Священный мусор (сборник) - Людмила Улицкая 10 стр.


В этой проблеме — человек и вещь — много тонких граней. Вещь благодаря человеку приобретает самостоятельное бытие. Человек, производя вещь, выявляет себя. Бездарные вещи обнаруживают неодаренность натуры, талантливо сделанные — прославляют творца. И это касается не только области художественного творчества, а самого нашего быта, протекающего зачастую в бездушных и антиэстетичных блочных коробках, в геометрически-тупых пространствах малогабаритных квартир, в нечеловеческих полях новостроек, оскорбляющих и глаз, и землю, на которой они вырастают.

Можно ли вести войну против этого серого однообразия, которое уже есть, и в потроха которого мы заселены? Можно ли вести борьбу за выживание в совмещенном санузле и пятиметровой кухне, в восьмиметровой комнате, в тощем коридоре, тихую и жестокую войну вроде той, которую вел мужественный Мангуст с чудовищным Нагом?

Очень трудно. Почти безнадежно. Но иногда силой духа можно победить и эту по нашей же вине растленную материю, организовать внутри этого бездарного пространства оазис существования.

* * *

В маленькой комнате — стрельчатое окно. Ну, не совсем стрельчатое. В блочных девятиэтажках не бывает стрельчатых — окно кажется стрельчатым. Потому что хозяйка так хитроумно придумала и скроила занавески. Она же собрала осколки разбитой за долгое время посуды и на стене возле раковины выложила собственноручно мозаику из разноцветных фарфоровых черепков.

Куда ни бросишь взгляд — всюду неожиданность. Откуда-то сверху свисает несколько плетеных корзин. В одной — чистое белье, приготовленное для глажки, в другой — собрано на починку.

— Очень мало места, — объясняет мне хозяйка, моя подруга Галя.

И она преобразует это сплющенное пространство. Устраивает выгородки, делает подвижные источники света. Зеркало, черное, белое — всё работает по своим законам, и законы эти Галя знает. Она — театральный художник. И она не перестает им быть никогда, даже во сне, даже в малогабаритной квартире площадью в двадцать два квадратных метра.

И очарование этого театрализованного пространства так велико, что отступает исходная бездарность этих клетушек.

Вот мы сидим на кухне, рядом с вечным чайником, — как и полагается настоящим москвичам. Галя, по-птичьи прицелившись в какую-то тряпочку своим желтым глазом, берет ее и начинает мять крупными пальцами. Я — в праздности. Она — нет. Ее руки всегда заняты. Она извиняется: не обращай внимания, я буду сучить руками. И сучит.

Детская шуба, продувная, изношенная, но хранящая тепло десятка носивших ее детей, лежит перед ней на столе. Она отрезает пуговицы, отпарывает подкладку, вздыхает и вырезает стельки… Даже из самой изношенной шубы их получается не меньше четырех.

Однажды при мне мелкие лоскутки разносортного меха были выровнены и приклеены на деревянную скамеечку. Вот теперь я сижу на этой «меховой» скамеечке и наблюдаю, как изношенная шуба и старые голенища от сапог превращаются на глазах в замшевый кошелек, карман, футляр, в кожаную рамку для фотографии, в домашние тапочки. И каждый предмет самостоятельно красив и полноправен в своем новом бытии. Шелк, бархат, бечевка, мешковина, уже отжившие свой век, вдруг обнаруживают в Галиных руках какие-то новые качества, и происходит рождение новых вещей. Может быть, правильнее это назвать воскрешением материала?

Что и говорить, талант — всегда особое дело. К тому же эта сверхъестественная чувствительность к материалу, будь то кусок упаковочной ткани или колючий комок кактуса, в Галином случае — профессиональная черта.

