– Ну что, дружище, я вижу, тебя эта новость радует, - добавил Энцо.
– Конечно, но, по правде сказать, лучше бы ты чувствовал себя похуже, понимаешь?
– Нет, не понимаю!
– Слушай внимательно. Как только ты встанешь на ноги, они выведут тебя во двор и прикончат. Но пока ты не можешь ходить, тебе будут давать отсрочку и к столбу не поставят. Теперь понял?
Энцо не ответил. Мне было стыдно за свои жестокие слова: кому приятно слышать такое? Но я хотел помочь ему, хотел спасти от смерти и потому отбросил смущение.
– Постарайся затянуть свое выздоровление, Энцо. Главное, выиграть время - ведь высадка когда-нибудь да состоится.
Энцо резким жестом откинул простыню и обнажил ногу. Она была исполосована страшными шрамами, но раны уже почти затянулись.
– А как же быть с этим?
– Жак пока не знает, но ты не беспокойся, мы найдем какое-нибудь средство. А пока притворись, будто тебя снова мучат боли. Если хочешь, я тебе покажу, как это делается, я здорово навострился симулировать.
Но Энцо сказал, что это излишне: у него еще слишком свежи воспоминания о своих реальных болях. Тут я услышал шаги возвращающегося санитара; Энцо сделал вид, будто снова задремал, а я отвернулся к другому краю каталки.
Хорошенько поразмыслив, я предпочел успокоить человека в белом халате и сообщил ему, что за время этой короткой передышки ко мне вернулась память, и я почти уверен в том, что в возрасте пяти лет перенес операцию аппендицита. Во всяком случае, сейчас боль как будто утихла, и я могу вернуться в камеру. Санитар сунул мне в карман несколько серных пастилок, чтобы было от чего прикуривать сигареты. А уводившим меня охранникам он сказал, что они правильно поступили, доставив меня сюда: у больного, мол, была непроходимость кишечника в начальной стадии, и это могло скверно кончиться; если бы не они, парень даже рисковал загнуться.
Так что когда надзиратели вели меня по мосткам обратно в камеру и один из них, совсем уж тупой, заявил, что спас мне жизнь, пришлось его благодарить; я до сих пор с отвращением думаю о своем "спасибо" и только при мысли, что пошел на это ради Энцо, забываю о стыде.
Вернувшись в камеру, я сообщаю ребятам новости об Энцо и впервые вижу людей, опечаленных известием о выздоровлении друга. Вот до чего было сумасшедшее время: жизнь утратила нормальную логику, все встало с ног на голову.
Мы расхаживали взад-вперед по камере, заложив руки за спину и соображая, как можно спасти жизнь нашего товарища.
– На самом деле все очень просто, - рискнул я сказать, - нужно найти средство, мешающее заживлению ран.
– Вот спасибо, Жанно, - пробурчал Жак. - А то мы бы сами не догадались!
Мой братишка, мечтавший когда-нибудь пойти учиться на врача - что в данной ситуации свидетельствовало об излишнем оптимизме, - тут же подхватывает:
– А для этого нужно, чтоб раны воспалились.
Жак мерит его взглядом, в котором угадывается вопрос: уж не страдают ли эти двое врожденным умственным изъяном, если изрекают дурацкие банальности?
– Проблема в том, - добавляет Клод, - чтобы найти средство для воспаления; здесь это будет сложновато!
– Значит, необходимо привлечь на нашу сторону санитара.
Я вынимаю из кармана сигарету и серные пастилки, которые он мне дал, и говорю Жаку, что, по-видимому, этот человек нам сочувствует.
– Но не до такой же степени, чтобы спасти кого-то из нас с риском для собственной жизни?
– Ты не прав, Жак, на свете есть много людей, готовых пойти на риск ради спасения жизни молодого парня.
– Жанно, мне плевать, на что готовы или не готовы люди вообще, а вот санитар, которого ты там видел, меня очень интересует. Как ты оцениваешь наши шансы, если мы к нему обратимся?
– Да не знаю… в общем, он мне показался неплохим человеком.
Жак отходит к окну и долго размышляет, потирая рукой иссохшее лицо.
– Надо вернуться туда, к нему, - говорит он наконец. - Вернуться и попросить сделать так, чтобы наш Энцо снова разболелся. Он сумеет это устроить.
– А если он не захочет? - спрашивает Клод.
– Тогда нужно рассказать ему про Сталинград, сказать, что русские уже подошли к границе Германии, что нацисты проигрывают войну, что скоро состоится высадка союзников и что Сопротивление сумеет его отблагодарить, когда все это кончится.
– Ну а если его все же не удастся уговорить? - настаивает мой брат.
– Тогда мы пригрозим, что сведем с ним счеты после Освобождения, - отвечает Жак.
