- Какие они работники? Они - сехта, они всё песни поют. И снова кто-то орал:
- Обязался ты, старый чорт, к воскресенью кончить постройку?
- Побросать у них струмент в речку!..
- И начинается скандал, - равнодушно проговорил Силантьев, опускаясь на корточки пред углями костра.
Вокруг барака, чётко выделяясь на светлой его полосе, суетились, как на пожаре, тёмные фигуры, ломали что-то, трещало и шаркало по камню дерево, звонкий голос весело командовал:
- Тихо-о! Сейчас я всё налажу...
- Плотники - вертись живо! Дай сюда пилу...
Командовали трое: рыжебородый мужик в матросской фуфайке, высокий, сиплый, на тонких ногах; длинной рукою он держал старика в белом за шиворот, встряхивал его и с яростным наслаждением орал:
- А где у тебя нары, а? Готовы, а?
Очень заметен был молодой, широкоплечий парень в розовой рубахе, разорванной на спине от ворота до пояса; он совал в окно барака тесины, покрикивая звонко:
- Принимай' Настилай!
А третьим командиром был солдат, он толкался среди людей и злорадно пел, ядовито разделяя слога:
- Ага-а, са-во-ла-чи, сехта! Они на меня никакого внимания, се-рба! Я говорю: ребята, торопись, пожалуйста! Прибудет устамший народ...
- Чего ему надо? - тихонько спросил Силантьев, закуривая папиросу. Водки? Водки дадут... А что, брат, жалко тебе народ?
Он смотрел сквозь синий дым табака на алые угли, они цвели на камнях, точно маки; заботливо сдвигая их обгоревшим сучком ближе друг к другу, пскович строил золотисто-красный холм, и в его красивых глазах светилась благочестивая любовь к огню. Должно быть, вот так же смотрел на огонь древний, кочевой человек, с такою же молитвенной лаской в сердце, играя благостным источником света и тепла.
- А мне народ жалко: бесчисленно много пропадает его зря! Глядишь-глядишь на это - просто беда, брат...
Ещё на вершинах гор догорал день, но в ущелье уже отовсюду темно смотрела ночь, усыпляя нас. Говорить не хотелось, и не хотелось слышать тяжёлый шум на том берегу, - неприятный шум этот даже тихому звону реки придавал сердитый тон.
Там зажгли большой костёр, потом вспыхнул другой; два огня, шипя и потрескивая, окружаясь синими облаками дыма, стали спорить друг с другом, бросив на белую пену реки красные, кисейные ткани; между огнями метались почерневшие люди, сладкий голосок призывно покрикивал:
- Подходи, не задерживай, подходи!
Звенело стекло стакана, рыжий мужик внушительно гулко сказал:
- Их учить надо!
Старичок-плотник отделился от людей, осторожно щупая ногами камни, брошенные нами в реку, перешёл на нашу сторону, присел на корточки и стал, фыркая, плескать водой в лицо себе, весь розовый в густых отблесках огня.
- Ударили, должно быть, - тихо сказал Силантьев.
Да, ударили. Когда он подошёл к нам, мы увидали, что по его усам и мокрой белой бороде текут из носа тёмные струйки крови, а на рубахе, на груди - тоже пятна и полосы.
- Мир беседе, - строгим голосом сказал он и поклонился, прижав левую руку к животу.
- Садись, милости просим, - сказал пскович.
Теперь старик напоминал изображение святого отшельника - маленький, сухой и чистый, несмотря на рубаху в крови. От боли и обиды или от углей костра его мёртвые глаза как будто ожили, стали светлее. И ещё строже. Смотреть на него было неловко, стыдно.
Покрякивая, шмыгая широким носом, он отёр бороду ладонью, а ладонь - о колено, протянул над углями старые, тёмные руки и сказал:
- До чего вода в речке этой холодна - просто ледяная...
Силатьев спросил, взглянув из-под ресниц в лицо ему:
- Больно ушибли?
- Не-е. По переносице ткнул. Это место на кровь хлибкое. Господь с ним, ему с этого не прибудет, а мне страданье - в зачёт перед духом святым...
Он поглядел на ту сторону реки: берегом шли двое людей, плотно прижавшись друг к другу, и тянули пьяными голосами:
Умру я тё-омной ночью
Осеннею порой...