Но посмотрите на своих детей! «Детский мир» ломится от игрушек, а мальчишки плетут из проволоки в разноцветной оплетке самодельных солдатиков. А девчонки склеивают попарно спичечные коробки, обклеивают их розовым атласом — и получается кровать для Дюймовочки! Они всегда готовы рядиться в платья из бабушкиного сундука, они всегда готовы к театру, не ждут приглашения. Только бы в руки попал пригодный материал — тряпка, лопух, ракушка. Видимо, в детстве всем людям, а не только художникам, присуще свободное отношение к материи и естественная любовь к ней.

Большая часть взрослых равнодушна к птичьему перышку, к стеклянному шарику, к цветному камушку — и отсюда берет начало равнодушие к вещам, которые окружают человека, и равнодушие к миру, в котором эти вещи существуют.

Некий мыслитель в глубокой древности рассек мир на материальное и духовное начала, и это предопределило такое мировосприятие, при котором форма может рассматриваться независимо от содержания, а сознание — от бытия. Вступив в лабиринт, где у первой же развилки стояли стрелки «материя — направо, дух — налево», человек начал блуждать по увлекательным коридорам и встретил в их средоточии Минотавра. Приглядевшись, узнал в чудовище самого себя.

Материя, оторванная от духа, оказывается жадной массой размножающейся и пожирающей самое себя плоти; дух, отлученный от материи, отлетает так далеко, что бедному человеческому сознанию за ним не угнаться.

Античный мир любил материю. Средневековый относился к ней с подозрением. Мы, материалисты XX века, оказываемся ее осквернителями. Материалисты разлюбили материю…

А она прекрасна и благородна во всех ее формах: в виде речного песка, пересыпающегося с нежным шорохом с ладони на ладонь; в виде воды, земли, воздуха и огня.

Она бывает так же прекрасна и благородна в ее рукотворных воплощениях: в хлебе, вине, посуде, одежде, в человеческом жилище.

Материя заслуживает любви, уважения и восхищения. Бережного к себе отношения. И даже благодарности. И если мы это не захотим понять, если не изменим нашего отношения к ней, мир превратится в очень скучную помойку.

Пхенцы

Известный с детства сказочный сюжет: принц выбирает из сорока, вероятно, клонированных сестер свою единственную избранницу, подлинную среди поддельных, истинную среди подставных… Интуиция, или волшебная помощь, или любящее сердце помогают герою, и он не ошибается.

В новое время сюжет приобретает свежий поворот, аромат фэнтези: некто чужой, чуждый, инфернальный или инопланетный, что в сущности одно и то же, скрывается в человеческом теле. Он может нести угрозу, зло, полное уничтожение мира, а может, напротив, — какую-то настолько высокую идею, которая сегодня не по зубам и не по карману погрязшему в грехах человечеству. И дело не в том, что именно за идея упрятана в этом таинственном существе, помещенном в человеческий образ, а в том заключается прикол, что существо похоже на нас, но мы не можем его узнать…

Андрей Синявский в своем рассказе «Пхенц» рассказывает о таком несчастном инопланетянине, который, будучи не то кактусом, не то рептилией, но явно пришельцем из другого мира, упрятав в пиджак свое членисто-ветвистое, сухо-горячее, из элементов неменделеевских построенное тело, проживает в коммунальной квартире, ходит на службу, прикидывается человеком, страдая от невозможности вернуться в свой утраченный в другой Галактике рай…

К чему я клоню? Почему хожу кривыми кругами, всё не решаюсь высказаться о природе двух людей, которых нет уже на свете, но которых когда-то могла бы назвать друзьями — с некоторыми оговорками… Да, их трудно назвать друзьями, да и любое из наших обыденных определений человека к ним обоим не подходило. Наши обыкновенные слова и понятия, о которых мы уже давно договорились, что именно они означают — добрый, умный, жадный, раскованный, свободомыслящий, ограниченный, — начинают пробуксовывать, спускать свое известное содержание, как проколотая шина, и ты сам начинаешь запинаться, экать-мекать, булькать, и покашливать, и приходить в полную растерянность от невозможности найти точные слова и полновесные определения личности людей, с которыми проведено было много часов и лет…