Видно, что ему противно говорить такое, но сейчас любые средства хороши, лишь бы раны у Энцо снова воспалились.
– И как же с ним поговорить, с этим санитаром? - интересуется Клод.
– Пока не знаю. Если опять устроить симуляцию, охранники заподозрят неладное.
– А вот я знаю, - с ходу выпаливаю я.
– Ну и как же?
– Во время прогулки все надзиратели выходят во двор. И я сделаю такое, чего они никак не ожидают, - сбегу, только не на волю, а внутрь тюрьмы.
– Не валяй дурака, Жанно, если ты попадешься, они тебя отметелят по первое число.
– Мне кажется, Энцо нужно спасать любой ценой!
Наступает ночь, а за ней утро, такое же хмурое, как все прежние. Вот и время прогулки. Я слышу грохот сапог - это шагают по мосткам охранники, - и вспоминаю предостережение Жака: "Если ты попадешься, они тебя отметелят…", но я думаю только об Энцо. Щелкают замки, распахиваются двери, и заключенные проходят мимо Тушена, который всех пересчитывает.
Поприветствовав старшего надзирателя, колонна спускается по винтовой лестнице на первый этаж. Мы проходим под стеклянным перекрытием, сквозь которое внутрь слабо сочится свет, и, громко топоча по истертым каменным плитам, шагаем по длинному коридору, ведущему в тюремный двор.
Я напряжен, как струна; вот сейчас, на повороте, нужно будет выскользнуть из строя и пробраться незамеченным к маленькой полуоткрытой двери. Я знаю, что в дневное время ее никогда не запирают, чтобы сторож мог, не вставая со стула, следить за камерой приговоренных к смерти. Передо мной крошечный тамбур, а за ним несколько ступенек, ведущих в приемный покой. Надзиратели все во дворе; кажется, мне повезло.
Увидев меня, санитар изумленно вздрагивает, но по моему лицу сразу понимает, что ему нечего бояться. Я излагаю ему наше дело, он выслушивает меня, не прерывая, и вдруг с убитым видом опускается на табурет.
– Не могу больше видеть эту тюрьму, - стонет он, - не могу больше думать о том, что вы сидите там, наверху, у меня над головой, а я бессилен помочь, не могу больше говорить "здрасьте" и "до свиданья" этим сволочам, которые вас сторожат и избивают по любому поводу. Не могу слышать, как расстреливают во дворе… но ведь жить чем-то надо! Я должен кормить жену, а она ждет ребенка, ты понимаешь?
Ну вот, приехали! - теперь я утешаю санитара. Я, рыжий полуслепой еврей, в лохмотьях, изможденный, покрытый волдырями от ночных блошиных пиршеств; я, пленник, ожидающий смерти, как ждут очереди в приемной у врача; я, у которого в брюхе бурчит от голода, утешаю этого человека, суля ему светлое будущее!
Ты только послушай, что я ему рассказываю и сам почти верю в свои слова: русские уже в Сталинграде, Восточный фронт прорван, союзники готовят высадку, а немцы скоро попадают со сторожевых вышек, как спелые яблоки по осени.
И санитар меня слушает, слушает доверчиво, как ребенок, почти победивший страх. К концу рассказа мы уже, можно сказать, сообщники, связанные одной судьбой. И когда я вижу, что он забыл о своей горечи, я повторяю главное: в его руках жизнь парня, которому всего семнадцать лет.
– Вот что, - говорит санитар. - Завтра они собираются перевести его в камеру осужденных; значит, сегодня, если он согласится, я наложу ему тугую повязку, и рана, может быть, воспалится; тогда они опять переведут его наверх, ко мне. Ну а дальше вам уж придется мозговать самим, как поддерживать это воспаление.
В его аптечных шкафчиках можно найти антисептики, но средств для внесения инфекции не существует. Правда, один способ санитар знает: нужно помочиться на бинт.
– А теперь давай-ка беги, - говорит он, выглянув в окно, - прогулка заканчивается.
Я присоединился к остальным заключенным, охранники ничего не заметили, и Жак, шаг за шагом, подошел ко мне.
– Ну как? - спросил он.
– Кажется, у меня есть план!
И вот назавтра, а потом через два дня и во все последующие дни во время общих прогулок я начал устраивать свои личные, в стороне от других. Проходя мимо тамбура, я потихоньку выбирался из колонны арестантов. И заглядывал в камеру осужденных на казнь, где лежал на тюфяке Энцо.
– Надо же, ты опять здесь, Жанно! - неизменно говорил он, сонно потягиваясь.
И тут же выпрямлялся, с тревогой глядя на меня.
– Ты с ума сошел, перестань сюда бегать; если они тебя засекут, то изобьют до полусмерти.
– Знаю, Энцо, Жак мне уже сто раз это говорил, но нужно ведь обновить твою повязку.
