, бросился на преступника, и в рукопашной схватке беглецу удалось вырвать у него ружье; уложив противника выстрелом в упор, преступник, на совести которого теперь было уже два убийства, ускакал на лошади шерифа. Оставив тело под присмотром перепуганного Айры, констебль оседлал коня и поскакал в Лоувиль за подмогой.

В тот же день состоялось следствие, и версия констебля была сразу же и безоговорочно принята. Поскольку констебль был единственным спутником шерифа и к тому же первым обнаружил его труп, проверять его показания не сочли нужным. А то обстоятельство, что даже констебль, спавший на первом этаже, не был разбужен шумом борьбы и звуком выстрела, ставило вне подозрения хозяев, которые спали наверху. Ошеломленному Айре задали несколько небрежных вопросов и со свойственным калифорнийским деятелям правосудия джентльменством не стали вызывать для дачи показаний потрясенную и до смерти перепуганную женщину, которая безвыходно сидела в своей комнате. К полудню следствие закончилось, и труп шерифа увезли; на опустевшую равнину и безмолвный дом упали длинные вечерние тени. Когда стемнело, на пороге появился Айра и простоял там немного, пристально вглядываясь в даль; позже его увидели двое скупщиков, которые потихоньку подъехали к ферме, чтобы взглянуть на место, где разыгралась трагедия, — Айра сидел у порога, едва видный в темноте; и уже совсем ночью проезжавший мимо конный разъезд заметил свет в окне спальни, где лежала больная миссис Бизли. Правда, саму ее никто с тех пор не видел. Впоследствии Айра объяснил, что она уехала к родне и пробудет там, пока не поправится. И так как друзей у миссис Бизли было немного, а соседей и того меньше, то ее отсутствие мало кого опечалило; даже констебль, единственный, кроме Айры, живой свидетель разительней перемены, случившейся с миссис Бизли в тот роковой вечер, совсем забыл о ней, занятый поисками убийцы. Постепенно все привыкли к тому, что Айра в одиночестве работает весь день на поле, а вечерами стоит у порога и пристально вглядывается в даль. Через три месяца все называли его «затворником» или «отшельником» Болинасской равнины; события в ту пору развивались стремительно, и вскоре никто уже не помнил, что Айра когда-то был не одинок.

Зато правосудие тех времен, равнодушное к делам, касающимся простых смертных, не забывало преступлений против своих служителей. В один прекрасный день, расхаживая по улицам Мэрисвила, констебль опознал убийцу и взял его под арест. Преступника отправили в Лоувиль. Здесь констебль, быть может, усомнившись в способности окружного суда, которому он был подчинен, разобраться в деле, построенном на одних косвенных уликах, не погнушался намекнуть на это членам местного «комитета бдительности», и, невзирая на сопротивление констебля, им, как ни странно, удалось отбить у него заключенного.

Был период дождей; в делах наступил застой, и лоувильские обыватели могли уделить нашумевшему делу все свое внимание и надеялись принять участие в расправе, ибо с самого начала не приходилось сомневаться, что преступника ждет виселица.

Однако тут надежды их не оправдались. Едва констебль дал свои показания, уже известные жителям округа, как в задних рядах толпы, жавшейся к стенам зала, где заседал комитет, произошло какое-то движение, и в комнату, сильно припадая на одну ногу, протиснулся «отшельник Болинасской равнины». Он, видимо, пришел пешком: мокрый до нитки и весь перепачканный, Бизли едва держался на ногах и был не в силах говорить. Однако, когда он, пошатываясь, добрался до свидетельского места и оттеснил в сторону констебля, внимание всех присутствующих обратилось к нему. Некоторые засмеялись, но их тут же призвали к порядку. Суд не терпел посягательств на свое единственное достоинство — серьезность.

— Знаете ли вы обвиняемого? — спросил судья.

Айра Бизли бросил взгляд на бледное лицо акробата и покачал головой.

— В жизни его не видел, — тихо ответил он.

— Так для чего же вы сюда явились? — сурово вопросил судья.

Айра с видимым усилием взял себя в руки и встал, хотя колени его подгибались. Облизав пересохшие губы, он медленно и внятно произнес:

— Потому что это я убил болинасского шерифа.

Увидев впечатление, произведенное его словами на публику, и, очевидно, почувствовав облегчение оттого, что слова эти наконец произнесены, Айра обрел силы и даже некоторое достоинство.