Юра Соболев и Виктор Новацкий. Откуда пришли и куда ушли? Ушли, замечу, в один день, в середине студеного декабря 2002 года, как будто неведомый транспорт подобрал своих пассажиров, чтобы отправить, как тоскующего Пхенца, на историческую родину… Хромой Соболев и ослепший к концу жизни Новацкий… и здесь тоже теплится античный или библейский сюжет: прикосновение к бедру Иакова, бесчисленные божественные ослепления, сопровождающиеся даром внутреннего прозрения. Словом, слепой фотограф и хромой художник, сама природа которого — движущаяся, пляшущая, — чудесная пара, вскочившая на ходу в колесницу, в ракету… ну, что там сегодня подают?

Оба они были учителями, и это не вызывало никаких сомнений. Но если про Соболева еще кое-как можно было сказать, что, будучи художником, он обучал профессии художника, то чему обучал Новацкий — определить совершенно невозможно. Юрий Исаевич был образован по-европейски, знал цифры и формулы, правила и законы: обо всем имел представление и чувствовал дух предмета. Оба они стилистически имели некоторое отношение к Вячеславу Иванову — как создатели башни из слоновой кости. Башней Новацкого была его однокомнатная студия, жилье, не стилизованное под модерн, но представляющее собой живой осколок умершего времени, в доме Нирензее в Гнездниковском переулке. Башня Соболева находилась в его мастерской, в чулане, в любом помещении, которое он занимал временно или многолетне. В отличие от Ивановской, возле Таврического, процветавшей и прославившейся в десятые годы, вокруг башен, возведенных Новацким и Соболевым, цвела, бушевала, воняла и плясала советская власть. Но ее волны не достигали стен башни. И это поразительно: это не были московские кухни с диссидентскими разговорами полушепотом. Ничего подобного. Там, где восседали наши герои, Соболев и Новацкий, шла мистерия посвящения: они посвящали мальчиков и девочек в некий орден, названия которому не было и нет. Люди, соприкасавшиеся с ними, инициировались к творческому думанию, причем совершенно не обязательно в направлении, указанном гуру. Они поднимались на новую ступень осознания искусства, искусства и себя, себя как ценности и себя как объекта изучения. Сети Новацкого и Соболева были раскинуты широко: от антропологии до психологии, от теории музыки до фольклора… По частным вопросам они не были единомышленниками, но полностью сходились в страсти к знанию, применяемому на практике, мгновенно и сейчас… Тысячи людей прошли через руки этих странных учителей… Они узнают друг друга, даже не будучи знакомы, как масоны, по какому-то незримому посторонним тайному знаку, по особому запаху речи и мысли. Я и сама — из них.

Благородное семейство

Процесс вспоминания — попытка сопротивления времени, рывок в направлении, противоположном умиранию, желание высказать благодарность тем, кого уже нет. Это бескорыстное желание — потребность благородной души Наташи Парфентьевой. Из той же породы ее мама Анастасия Николаевна Полянская и бабушка Елизавета Николаевна Полянская. Наверное, и прабабушка, которой я не знала.

Елизавета Николаевна была классическая арбатская старушка (точнее, пречистенская) — маленькая, в крючком вязанном берете, приветливая и, на взгляд глупой пятнадцатилетней девочки конца пятидесятых годов, довольно незначительная. Тогда у меня еще не прорезалось чутье на великих людей.

Я ходила к Анастасии Николаевне Полянской, дочери Елизаветы Николаевны, за физикой — лучше места найти было невозможно: научили и механике, и оптике, а заодно и вправили еще неопытный на людей глаз. Попутно я еще влюбилась в сына Анастасии Николаевны Колю и подружилась на всю жизнь с ее дочкой Наташей, моей подругой полувековой давности. Я благодарна судьбе за то, что она мне показала в столь ранние годы людей такого редкого, гроссмейстерского класса, высшую пробу.

