Доказательства - Тублин Валентин Соломонович 14 стр.


По зеркалу, снятому со стены, с ровным гудением прокатывается последняя стрела.

— Завтра, — говорит один и трет занемевшие пальцы.

— Завтра, — эхом повторяет другой, но смысл, который кроется для него за этим коротким словом, вовсе не относится к грядущим двадцати четырем часам.

Завтра — это море будущего, куда безвозвратно впадает река настоящего.

Завтра — это те огоньки, мерцающие вдали, к которым мы должны прийти — и придем, вопреки всему.

Завтра… Слово родилось и, заполняя пространство, несется к звездам, чтобы сообщить им нашу надежду и веру в будущее.

Свет гаснет, и еще долго слышно, как скрипучими голосами жалуются на судьбу сердитые от бессонницы сверчки.

15

Время текуче и изменчиво — как, впрочем, и все в этом мире, единственном из бесчисленных миров, который нам дано познать. Соглашаясь с этим, придется согласиться и с другим: представить себе наглядно это изменение и текучесть времени столь же трудно, как и природу разбегающихся галактик и белых карликов. Тем не менее, именно в этом изменении — и, пожалуй, только в нем — можем мы хоть как-то ощутить тот прогресс, которого достигло человечество за последние три или четыре тысячи лет — ничтожный, в общем — то, срок, столь же слабо заметный на бесконечных скрижалях истории, как царапина на одной из плит пирамиды Хеопса.

Эти рассуждения, верные в своей основе, но носящие несколько общий характер, можно и должно сделать более понятными; для этого придется обратиться к человеческим судьбам и рассмотреть их взаимосвязь с меняющимся временем. А поскольку все, что касается человеческих судеб, всегда становится более понятным при некотором увеличении, при подыскании примера лучше брать несколько увеличенных представителей человеческого рода, которых мы, следуя традиции, будем называть героями.

Что же происходило с героями в начале тех времен, от которых мы, к нашей гордости, ушли столь далеко? Происходило следующее: почувствовав в себе силы для высших свершений, герой уходил совершать свои подвиги. Поскольку при этом он следовал призванию, он готов был отсутствовать годы и десятилетия, с тем чтобы слава о содеянном жила после него долгие столетия. Такова, так сказать, внешняя оболочка происходившего. Внутри же этой почтенной оболочки происходило всегда действие менее почтенное по форме, но необходимое практически по содержанию. Герой готовил свои доспехи, отдавал распоряжения по дому, причем пытался предусмотреть и тот случай, если свершение подвигов несколько затянется, затем садился на деревянный корабль, который в наше время показался бы просто большой лодкой, и вместе с другими отплывал за тридевять земель, например к берегам далекой Трои, до которой — но это известно только нам с вами — не то что рукой подать, а и того ближе. Затем герой в течение десяти лет завоевывал Трою, и поскольку десять лет — срок значительный даже по тем временам, то вышеупомянутый герой, чьим жизненным примером мы хотим воспользоваться, волей-неволей становился свидетелем или даже действующим лицом таких интереснейших и нашедших свое место в истории событий, как гнев Ахилла, гибель Патрокла и Гектора; довелось ему увидеть также и смерть Ахилла, которого многие склонны считать даже более великим героем, чем Геракл. Именно наш герой затем, наскучив пребыванием под неприступными стенами, с помощью деревянного коня похоронил все надежды азиатов, благодаря чему и закончилась эта история, начавшаяся с похищения прекрасной Елены. Но, закончившись, она не положила конец приключениям нашего героя, который, ни много ни мало, еще десять лет добирался обратно домой, претерпевая неслыханные невзгоды и искушения, равно как и превратности судьбы, — с тем только, чтобы, вернувшись наконец из странствий, найти свой дом полным пьяных бездельников, нагло пристающих к его жене. Что же ему оставалось делать, как не поразить женихов из своего знаменитого лука, натянуть который никому, кроме него, оказалось не под силу? Так или иначе, но лук в этой поучительной истории присутствует и играет нс последнюю роль, служа орудием справедливости… Или он работал копьем?.. История нашего героя на этом заканчивается.

Благодарная греческая история, не подгоняемая тогда еще острым дефицитом времени и с наивно-гордым добродушием считавшая маленький народ на клочке суши достойным самого пристального внимания, направила взоры всех своих глашатаев на описанные выше события. Некий слепец, аккомпанируя себе на музыкальном инструменте, пел сочувствующим согражданам о странствиях Одиссея, причем пел, надо полагать, не одну и не две ночи,'— и так продолжалось до тех пор, пока не была — к счастью для нас — изобретена письменность и песнопения слепца, скитавшегося в поисках пристанища и хлеба по растрескавшейся от зноя земле, не были должным образом записаны. Тогда только — никак не раньше — спохватились и о самом певце, оказавшемся вдруг в центре мирового внимания. Но поскольку при жизни никто и никогда не интересуется нищими стариками, то и настоящее имя его, утраченное навеки, было заменено другим — в чем, конечно, нет для человека маленького никакой трагедии, ибо и самому давно угасшему слепцу, и тем более нам самим это абсолютно все равно, — так что пусть он зовется Гомером.