— Я потому его убил, — продолжал он и медленно, словно одеревенев, обвел взглядом зрителей, которые жадно его слушали, — что он ухаживал за моей женой. Убил потому, что он хотел бежать вместе с ней. Потому, что застал его среди ночи, когда он поджидал ее у сарая, а она удрала к нему из спальни. У него не было ружья. Он даже не сопротивлялся. Я застрелил его в упор. Этот вот, — Айра указал на арестованного, — тут ни при чем. — Он помолчал, расстегнул воротник, обнажив жилистую шею под изуродованным ухом, и добавил: — А теперь можете меня повесить!

— Но чем вы докажете свои слова? Где сейчас ваша жена? Она подтверждает ваши показания?

Айра вздрогнул.

— Жена сбежала от меня в ту ночь да так и не вернулась. Может, потому, — добавил он раздумчиво, — что она любила его и ей было противно оставаться со мной. А иногда, джентльмены, я тешу себя надеждой, что ей не хотелось показывать против меня на суде.

В наступившей тишине было слышно, как обвиняемый что-то сказал стоящему рядом с ним человеку. Потом он встал. Вся та уверенность и дерзость, которых так не хватало обманутому мужу, звучали в его голосе. Мало того, даже нечто рыцарское появилось вдруг в его манерах, и негодяй на время сам поверил в собственное благородство.

— Все так и было, — начал он. — Я как раз увел у них лошадь и хотел удрать, и вдруг вижу, что какая-то женщина бежит со всех ног по дороге, плачет и кричит. Я сперва подумал даже, что это она и стреляла. И хоть я знал, чем мне это грозит, джентльмены, я посадил ее на лошадь и отвез в Лоувиль. Конечно, взял на себя обузу, но что поделаешь? Женщина как-никак… Что ж я, скотина, что ли?

Вдохновенная ложь так облагородила и возвысила его, что впервые за все время судьи взглянули на него благосклонно. А когда Айра Бизли, хромая, прошел к нему через весь зал и, протянув свою изуродованную ладонь, сказал: «Руку!», в зале снова наступила благоговейная тишина.

Ее нарушил голос судьи, обращавшегося к констеблю:

— Что вам известно об отношениях шерифа с миссис Бизли? Имел ли муж основания ревновать? Шериф ухаживал за ней?

Констебль замялся. Человек недалекий, он ничего не смыслил в методах судопроизводства, о котором имел лишь самое общее представление. Ему припомнилось, в каком восторге был шериф от молодой хозяйки, еще отчетливей, пожалуй, вспомнил он ее саму и то восхищение, в которое она привела их всех, когда, совсем как заправский трактирщик, готовила для них коктейль своими красивыми ручками. Он не хотел свидетельствовать против своего покойного начальника; и все же, потупившись, а потом снова подняв голову, констебль медленно и с некоторым вызовом ответил:

— Э, судья, он ведь был мужчина.

Все засмеялись. Как ни странно, самая могущественная из человеческих страстей всякий раз, когда о ней упоминают в обществе, настраивает на легкомысленный лад; таков парадокс, с которым приходится считаться даже суду Линча. Судья не стал одергивать развеселившихся присяжных, он понял, что в этой истории никто уже не видит ничего трагического. Поднялся с места старшина присяжных и что-то зашептал на ухо судье. Зал снова смолк. Судья сказал:

— Обвиняемый и свидетель оправданы и могут быть свободны. Обвиняемый должен покинуть город в двадцать четыре часа; свидетель будет доставлен домой за счет суда, который приносит ему благодарность.

— Обвиняемый и свидетель оправданы и могут быть свободны. Обвиняемый должен покинуть город в двадцать четыре часа; свидетель будет доставлен домой за счет суда, который приносит ему благодарность.

Рассказывают, что в один унылый день, когда густая пелена дождя нависла над мокрой Болинасской равниной, у дома Бизли остановился простой грузовой фургон и оттуда вышла женщина, осунувшаяся, грязная и измученная; Бизли, как всегда сидевший на пороге, встал ей навстречу, обнял ее и назвал «Сью», и, говорят, с тех пор они всегда жили счастливо. Но говорят также — хотя это надо бы проверить, — что они жили бы совсем не так счастливо, если бы миссис Бизли постоянно не напоминала ему о жертве, которую она самоотверженно принесла, бежав из дому, чтобы не свидетельствовать против мужа, о бессмысленном убийстве, которое она ему простила, и об услуге, оказанной ему беглецом.