- Давно меня не били! - заговорил старик, приглядываясь к ним из-под руки. - Годов... годов с двадцать, поди-ка, не били уж! И сейчас - зря, никакой моей вины нет. Гвоздей мне недодано, деревянным колышком многое пришлось вязать. Тёсу не хватает, того, сего. Ну, - не поспел я к сроку, а вина - не моя. Они - для экономности - воруют что попало, старшие главные, я не отвечаю. Конечно, я признаю это: дело казённое, люди они молодые, жадные, - сделай милость, воруй! Всякому хорошего охота взять задёшево... А моей вины в этом нет. Озорники. Пилу порвали у старшего сына моего, новая пила. Мне, старику, кровушку пустили...
Его маленькое, серое лицо сморщилось, стало ещё меньше, он прикрыл глаза и всхлипнул сухим, скрипучим звуком.
Силантьев завозился, тяжко отдуваясь, - старик внимательно взглянул на него, высморкался, вытер руку о штаны и спокойно спросил:
- Будто видел я тебя где?
- Видел; весной был я у вас в станице... Молотилки чинил.
- Так, так! То-то я гляжу. Значит, это ты? Несогласный?..
Качая головою, старик усмехнулся:
- Помню я речи твои, да! Всё так и думаешь?
- С чего мне думать иначе... - хмуро спросил Силантьев.
- Так...
Старик снова протянул над углями тёмные руки; далеко отогнутые большие пальцы странно топырились, шевелясь не в лад с другими.
- Так и думаешь всё, - строго и насмешливо заговорил старик, - супроти богом установленного бороться надо, а? Терпенье - зло, а боренье - добро, а? Эх, парень, слабая твоя душа. Токмо духом сатану победишь, духом, знай...
Не торопясь, Силантьев встал на ноги и сердито, грубо, не своим голосом сказал, тыкая рукою в сторону старика:
- Слыхал я это, не от тебя одного слыхал! Не люблю я вас, эдаких вот, духовных...
Он крепко выругался.
- И не с сатаной бороться надобно, а вот - с вами, вороньё чортово! Мертвяки...
Отшвырнув ногою камень от костра, он тяжело пошёл прочь, сунув руки в карманы, плотно прижав локти к бокам, а старик, усмехнувшись, сказал мне тихо:
- Гордый! Ну, это не на долгое время...
- Почему?
- Уж я знаю, - сказал он и замолчал, склонив голову на плечо, вслушиваясь в крики за рекою, - люди там всё пьянели, и кто-то вызывающе бухал:
- Хо-хо! Я? Ха!
Я посмотрел, как Силантьев, легко прыгая с камня на камень, перешёл реку и вмешался в толпу, безрукий, издали заметный среди людей; мне стало скучно без него.
Шевеля пальцами, точно колдуя, старик всё держал пальцы над углями; переносье у него вспухло, под глазами вздулись желваки, он смотрел из-за них и беззвучно двигал двумя полосками тёмных губ, оттенённых белыми усами и бородой. Уродливое лицо его, очень древнее, в крови, плохо смытой из морщин, снова напоминало великих грешников, уходивших от мира в леса и пустыни.
- Видал я гордых, - заговорил он, встряхивая головою без шапки, чуть покрытой жидкими волосами. - Большой огонь - скоро и горит, а вот эти угольки золой, пеплом прикроются - до восхода солнца могут тлеть, уцелеть... Ты, паренёк, подумай над этим! Это есть не простые слова, а учение...
Надвинулась, налегла мягкой тяжестью чёрная ночь, такая же, как вчера, - душистая и тёплая, ласковая, как мать. Ярко пылали огромные костры, их жар доходил до нас через золотую реку дымным теплом.
Старик сложил руки на груди, сунул ладони под мышки и уселся поудобней.
Я хотел положить на угли сучьев и стружек, - он строго сказал:
- Не надо!
- Отчего?
- Увидят они огонь - полезут сюда...
И отодвинул ногою наломанные мною сучья, повторив:
- Не надо!
Сквозь жидкий огонь в реке к нам, не спеша, перебрались двое плотников с ящиками за спиною, с топорами в руках.
- А те - ушли? - спросил старик.
- Все ушли, - ответил большой мужик без бороды, с обвисшими усами.
- Отыди ото зла - сотворишь благое.
- Нам бы тоже уйти...
- От неконченного дела - нельзя уходить. Посылал я в обед Олёшу, сказывал - не пускали бы людей, а они - на-ко вот! Ещё сожгут барак, напившись яду...
Я курил; усатый плотник потянул носом сладкий дым и сплюнул на угли. Другой, молодой и пухлый, точно пожилая баба-калачннца, как сел, так и задремал тотчас же, опустив встрёпанную голову на грудь.
Шум за рекою стал тише, а в центре его настойчиво возвышался пьяный, воющий голос солдата:
- Стой, отвечай мне! Как ты можешь Россию не уважать? А-а, Рязань - не Россия? А кто - Россия?