– Странная какая-то история с этим санитаром…
– Не волнуйся, Энцо, он на нашей стороне и знает, что делает.
– Ладно, а какие вообще новости?
– О чем ты?
– Да о высадке, о чем же еще! Когда же они наконец высадятся, эти американцы? - спрашивал Энцо нетерпеливо, точно ребенок, который, очнувшись от страшного сна, допытывается, все ли ночные чудища ушли обратно, под пол.
– Слушай, Энцо, русские перешли в наступление, немцы бегут; говорят даже, что скоро будет освобождена Польша.
– Да что ты! Вот это было бы здорово!
– А вот про высадку пока ничего не слышно.
Я произнес это так печально, что Энцо сразу почувствовал, о чем я думаю; он прикрыл глаза, как будто смерть подобралась совсем близко и уже занесла над ним свою косу.
По мере того как мой друг отсчитывал дни, его лицо мрачнело все больше и больше.
Но сейчас он приподнял голову и бросил на меня короткий взгляд.
– Тебе и правда пора бежать, Жанно; не дай бог, тебя засекут здесь - представляешь, что будет?
– Да я бы хоть сейчас убежал - было б куда!
Энцо чуточку развеселился; до чего же приятно видеть его улыбку!
– А как твоя нога?
Взглянув на свою забинтованную конечность, он пожал плечами.
– Н-да… не могу сказать, что от нее очень уж приятно пахнет!
– Ладно, пускай поболит, - все лучше, чем самое страшное, верно?
– Не волнуйся, Жанно, я и сам это знаю; любая боль легче, чем пули, когда они дробят кости. А теперь беги, не то опоздаешь.
Внезапно Энцо жутко бледнеет, а я получаю жестокий пинок в спину, отдавшийся болью во всем теле. Напрасно он кричит:
– Мерзавцы, оставьте его в покое! - охранники безжалостно избивают меня, я падаю на пол, корчась под ударами сапог. Кровь брызжет на каменные плиты. Энцо поднимается на ноги и, держась за прутья оконной решетки, умоляет отпустить меня.
– Ага, как видишь, он прекрасно стоит, когда хочет, - злобно ухмыляется сторож.
Мне бы потерять сознание, не чувствовать больше града ударов, разбивающих лицо. Как же она далека - обещанная весна - в эти холодные майские дни!
27
Я медленно прихожу в себя. Лицо болит, губы склеены запекшейся кровью. Глаза так заплыли, что невозможно разглядеть, горит ли лампочка на потолке. Но через отдушину доносятся голоса, значит, я еще жив. А там, во дворе, на прогулке разговаривают мои товарищи.
Из крана во дворе, у внешней стены здания, сочится тоненькая струйка воды. Ребята по очереди подходят туда. Закоченевшие пальцы с трудом удерживают обмылок. Ополоснувшись, заключенные перекидываются несколькими словами и спешат выйти на середину двора, чтобы хоть немного согреться в солнечном луче, падающем на это место.
Надзиратели пристально смотрят на одного из наших. Взгляды у них хищные, как у стервятников. У паренька - его зовут Антуан - от страха подкашиваются ноги. Остальные заключенные сгрудились возле него, заслоняя от тюремщиков.
– Эй ты, пошли с нами! - орет старший надзиратель.
– Чего им от меня надо? - спрашивает Антуан, испуганно глядя на него.
– Иди сюда, кому говорят! - приказывает надзиратель, пробираясь между арестантами.
Друзья крепко сжимают руки Антуана; они знают - парня сейчас уведут, чтобы отнять у него жизнь.
– Не бойся, - шепчет один из них.
– Да чего им надо-то? - повторяет паренек, которого уже тащат прочь, подталкивая в спину.
Здесь всем хорошо известно, чего надо этим зверям, да Антуану и самому все ясно. Покидая двор, он бросает взгляд на друзей, посылая им последний безмолвный привет, но неподвижно стоящим людям слышится: "Прощайте!"
Надзиратели приводят его в камеру и приказывают собрать вещи, все свои вещи.
– Все вещи? - жалобно переспрашивает Антуан.
– Оглох, что ли? Не слышал, что я сказал?
Антуан скатывает свой тюфяк - это он скатывает свою жизнь; всего семнадцать лет воспоминаний, их сложить недолго.
Тушен стоит, покачиваясь с носков на пятки.
– Давай, пошел! - бросает он, презрительно кривя толстые губы.
Антуан отходит к окну и берет карандаш, чтобы написать записку тем, кто сейчас во дворе, - ведь он их больше не увидит.
– Ну, еще чего! - рычит старший и бьет его по спине. Антуан падает.
Его рывком поднимают за волосы, такие тонкие, что в руках мучителей остаются целые пряди.