Есть один эпизод, которого я не нашла в воспоминаниях Натальи Парфентьевой. Она упоминает о том, что семья жила в доме на Пречистенке, боковым фасадом выходящем в Чистый переулок. В двадцатых годах семейная квартира была «уплотнена» соседями, в середине восьмидесятых всех Полянских-Парфентьевых переселили на окраину, и теперь в их заново отделанной и перестроенной квартире живут новые русские; и горечь и гнев я чувствую всякий раз, когда прохожу мимо их прежних окон. У меня дурной характер.

Несколькими домами вглубь по Чистому переулку расположена резиденция патриарха. В пятидесятые годы, когда резиденция уже там расположилась — патриарх был тогда Алексий Первый, — у патриарха был приличествующий ему выезд: две «Волги», черная и зеленая. Некоторые из моих друзей настаивают, что это были не «Волги», а ЗИСы, и есть один, который утверждает, что лимузины эти были иностранными. Мне всё же кажется — «Волги».

Вот обещанный эпизод: изредка пути соседей пересекались — Елизавета Николаевна возвращалась домой из булочной или из Смоленского гастронома, и патриарх замечал ее из окна «Волги» и выходил, чтобы ее поприветствовать и благословить. К великому изумлению почтеннейшей публики. Да и откуда этим прохожим было знать, что патриарх, будучи молодым священником, еще до революции, служил в домовой церкви матери Елизаветы Николаевны, известной московской благотворительницы, построившей на своем веку много церквей.

Откуда я об этом знаю? Да уж конечно не от Анастасии Николаевны, замечательного физика, материалиста, атеиста, унаследовавшей от своей матери все ее чудесные дарования, кроме одного — дарования веры. Наверное, от Наташи. А иногда мне приходит в голову: может, я это выдумала? Как останавливается патриарший выезд, выскакивает шофер, открывает дверцу, и выходит высокий и полный, в шелковой рясе, с белой рукой сам… Спросила у Наташи, она подтвердила: всё было именно так!

Признаюсь честно: Елизавета Николаевна, ее дом, ее мир в виде легких теней забредают иногда в мои рассказы и повести, и меня посещает чувство, что живые и мертвые встречаются там, и им хорошо.

Какие же они все талантливые! Были и продолжают быть, потому что потомки Елизаветы Николаевны — новые музыканты, и художники, и ученые, и педагоги — живут рядом с нами. И когда говорят что-то плохое и вполне заслуженное о нашем бедственном генофонде, у меня есть сильное возражение: а Парфентьевы и Полянские еще не перевелись, хотя девочки выходят замуж, их дети носят другие фамилии, и вообще все расползлись по свету… Потомки этой прекрасной купечески-дворянской, интеллигентной русской семьи, пережившей войны и революции, террор и унижения, тяжкий труд, лагеря, изгнание — словом, всё, что полагается честному человеку в нечеловеческих обстоятельствах, — сидят рядом с нами в вагоне метро. Не всегда их узнаем.

Бедный враг

Конечно, эта история моей жизни давно уже проросла в разные тексты, которые мне приходилось писать. Но во всей правде — если смотреть моими глазами — она разыгралась в московском дворе ранне-послевоенного времени. Двор почти в центре Москвы был отчасти барачным, отчасти приличным. Семья моей бабушки занимала одну из двух самых лучших квартир нашего двора. Когда-то ее занимала семья застройщика соседнего огромного доходного дома, построенного до Первой мировой. Во второй этаж вела винтовая лестница, а если подняться еще на полвитка, то там был вход на чердак, где сушили белье и десятилетиями хранили ненужные вещи, перед тем как отнести их на помойку. Во всём нашем дворе я была единственным ребенком, которого водили в музыкальную школу и обучали немецкому языку. У меня была желтая шуба и желтая с двумя торчащими ушами шапка — оба предмета сшиты были бабушкой собственноручно из плюшевого покрывала. Несмотря на королевское великолепие одежды, гулять во двор меня выпускали одну, без сопровождения, лет с семи. Я играла в лапту и в горелки, прыгала через веревочку и в физическом отношении ничем не отличалась от сверстников: не хуже других. Тогда же у меня завелся враг — Витька Бобров. Он был сыном дворничихи Насти. Всё семейство — там было еще две девочки — было малорослым и кургузым, только отец был высоченным. Но я его помню смутно, во дворе он появился на короткое время между двумя посадками году в сорок восьмом. Приблизительно в то же время от Витьки Боброва я узнала про себя очень интересную вещь — что я еврейка. И это стыдно…

