— Белый не в состоянии отличить одного китайца от другого, а среди них всегда найдется десяток людей, готовых поклясться, что пойманный вами — вовсе не тот.
И я с ужасом сообразил, что также не смогу поклясться, что узнаю тюремщика или истязуемого или… хотя бы моего улыбчивого спутника. Через несколько дней полиция под каким-то предлогом устроила на этом складе облаву, но ничего не обнаружила. Интересно, попался ли им тот купец из высшей касты с беспомощно растопыренными пальцами: ведь эту часть своего приключения я утаил.
Но подобные пережитки варварства в обычаях китайца не влияли на его взаимоотношения с Сан-Франциско. Это был слуга тихий, понятливый, незлобивый и, за редким исключением, отличавшийся честностью и воздержанностью. А если порой он и отвечал коварством на коварство, то никогда не начинал первым. Все обслуживание Сан-Франциско находилось в руках китайцев, и они хорошо делали свое дело. И если не считать легкого запаха опиума, ничем не выдавали своего присутствия в доме; а блузы у них — у лучших прачек в городе — всегда были свеже выстираны и отглажены. Джон был немногословен, но вовсе не от незнания языка — он с легкостью выбирал сочные и разнообразные выражения, — а в силу своего характера. Совершенно лишенный любопытства, он был равнодушен ко всему, кроме чисто деловых интересов тех, кому служил, знал все домашние тайны и был нем, как могила: и это безразличие к вашим мыслям, чувствам и поступкам выражало его глубочайшее презрение, которое питали три тысячи лет истории его народа, и внутреннюю убежденность, что вы существо низшего порядка. Он был глух и слеп в вашем доме, потому что нисколько не интересовался вами. Говорят, некий джентльмен решил испытать своего невозмутимого слугу и условился с женой, что в один прекрасный день, притворившись взволнованным, подробно расскажет в присутствии смышленого слуги-китайца о том, что совершил убийство. Так он и сделал. Китаец даже бровью не повел и никак не проявил ужаса или удивления; он невозмутимо делал свое дело. К сожалению, упомянутый джентльмен для усиления эффекта добавил, что ему остается только перерезать себе горло. При этих словах Джон незаметно выскользнул из комнаты. Хозяин был в восторге от успеха своего опыта, как вдруг дверь отворилась и вошел Джон; он принес хозяйскую бритву, невзначай, точно забытую вилку, положил ее возле прибора хозяина и преспокойно продолжал прислуживать за столом. На мой взгляд, эта история совершенно невероятная и весьма плоская, ибо исходит из предположения, что китаец может хоть чем-то заинтересоваться. Лично я не знал среди них ни одного, кто проявил бы такое участие и принес бритву.
Его молчаливость и сдержанность порой можно было принять за грубость, хотя он всегда был очень вежлив.
— Я вижу, ты выполнил все точно, как я приказала, — заявила одна дама, когда после длинного нравоучения слуга исполнил ее приказ. — Вот и отлично.
— Да, — спокойно ответил Джон, — вы все говолила, слиском много говолила…
— Лин всегда так вежлив, — отзывалась другая дама о своем поваре. — Только зачем он каждый вечер кричит мне визгливым голосом «Спокойной ночи, Джон!»
Она не поняла, что слуга просто повторял ее собственные слова и с удивительным талантом безжалостно подражал ее тону и голосу. Я не стану пересказывать ходившие тогда бесконечные анекдоты об ошибках, вызванных этой привычкой подражать; рассказывали о китайце, который, приняв белье в стирку, срезал все пуговицы с сорочек, чтобы они были похожи на ту, которую прислали ему для образца, «как надо стирать»; или о незадачливом хозяине: обучая Джона, как обращаться с ценным фарфором, он имел несчастье уронить тарелку — старательный ученик, мгновенно повторил этот жест и тотчас же разбил другую тарелку, стараясь в меру своих скромных сил подражать хозяину. Он даже воскликнул: «Ух, селт побели!»