Перевод Е. Коротковой

«НАШ КАРЛ»

Американский консул в Шлахтштадте свернул с широкой Кёнигс-аллеи на маленькую площадь, где помещалось его консульство. Эта площадь всякий раз своим странно нежилым видом напоминала ему театральную декорацию. В фасадах домов с полосатыми дощатыми навесами над окнами, в четкости их контуров, в сочности красок было что-то неправдоподобное, что можно увидеть только на сцене, а в приглушенном уличном говоре была какая-то нарочитость и неизменность, вроде той, что окружает актера в намалеванной пустыне, изображающей городской пейзаж. И все же консул ощущал здесь приятное умиротворение после других улиц и переулков Шлахтштадта, кишевших столь же нереальными, похожими на игрушечных, солдатами, которых чья-то рука, казалось, ежедневно вынимала из коробочек-казарм или бараков и небрежно разбрасывала по улицам и площадям уютного, утонувшего в зелени лип немецкого городка. Солдаты стояли на перекрестках; солдаты оловянно глазели на витрины; солдаты, словно ящерицы, каменели на месте при появлении офицера. Офицеры чинно шагали, прямые, как палки, по четыре в ряд, метя тротуар своими палашами, висящими у всех под одним углом. Парадным строем, с оркестром или без оного, проезжали кавалькады красных гусаров, кавалькады синих гусаров, кавалькады уланов, сверкая на солнце пиками и флажками. Из-за угла внезапно появлялись «наряды» или «пикеты»; колонны пехоты деловито шагали неведомо куда и неведомо зачем, поднимая пыль. И казалось, что всех этих солдат и офицеров, всех до единого, заводят где-то, в каком-то одном месте, словно часовой механизм. На околышах их головных уборов, которые все были на один образец, имелась спереди пуговичка или кокарда с квадратным отверстием посредине, напоминавшим замочную скважину. Консул был совершенно убежден, что, пользуясь этой замочной скважиной и соответствующим ключом, каждый капрал заводил свое подразделение, капитан тем же способом управлял лейтенантами и унтер-офицерами, и даже сам генерал, носивший точно такой же головной убор, находился во власти высшей, движущей его поступками силы. Ближе к окраине скопление лиц военного сословия мало-помалу шло на убыль, но зато там стояли будки, а где не было будок — обозы с оружием и провиантом. И для того, чтобы военный дух не потерял своей власти над душой шлахтштадтского бюргера, существовала еще полиция, облаченная в форму, дворники, облаченные в форму, контролеры, сторожа и железнодорожные носильщики, облаченные в форму, и все — в таких же точно головных уборах, заставлявших предполагать, что их обладателей тоже каждое утро заводят для дневных трудов. Даже почтальон, доставлявший консулу деловые бумаги самого мирного свойства, был при шпаге и имел вид гонца, принесшего депешу с поля битвы, и консул, отвечая на его приветствие, подтягивался, распрямлял плечи и несколько секунд отчетливо сознавал всю тяжесть возложенной на него ответственности.

Однако такое преобладание военного духа, как ни странно, мирно уживалось с буколическим характером самого городка, и это, в свою очередь, еще более усиливало ощущение нереальности: благодушно разгуливавшие по улицам коровы порой забредали в расположение кавалерийского эскадрона, нисколько, по-видимому, этим не смущаясь; овечки, пощипывая травку, проникали в ряды пехоты или бежали небольшим гуртом впереди маршировавшего отряда, и, право же, что могло быть восхитительнее и безмятежнее зрелища пехотного полка, когда он, таща на себе все, что можно придумать потребного на неделю, возвращался походным строем после увлекательных поисков воображаемого неприятеля в окрестностях города и мирно располагался на отдых на рыночной площади, среди кочанов капусты. Суровая внешность и чудовищная энергия воинов никого не вводили в обман; барабаны могли бить, трубы трубить, драгуны бешеным галопом скакать по плацу или внезапно обнажать свои сверкающие сабли на улицах, подчиняясь гортанной команде офицера, — никто из прохожих и ухом не поведет. Разве что кто-нибудь обернется поглядеть, как Рудольф или Макс проделывает что положено, одобрительно кивнет и пойдет дальше по своим делам. И хотя офицеры всегда ходили вооруженные до зубов и только на самых что ни на есть мирных званых обедах отстегивали в прихожей свои сабли, чтобы, разумеется, тотчас снова пристегнуть их и ринуться в бой за фатерланд в промежутке между сменой блюд, это ничуть не смущало душевный покой остальных гостей, оставлявших рядом с оружием свои зонты и трости. А так как в довершение ко всем несообразностям очень многие из этих воинов оказывались весьма учеными людьми с очками на носу и, невзирая на смертоносное оружие, которым они были увешаны, имели довольно штатский вид и были — все как один — крайне сентиментальны и необычайно простодушны, их поведение в этой извечной Kriegsspiel[1] повергало консула в крайнее недоумение.