- Кабак, - тихонько сказал старичок, но сейчас же добавил громче и обращаясь ко мне:
- Это я про них кабак, мол... Чу, как надсаживаются, весёлые...
Теперь кричал парень в розовой рубахе:
- Взы, солдат, кусай его за горло, взы!
Был слышен суровый возглас Силантьева:
- Ты что - собак травишь?
- Нет, ты мне отвечай! - выл солдат.
Старичок спокойно заметил:
- Должна быть драка...
Я встал, пошёл на ту сторону и слышал, как он негромко сказал своим:
- Ну, вот, слава богу, и этот откатился...
Встречу мне с того берега чёрной кучей валились люди, ухая, гикая, кряхтя, точно они поднимали и волокли большую тяжесть; бабий тонкий голос визжал:
- Я - вша-а?
- Бро-осьте!
- Бей его!
- Бросьте-е!
Из толпы вырвался Силантьев, выпрямился, страшно и широко взмахнув правой рукою, снова прыгнул на людей; парень в розовой рубахе тоже замахнулся огромным кулаком, и тотчас раздался мягкий, хряский удар, Силантьев отпрянул назад и беззвучно осел в воду, под ноги мне.
- Так, - внушительно сказал кто-то.
На секунду шум оборвался, и в уши сладко влилось пение воды, потом кто-то бросил в реку большой камень, кто-то тупо захохотал.
На меня лезли люди; я наклонился к Силантьеву, пытаясь поднять его, он лежал наполовину в воде, грудью и головой на камнях.
- Убили человека, - крикнул я, не веря в это, только для того, чтоб напугать, остановить людей, мешавших мне.
Кто-то трезвым голосом, недоверчиво спросил:
- Ну-у?
Парень в розовой рубахе пошёл прочь, покрикивая с фальшивой обидой в голосе:
- А хоша бы? Он - не лай! Какой я разоритель земли?
- Где солдат этот, который подзуживал, который сторож?
- Несите огня сюда...
Говорили всё трезвее, спокойней и тише. Маленький мужичок, с головой, повязанной красным платком, наклонился, приподнял голову Силантьева, но тотчас небрежно выпустил её из рук, сунул руки в воду и чётко сказал три слова:
- Верно, убили, помер...
Я не поверил словам, но, взглянув, как вода реки перекатывается через ноги Силантьева, поворачивает их и они шевелятся, словно пытаясь сбросить истоптанные сапоги, вдруг всем телом почувствовал, что держу в руках руки мёртвого, выпустил их, и они шлёпнулись в воду, как мокрые тряпки.
На берегу стояло человек десять, но когда мужик сказал свои слова, они, все сразу, метнулись прочь, нелепо толкаясь, покрикивая озабоченно, устало:
- Который ударил?
- Погонят теперь с работы.
- Солдат волынку эту завёл...
- Верно, он...
- На него и показывать!
Парень в розовой рубахе ныл:
- Братцы, я - по чести! Драка ведь...
- Колом бить - это, милый, не драка.
- Ох - камнем, а не колом...
Тонкий бабий голос искренно возопил:
- Ах ты, господи! Всегда у нас что-нибудь случается...
Я сидел на камнях, отупевший, ушибленный, всё видя, ничего не понимая. В груди странно опустело, крики людей будили желание орать во всю силу, кричать, в ночи, медной трубою.
Подошло двое людей, передний нёс в руках пылающую головню, помахивал ею, чтоб не погасла, и сеял на пути своём золотые искры. Он был маленький, лысый, узкий, как щука, поставленная на хвост, а из-за его плеча выглядывало чьё-то серое, каменное лицо с открытым ртом и круглыми совиными глазами.
Подойдя к трупу, он наклонился, упираясь одной рукой в своё колено, и осветил измятое тело Силантьева, свёрнутую на плечо голову; я не узнал красивое казацкое лицо: задорный вихор исчез в большой шишке чёрно-красной грязи, вздувшейся над левым ухом, скрыв его; усы и рот сдвинулись на сторону, обнажив зубы кривой, страшной улыбкой; ещё страшней был левый глаз - он выкатился из орбиты и, безобразно огромный, напряжённо смотрел на откинутую полу пиджака, во внутренний карман, откуда высунулась белая каёмка бумаги.
Осыпая искрами это искажённое и жалкое лицо в красных полосках влажно блестевшей крови, человек рисовал головнёю в воздухе над ним огненный венец и, причмокивая, ворчал:
- Ну конешно... чего тут?
Искры падали на голову Силантьеву, на мокрую щёку и гасли, в яблоке глаза играл отблеск огня, от этого глаз казался ещё мертвей.