Я уже говорил о чистоплотности китайцев. Мне могут напомнить о нескольких исключениях, но объясняется это, я полагаю, усердием не по разуму. Китаец по-своему взбрызгивал вещи перед глаженьем. Он набирал в рот чистой воды из стакана, затем, делая долгий выдох, быстрым движением губ посылал почти невидимое облако водяной пыли и опрыскивал лежащую перед ним вещь. Сначала это казалось ужасным и даже оскорбительным для чувств многих хозяев-американцев; но в конце концов все примирились и даже стали рекомендовать этот способ как наилучший. Но каково же было хозяйке дома, когда она, восхищаясь тем, как ровно лежит соус на блюде, слышала от повара радостное заверение, что это сделано «тем зе способом».
Главным развлечением китайца в ту пору были азартные игры, так как театр, где ставились бы китайские пьесы (каждая тянулась месяцами и изображала историю целых династий), еще не был построен. Зато к его услугам были фокусники, время от времени выступавшие и в американских театрах. Мне вспоминается одно занятное происшествие, связанное с выступлением таких заезжих артистов. Труппа была приглашена в театр, так как славилась среди китайцев, и дирекция не позаботилась устроить пробное выступление. Театр был заполнен солидной и респектабельной публикой, были и дамы. Но в середине представления зал вдруг опустел; дали занавес, и директор, встревоженный, весь красный, пролепетал какие-то извинения перед пустыми скамьями, после чего прерванный спектакль уже не возобновился. Ни из газетных отчетов, ни из опубликованного дирекцией извинения так и нельзя было понять, что же произошло. Беспутный Сан-Франциско веселился, и суть происшедшего была афористически выражена следующим образом: «В Сан-Франциско нет ни одной женщины, которая побывала бы на этом спектакле, и ни одного мужчины, который бы там не был». Однако даже самые ярые ненавистники Джона соглашались, что он не повинен в каком-либо злом умысле.
Не было его вины и в другом случае, который, пожалуй, оказался более поучительным и навсегда лишил китайцев славы замечательных лекарей. Разнесся слух, что один китайский врач, практиковавший исключительно среди своих соплеменников, добился вдруг чудодейственного излечения двух или трех американцев. Без всякой рекламы, подстегиваемые, очевидно, лишь собственным любопытством, его вдруг начали осаждать страдальцы, жаждущие исцеления. Сотни пациентов тщетно пытались проникнуть в его переполненную приемную. Двое переводчиков трудились день и ночь, объясняя новому медицинскому оракулу жалобы недужного Сан-Франциско; в обмен на звонкую монету они раздавали его лекарства — порошки в маленьких коробочках. Тщетно профессиональные медики доказывали, что китайцы не имеют высшего медицинского образования и что их религия, запрещающая вскрывать и анатомировать трупы, естественно, ограничивает их познание функций организма, который они лечат своими лекарствами. Наконец, нашим врачам удалось получить список лекарств, известных в китайской фармакопее, и этот список негласно был распространен среди публики. По вполне понятным причинам я не смею поместить его на этих страницах. Но вот вывод, сделанный с обычным калифорнийским юмором: «Каковы бы ни были сравнительные достоинства китайской медицины перед американской, простое чтение этого списка показывает, что китайские средства вызывают ни с чем не сравнимый рвотный эффект». Горячка кончилась в один день; исчезли жрецы-переводчики со своим оракулом, не стало и табличек китайских врачей, которые множились со дня на день, и в одно прекрасное утро Сан-Франциско проснулся исцеленным от своего безумия, стоившего ему не одну тысячу долларов.