Что со мной и моей семьей что-то не в порядке, я уже и раньше догадывалась. Тогда еще был жив мой прадед, и в семье праздновали еврейскую Пасху, и всегда не в тот день, что соседи. Позднее я разобралась с Пасхой, пасхалией и многими тонкостями иудео-христианских раздоров, но не в семь моих лет! Словом, Витька меня дразнил, даже травил слегка, я же морду отворачивала, ставя себя выше оправданий. Но в лапту играли вместе всей дворовой компанией.

Потом постепенно подоспело дело врачей, маму выгнали с работы. Врачом она не была, но была биохимиком, еще хуже! Сразу мерещатся ядовитые порошки и жидкости, подсыпаемые и подливаемые в кушанье вождям и всему остальному русскому человечеству. Витька меня постоянно задирал, а я с ним дралась на равных.

А потом про Витьку Боброва я забыла. Он исчез неизвестно куда.

Сначала Каляевскую улицу, нашу семисемейную коммуналку, покинули мы с мамой — дед купил нам кооператив на Новолесной, возле Белорусского вокзала. Вскоре выселили и бабушкину квартиру: они въехали в двухкомнатную квартиру на Башиловке, их последнее земное жилье. Их новый дом был минутах в пятнадцати ходу от Петровского парка, первого их московского дома, куда вселились они молодоженами в начале 1917 года. Там родилась моя мама в 1918 году. Когда-то это было дачное место, потом оно стало предместьем, а сейчас здесь метро «Динамо», двенадцать минут до центра по зеленой ветке. Хороший район, почти центральный, а тогда стояли деревянные дачи, дровяные сараи и колонки.

Наше новое кооперативное жилье тоже было неподалеку: от Бутырского Вала через мостик над железнодорожной веткой, мимо комбината «Правда», минут десять ходу через путаную сеть проездов, переулков, гаражей — и мы у бабушки, на Башиловке. И последняя колонка на Нижней Масловке еще извергала пенную воду зимой и летом.

В старом дворе я не появлялась. Да и двор изменился до неузнаваемости: его залили асфальтом, исчезли палисаднички, сломали два полубарачных строения, белье больше не полоскалось на веревках, и не играл пьяненький дядя Вася по праздникам на своей гармошке. Двор стал почти совсем приличным, и население поменялось: вымерли старухи в валенках, инвалиды на костылях. Почти никого из старых соседей не осталось во дворе.

Не помню, какая такая нужда занесла меня на Каляевскую улицу. Но прямо возле ворот моего бывшего дома я встретила Витьку Боброва. Я не сразу его узнала: он был маленький, почти как в детстве, щуплый, лысый, широченная его улыбка обнажила два ряда стальных зубов. Он раскинул руки и обнял меня:

— Люська! Ну ты прям!

Он уже отсидел и освободился. У меня дух перехватило: старенький мальчик, морщинистый, со шрамом через лоб, он был так рад, как будто встретил сестру родную…

— Небось институт закончила? А как мамка твоя, живая? А моя померла!

— Да что ты! Тетя Настя ведь нестарая была!

— А под трамвай попала, на Делегатской! Нам там комнату дали, ты не знаешь? А Нинка замуж вышла! — вывалил он все семейные новости.

Мой детский враг стоял передо мной, улыбался сморщенным лицом, радовался встрече.

— А как я в тебя влюблен был, помнишь?

Назад Дальше