Человек медленно расправил согнутую спину, швырнул головню в реку, сплюнул вслед ей и, поглаживая лысый череп, зеленоватый в темноте, сказал своему товарищу:
- Ну, ты ступай тихонько, бережком, до того барака, скажи там: человека, мол, прикончили...
- Я боюсь один...
- Бояться нечего, иди, знай...
- Жуть...
- А ты - не дури-ко!...
Над моей головой раздался спокойный голосок старика-плотника:
- Я с тобой пойду, ничего...
Он натягивал на белую голову измятый картуз и брезгливо говорил, шаркая ногою о камень:
- Кровища-то до чего нехорошо пахнет! Ногой, видно, попал я в кровищу в эту...
Лысый, сощурившись, присматривался к нему; белый старик тоже озирал лысого неподвижными глазами, продолжая строго и холодно:
- Всё - водочка да табачок, сатанинское зелье...
Они оба были похожи друг на друга и на колдунов: оба маленькие, острые, как шилья, зеленоватые во тьме, как лишаи.
- Идём, брат, со духом святым...
Не спросив, кто убитый, не взглянув на него и даже не поклонясь покойнику, - как требует обычай, - старый плотник пошёл по течению реки, осторожно переступая с камня на камень; за ним, нерешительно качаясь, стал шагать длинный, серый человек, они уплывали во тьму беззвучно, как два облака.
Узкогрудый лысый пощупал меня острыми глазами, вынул папиросу из жестяной коробочки, звучно щёлкнул крышкой её, зажёг спичку и сначала осветил лицо убитого, потом уже закурил, тихонько говоря:
- Это вот шестого убивает на моих глазах...
- Как это: убивает? Убивают!..
Помолчав, он спросил:
- Чего ты сказал? Не пойму...
Я объяснил:
- Убивают люди друг друга...
- Ну, это всё равно! Люди ли, машина ли, молонья али так что-нибудь. Одного земляка машина прихватила около Бахмача, одного - вот эдак же - в драке прирезали. Бадьей, в шахте, пришибло тоже...
Считал он спокойно, но ошибся: насчитал только пятерых. Стал озабоченно вспоминать снова - получилось семеро.
- Ну, всё едино, - сказал он, вздохнув и затягиваясь так сильно, что всё лицо его облилось красным отблеском огня папиросы. - Всех - не сосчитать, которые вот так - по случаю - пропадают. Не будь я старенький, то и я бы где-нибудь пропал, ну - старость зависти не порождает. И - живу. Ничего, слава те, господи!
Кивнув головой на Силантьева, он продолжал:
- Родные его али жена будут теперь вестей, писем ждать от него. Не пишет. Тут они подумают: загулял, дескать... Забыл своих...
Около барака становилось всё тише, костры догорали, люди таяли во тьме. С гладкой, жёлтой стены пристально смотрели на реку тёмные, круглые глаза сучьев. Одно окошко без рамы мутно светилось, из него вылетали на волю отрывистые, сердитые возгласы:
- Сдавай скорей!
- Хлюст в трефях...
- А здесь - козырной с барданом!..
- Фу ты, дьявол! Вот - судьба...
- В картах - не судьба, а - ловкость, - сказал лысый, сдувая с папиросы пепел.
Неслышно перешёл реку усатый плотник, остановился около нас и тяжко вздохнул.
- Что, землячок? - спросил его лысый.
- Да вот, - негромко, смущённо сказал плотник, такой огромный, мягкий в темноте, дали бы вы мне курнуть разок.
- Можно! На папироску...
- Спаси Христос! А то - баба забыла табачку мне принесть, да и дедушка у нас насчёт курева строгий...
- Это - который ушёл?
- Ну да, он...
- Закурив, плотник спросил:
- До смерти убили?
- Помер...
И оба замолчали, покуривая.
Перевалило уже за полночь. Изорванная полоса неба над ущельем была похожа на синюю реку, течёт она тихонько над землёй, окутанной ночью, и плывут в её гладких волнах яркие звёзды.
Становится всё тише, ночнее...
И как будто не случилось ничего особенного... 1913 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые напечатано в газете "Русское слово", 1913, номер 156, 7 июля и номер 158, 10 июля.
Рассказ написан не позднее апреля 1913 года, о чём свидетельствует письмо М.Горького И.П.Ладыжникову от 2 мая 1913 года с просьбой предложить Д.Н.Овсянико-Куликовскому прилагаемую рукопись очерка "В ущелье" (Архив А.М.Горького).
Действие рассказа относится к осени 1891 года, когда М.Горький служил ночным сторожем на строительстве железной дороги Беслан-Петровск.