Мое вольное бродяжничество не уводило меня за пределы города по той простой причине, что за городом деться было некуда. С одной стороны к Сан-Франциско подступали вечно бегущие, однообразные в своем непостоянстве волны залива, с другой — до самого берега Тихого океана тянулась гряда таких же непостоянных и однообразных в своем движении песчаных дюн. Две дороги пересекали эту пустыню: одна вела к кладбищу на Одинокой горе, вторая — к «Дому среди скал» — эту дорогу метко называли «восьмимильным штопором с коктейлем на конце». Но юмор не ограничивался этой удачной остротой. Дом среди скал — не то ресторан, не то просто салун — выходил на океан к Тюленьей скале, где всеобщий интерес привлекали играющие тюлени; отсюда и особая эмблема заведения. На всех кувшинах, бокалах, рюмках были выгравированы старинным шрифтом буквы «L. S.» (Locus Sigilli) — тюленье лежбище.
Другая дорога приводила к Одинокой горе — этот угрюмый мыс врезался в бухту Золотые Ворота; удивительной красоты закаты не смягчали гнетущую таинственность этого места. Здесь находили последнее прибежище счастливцы и неудачники, здесь памятники с высеченными на них именами сильных мира сего и немые, голые надгробья безвестных лепились рядом на песчаных склонах. Я видел, как хоронили уважаемых граждан, мирно скончавшихся в своих постелях, и отчаянных головорезов, погибших от пули или ножа; и тех и других провожала толпа рыдающих друзей и часто отпевал один и тот же священник. Но страшней безнадежного одиночества было полное отсутствие покоя и мира на этой мрачной пустынной возвышенности. По какой-то злой иронии судьбы ее местоположение и климат словно олицетворяли изменчивость и непокой. Вечные пассаты разметывали и уносили сухой песок, обнажали гробы первых поселенцев, хоронили под всепоглощающими песчаными волнами венки и цветы на свежих могилах. Ничто не могло расти под этими ветрами: ни деревца, чтобы защитить могилы от зноя, ни травинки, чтобы противостоять предательскому вторжению песков. Мертвых даже в могилах преследовало и мучило немилосердное солнце, неустанный ветер, неугомонные волны. Опечаленные близкие уходили, и на их глазах двигались дюны и менялся самый контур горы; и последнее, что видел взор, были торопливые, жадные волны, вечно спешащие к Золотым Воротам.
Если меня спросят, что же самое главное, самое характерное для Сан-Франциско, я отвечу: неизменные его спутники — солнце, ветер и море. Мне порой чудилось — пусть я ошибался, — что это и есть те силы, что движут могучую, безостановочную жизнь города. Я не могу представить себе Сан-Франциско без пассатов; не могу представить, чтобы этот причудливый, многоликий, пестрый хоровод кружился под иную музыку. Они всегда ждут, как только я вспоминаю дни моей юности. А в мечтах о далеком прошлом, что обуревали меня в те годы, они казались мне таинственными «vientos generales»[27] и гнали домой филиппинские галеоны.
С неизменным упорством они полгода дуют с северо-запада, а потом еще полгода — с юго-запада. Они появляются вместе с утром, веют в лучах назойливого солнца и поднимают Сан-Франциско ото сна; они дуют и в полдень, подхлестывая пульс его жизни; не утихают и ночью, гонят людей в постель с мрачных улиц, освещенных неровным газовым светом… С наветренной стороны они оставляли свою печать на каждой улице, на каждом заборе и коньке крыши, на далеких песчаных дюнах; они подгоняли медлительные каботажные суда, торопя их домой и выгоняя снова в море. Они вздымали и баламутили воды бухты на пути к Контра-Коста — туда, где прибрежные дубы с наветренной стороны были подстрижены так аккуратно и ровно, словно над ними поработали садовые ножницы.