В приемной консул столкнулся с еще одной удивительной особенностью нравов Шлахтштадта, которая, однако, тоже была ему не в новинку. Дело в том, что, несмотря на столь яростную подготовку к борьбе с «внешним врагом» — впрочем, никогда, по-видимому, не распространявшуюся далеко за пределы города, — Шлахтштадт и его окрестности были известны всему миру отнюдь не этим, а своими прекрасными текстильными изделиями, и многие из рядовых воинов немало послужили славе и процветанию округа, трудясь за мирными ткацкими станками в своих сельских домиках. Конторы и склады превышали размерами даже кавалерийские казармы, хотя почтальон был, пожалуй, единственным одетым в форму лицом, переступавшим их порог. Вследствие этого консулу для поддержания престижа своей страны прежде всего приходилось просматривать и скреплять подписью и печатью всевозможные накладные, поступавшие в консульство от мануфактурщиков, причем, как ни странно, все эти деловые бумаги доставлялись преимущественно женщинами — и притом не конторскими служащими, а самыми обыкновенными горничными, и в приемные часы консульство легко можно было принять за контору по найму женской прислуги — столько там толпилось ожидающих очереди «медхен». Они шли одна за другой — все эти Гретхен, Лизхен и Клерхен, — в ослепительно чистых голубых платьицах, в простых, но ладных башмачках; они приносили накладные, завернув их в листок чистой бумаги или в голубенький носовой платок, зажав в коротких, крепких, а иной раз и мозолистых пальчиках, и протягивали консулу на подпись. Только раз эта подпись была небрежно смазана кончиком льняной косы, когда одна совсем еще юная «медхен», тряхнув головкой, слишком поспешно устремилась к двери; как правило же, эти простые крестьянские девушки отличались здравым смыслом, чувством ответственности и деловой хваткой, присущей им не в меньшей степени, чем их сестрам-француженкам, но совершенно не свойственной ни англичанкам, ни американкам, независимо от их социального положения.

В это утро все, кто с вязаньем в руках ожидал своей очереди, зашевелились и начали перешептываться, когда вице-консул последовал в кабинет консула, пропустив вперед инспектора полиции. Инспектор, разумеется, был в форме. Отдавая консулу честь, он, как всегда, оцепенел и, будучи не просто военным, не сразу вернулся в нормальное состояние.

Дело чрезвычайной важности! Сегодня утром в городе было арестовано неизвестное лицо, по всем признакам — дезертир. Он назвался американским гражданином и доставлен в приемную консульства, дабы консул мог его опросить.

Консул, впрочем, знал, что это грозное обвинение на деле было не столь уж грозным. Дезертиром именовался всякий, кто в юности эмигрировал за границу, не отбыв воинской повинности у себя на родине. Вначале расследование этих случаев казалось консулу весьма трудным и тягостным: приходилось сноситься с военным атташе в Берлине, списываться с американским государственным департаментом, и вся эта неприятная процедура тянулась долго, а тем временем какой-нибудь ни в чем не повинный немец, натурализовавшийся в Америке и ставший американским гражданином, но забывший захватить с собой документы, отправляясь погостить на родину, содержался под стражей. По счастью, однако, консул пользовался расположением и доверием генерала Адлеркрейца, командира двадцатой дивизии, и, также по счастью, вышеупомянутый генерал Адлеркрейц оказался самым галантным и любезным из всех бравых вояк, когда-либо кричавших своим солдатам «Vorwärts»[2], и самым дальновидным стратегом, когда-либо вынашивавшим военные планы — и даже военные планы неприятеля — в своей стальной голове под стальной остроконечной каской, причем все эти качества сочетались в нем с душой простой и бесхитростной, как у ребенка, невзирая на его внушительные седые усы. Так вот, этот суровый, но нежный сердцем воин решил в тех случаях, когда, несмотря на отсутствие документов, натурализация «дезертира» не вызывала сомнений, довольствоваться поручительством консула, дабы избежать дипломатической волокиты. На основе этого соглашения консулу удалось вернуть городу Милуоки одного вполне почтенного, но опрометчивого пивовара, а Нью-Йорку — превосходного колбасника и будущего олдермена и в то же время призвать к исполнению воинского долга двух-трех любителей путешествий, или попросту бродяг, никогда не видавших Америки, иначе как с палубы парохода, на котором они плыли «зайцами» и который отвез их обратно к обоюдному удовлетворению и спокойствию двух великих держав.

Назад Дальше