Паренек встает, берет узелок с вещами и, прижав его к животу, тащится за надзирателями.
– Куда меня ведут? - спрашивает он звенящим голосом.
– Придешь - увидишь!
Старший надзиратель отпирает решетчатую дверь камеры для приговоренных к смерти; Антуан поднимает голову и улыбается встретившему его заключенному.
– Ты чего это сюда явился? - спрашивает Энцо.
– Не знаю, - отвечает Антуан, - наверно, посадили к тебе, чтобы ты не скучал. А иначе зачем?…
– Верно, Антуан, верно, - мягко отвечает Энцо, - иначе зачем бы им тебя сюда сажать?
Антуан больше ничего не говорит; Энцо протягивает ему половину своей хлебной пайки, но парень отказывается.
– Тебе самому надо есть.
– Зачем?
Энцо встает, болезненно морщась, прыгает на одной ноге в угол, к стене и садится на пол. Положив руку на плечо Антуана, он показывает ему раненую ногу.
– Думаешь, я стал бы терпеть такие муки, если бы не надеялся на лучшее?
Антуан с ужасом смотрит на страшную рану, из которой сочится гной.
– Значит, им все же удалось?… - лепечет он.
– Ну да, как видишь, удалось. И уж если хочешь знать всю правду, у меня даже есть новости о высадке.
– Как это? Неужели сюда, в камеру осужденных, доходят такие новости?
– Конечно, малыш! И потом, запомни, эта камера вовсе не так называется. Это камера двух живых бойцов Сопротивления, живее некуда. На-ка, глянь, сейчас я тебе кое-что покажу.
Энцо роется в кармане и достает безжалостно расплющенную монету в сорок су.
– Знаешь, я ее спрятал за подкладкой.
– Не пойму только, зачем ты ее так раздолбал, - вздыхает Антуан.
– Да затем, что нужно было для начала убрать с нее петеновскую секиру [21]. А теперь, когда она совсем гладкая, посмотри, что я на ней выцарапываю.
Антуан наклоняется над монетой и читает.
– И что же это значит?
– Я еще не кончил, там должен быть девиз: "Осталось взять еще несколько Бастилии".
– Извини за прямоту, Энцо, но я не могу понять, то ли это что-то больно умное, то ли совсем уж глупое.
– Это цитата, Антуан. Слова не мои, однажды я услышал их от Жанно. И тебе придется мне помочь; по правде говоря, меня все время так лихорадит, что силенок осталось маловато.
И пока Антуан выцарапывает старым гвоздем буквы на монете в сорок су, Энцо, лежа на койке, рассказывает ему вымышленные новости о войне.
Эмиль теперь командует целой армией, у них есть машины и минометы, а скоро будут и пушки. Бригада сформирована заново, ребята атакуют врагов на каждом шагу.
– Так что можешь мне поверить,-заключает Энцо, - это не мы сейчас пропащие, а немцы! Да, я тебе еще не все рассказал про высадку. Знаешь, она состоится совсем скоро. Когда Жанно выйдет из карцера, англичане с американцами уже будут тут как тут, вот увидишь.
По ночам Антуан гадает, говорит ли Энцо ему правду или путает в бреду фантазии и реальность.
Утром он разматывает его повязки и, смочив их в унитазе, снова накладывает на рану. Весь день он присматривает за Энцо, вслушивается в его дыхание, обирает вшей. А в остальное время неустанно выцарапывает буквы на монете и всякий раз, закончив очередное слово, шепотом говорит Энцо, что, наверное, тот был прав: скоро они вместе увидят Освобождение.
Раз в два дня их навещает санитар. Старший надзиратель отпирает решетку и тут же снова запирает ее, на осмотр Энцо дается ровно пятнадцать минут, ни минуты больше.
Антуан только еще начал разматывать бинты Энцо и извиняется перед санитаром.
Тот ставит на пол свою коробку с медикаментами, открывает ее.
– Н-да, этак мы прикончим его раньше, чем расстрельный взвод.
Сегодня он принес аспирин и немного опиума.
– Только не увлекайся, давай ему по капельке, я снова приду не раньше чем через два дня, а завтра боли наверняка усилятся.
– Спасибо вам, - шепчет Антуан, пока санитар встает.
– Не за что, - говорит тот с сожалением. - Я делаю, что могу.
Он сует руки в карманы халата и поворачивается к решетке камеры.
– Скажите, санитар… вообще, тебя как зовут-то? - спрашивает Антуан.
– Жюль. Меня зовут Жюль.
– Ладно, спасибо тебе, Жюль.
И тут санитар опять оборачивается к Антуану.
– Знаешь, вашего приятеля Жанно перевели из карцера обратно, в общую камеру.
– Вот здорово, это хорошая новость! - восклицает Антуан. - А как там англичане?