Сами не зная устали, они не терпели бездельников; они жали жителя Сан-Франциско от стены, к которой он норовил прислониться: прогоняли из скудной тени, куда он прятался в полуденный час. Самый маленький костер они раздували в огромный пожар и всегда держали людей в напряжении, в тревоге, настороже. А в награду они очищали город от мусора и содержали его в чистоте и порядке; летом они на несколько часов пригоняли редкие туманы с моря, увлажняя пересохшую, шершавую землю; зимой приносили дожди, которые усеивали цветами весь берег, а давящее небо покрывали мягкими, непривычными облаками. Они всегда были здесь — могучие, недремлющие, беспощадные, вездесущие, непобедимые и торжествующие.
Перевод С. Майзельс
УКРАДЕННЫЙ ПОРТСИГАР Ар-р Ко-н Д-йль
Я застал Хемлока Джонса дома в его старой квартире на Брук-стрит: он, задумавшись, сидел у камина. С бесцеремонностью старого друга я сразу же привычно распростерся у его ног и ласково погладил ему ботинок. Сделал я это по двум соображениям: во-первых, чтобы лучше видеть его поникшее, сосредоточенное лицо, а во-вторых, дабы нагляднее выразить почтительное восхищение его сверхчеловеческой прозорливостью. Но он был настолько поглощен разгадыванием какой-то тайны, что, казалось мне, не заметил моего появления. Однако я ошибся, как и всегда, когда пытался постичь этот могучий ум.
— Идет дождь, — промолвил он, не подымая головы.
— Значит, вы выходили на улицу? — спросил я.
— Нет. Но я вижу, ваш зонт мокр, и на пальто у вас я разглядел капли влаги.
Я был потрясен его проницательностью. Он помолчал и небрежно добавил, чтобы уже больше к этому не возвращаться:
— Кроме того, я слышу, как дождь барабанит по окнам. Прислушайтесь.
Я прислушался. Мне трудно было поверить собственным ушам, но действительно по стеклам глухо, но отчетливо ударяли дождевые капли. Воистину, ничто не могло укрыться от этого человека!
— Чем вы были заняты последнее время? — спросил я, переводя разговор на другую тему. — Какая еще удивительная загадка, оказавшаяся не по зубам Скотленд-Ярду, занимала сей могучий интеллект?
Он слегка отдернул ногу, подумал, поставил ее обратно и скучающим тоном ответил:
— Пустяки, говорить не о чем. Заходил князь Куполи, советовался относительно исчезновения этих рубинов из Кремля. Путибадский раджа, понапрасну обезглавивший всех своих телохранителей, вынужден был все-таки прибегнуть к моей помощи в розысках драгоценного меча. Великая герцогиня Претцель-Браунцвигская желает выяснить, где находился ее муж в ночь на 14 февраля. А вчера вечером, — он понизил голос, — один жилец нашего дома, встретившись со мною на лестнице, спросил, какого черта ему так долго не открывали парадную дверь.
Я поневоле улыбнулся, но тут же спохватился, увидев, как нахмурилось его таинственное чело.
— Вспомните, — холодно проговорил он, — что именно благодаря таким вот, казалось бы, малозначащим вопросам мне удалось раскрыть «Почему Поль Феррол убил свою жену», а также «Что произошло с Брауном»!
Я прикусил язык. Он помолчал минуту, потом в своем всегдашнем безжалостно-аналитическом стиле продолжал:
— Когда я говорю, что все это пустяки, я имею в виду, что это пустяки в сравнении с тем делом, которое занимает меня в настоящее время. Совершено небывалое преступление, и жертва его, как это ни поразительно, — я сам. Вы потрясены, — продолжал он. — Вы спрашиваете себя, кто осмелился? Я тоже спрашивал себя об этом. Но как бы то ни было, преступное дело сделано. Меня ограбили!
— Ограбили — вас! Вас, Хемлока Джонса, Грозу Преступников? — срывающимся голосом воскликнул я, вскакивая и судорожно хватаясь за край стола.
— Да! Слушайте. Я не признался бы в этом никому на свете. Но вам, человеку, у которого на глазах протекала вся моя деятельность, человеку, который постиг мои методы, человеку, перед которым я приподнял завесу, скрывающую мои помыслы от простых смертных, — вам, кто столько лет внимал моим рассказам, восторгаясь моими рассуждениями и выводами; кто отдал себя всецело в мое распоряжение, сделался моим рабом, пресмыкался у моих ног; вам, кто лишился своей врачебной практики, сохранив сегодня лишь скудное и неуклонно сокращающееся число пациентов, которым вы, занятый мыслями о моих делах, не раз прописывали стрихнин вместо хинина и мышьяк вместо английской соли; вам, пожертвовавшему ради меня всем на свете, — вам я решил довериться!
Я вскочил и бросился его обнимать, но он был уже так поглощен размышлениями, что машинально полез в жилетный карман за часами.
— Садитесь, — промолвил он. — Хотите сигару?
— Я больше не курю сигар, — ответил я.
— Почему так? — спросил он.
Я замялся и, возможно, даже покраснел. Дело в том, что я отказался от привычки курить сигары, потому что при моей сократившейся практике они стали мне не по карману. Я мог себе позволить теперь только трубку.
— Мне больше нравится трубка, — со смехом сказал я. — Но расскажите о грабеже. Что у вас пропало?
Он поднялся, встал между мной и камином и, заложив руки под фалды фрака, несколько мгновений внимательно смотрел на меня сверху вниз.
— Помните портсигар, который подарил мне турецкий посол за то, что я узнал сбежавшую фаворитку Великого Визиря в пятой с краю танцовщице кордебалета в мюзик-холле «Хилэрити»? Вот он и пропал. Этот самый портсигар. Он был весь усыпан алмазами.
— Да, еще самый крупный из них — фальшивый, — добавил я.
— А, — сказал он с усмешкой, — так вам это известно?
— Вы мне сами говорили. Помнится, я тогда лишний раз восхитился вашей необыкновенной проницательностью. Господи, неужто вы его лишились?
— Нет, — ответил он, помолчав. — Портсигар украден, это правда, но я его найду. И найду сам, без чьей бы то ни было помощи. У вас, дорогой друг, когда один из ваших собратьев по профессии серьезно заболевает, он не прописывает себе лечения сам, а зовет кого-нибудь из своих коллег-докторов. У нас не так. Я возьму это дело в собственные руки.
— И можно ли сыскать руки надежнее? — горячо воскликнул я. — Портсигар уже все равно что у вас в кармане.
— К этому мы с вами еще вернемся, — сказал он небрежно. — А теперь, дабы вы убедились, как я доверяю вашим суждениям, несмотря на твердое намерение заниматься этим делом в одиночку, я готов выслушать ваши советы.
Он вытащил из кармана записную книжку и с мрачной усмешкой взялся за карандаш.
Я едва мог поверить собственным ушам. Он, великий Хемлок Джонс, спрашивает совета у такого ничтожества, как я! Я почтительно поцеловал ему руку и весело начал:
— Прежде всего я поместил бы объявление в газете, предлагая награду тому, кто возвратит пропажу. Написал бы от руки и расклеил такие объявления в окрестных пивных и чайных. Потом обошел бы антикваров и закладчиков. Сообщил бы в полицию. Опросил слуг. Тщательно обыскал бы весь дом и собственные карманы. То есть, — пояснил я со смехом, — я имею в виду ваши карманы.
Он с серьезным видом записывал.
— Да вы, возможно, все это уже проделали? — заключил я.
— Возможно, — загадочно отозвался он. — А теперь, мой дорогой друг, — продолжал он, кладя записную книжку в карман и подымаясь со стула, — извините меня, но я принужден ненадолго вас оставить. Я скоро вернусь, вы же пока будьте как дома. Может быть, здесь, — он повел рукой в сторону заставленных разнообразнейшими предметами полок, — что-нибудь вас заинтересует и поможет вам скоротать время. Вон там, в углу, трубки и табак.