И долго еще эти песнопения тревожили воображение простодушных людей, не знавших соблазнов современного, несомненно более прогрессивного мира: ни суперлайнеров, покрывающих за считанные часы тысячекилометровые расстояния на линиях «Аэрофлота», «Люфтганзы» или «Пан-америкен», ни автомашин марки «фольксваген», «волга» или «ситроен», — и уж совсем не имевших понятия о магнитофоне «грундиг» и ансамбле «битлз». Только этим и объясняется, что они, те наивные и не слишком развитые люди, жившие во времена, заслуживающие одного лишь соболезнования, еще долго переживали события, к ним самим давно уже никакого отношения, казалось бы, не имевшие: злосчастную судьбу Агамемнона, убитого собственной женой; предчувствия вещей Кассандры и, наконец, страдания Андромахи, — в результате чего еще долгое время появлялись сочинения на эту — все на эту же тему, написанные неким Софоклом, а также неким Еврипидом, и затем уже — много позже — неким Вергилием.

Нам же все это кажется несколько смешным. Нынче все происходит иначе. Иначе — значит, и быстрее и проще.

Удивительно ли, что в условиях перенасыщенного информацией времени, при некоторой к тому же тревоге за будущее, никто — да позволено будет сказать об этом совершенно утвердительно — никто не может тратить дорогостоящие часы и минуты на описание переживаний современного героя, собравшегося, к примеру, преодолеть какую-нибудь тысячу километров. Тем более ни у кого нет времени настолько свободного и ненужного, чтобы посвятить его чтению многостраничных описаний подобного путешествия.

Вот почему следует, на наш взгляд, опустить все происшествия, имевшие значение только для самого героя, и, экономя время читателя, поскорее посадить героя в самолет, чтобы скорость девятьсот километров в час убыстрила столь неоправданно замедлившийся ход повествования. Ибо ясно, что герой сегодняшнего дня и жить должен сегодняшними ритмами.

Вот почему здесь опускаются несколько дней, проведенных Сычевым (как ни мало подходит он к роли современного героя) в городе Харькове. А ведь можно было бы описать все, а не только один, и то затронутый вскользь, первый день соревнований. Можно было бы подробно — совсем как в случае с доспехами Ахилла — описать, как час за часом и день за днем продолжалась битва современных героев на зеленом поле под жарким синим небом. Как взлетали ввысь и падали с каждой выпущенной стрелой их надежды; как проходил последний день соревнований, накануне которого Сычев провел бессонную ночь. И как соревнования закончились, и наш герой — читателю волей-неволей придется условно признавать за Сычевым право на это звание, — еще

вчера никому не ведомый, стоял на пьедестале почета — пусть не на самой высшей ступени, а на второй, рядом с великим Остапчуком и выше француза и всех остальных, как стоял он под флагом родной страны, поднятым в его честь на мачте. Стоял между веселым зеленым и спокойно синилі, почти касаясь головой облаков, и слезы, которых он не сумел сдержать, катились у него по щекам… да, можно было бы описать все это — и не только это. Но зачем?

Зачем? Тем более что все эти происшествия, частично касающиеся Сычева, нашли в свое время отражение на страницах спортивной прессы в шести строчках не слишком крупного, но и не самого мелкого шрифта, чем, надо полагать, вполне исчерпывается значимость упомянутых событий для широкой публики, в том числе и для читателя этой идущей к концу повести.

Но не для Сычева. Для него самого все эти события представляли интерес не только сами по себе, но и в той еще степени, в какой они служили прологом к иным, гораздо более важным событиям. Конечно, и чувство удовлетворенного самолюбия, да и простое сознание хорошо выполненной работы были приятны сами по себе, но этим дело не исчерпывалось. Тут уж в силу вступали совсем иные, куда более могущественные факторы.

Ибо одно дело — красоваться на пьедестале почета с букетом в руках под гром оркестра и рукоплескания друзей, и совсем иное — вернувшись домой, лежать в темноте и под мерцающее жужжание в ушах то засыпать, то просыпаться, представляя себе возвращение на работу в Иоанновский равелин в качестве руководителя транспортной группы, соизволением хмурого начальства отпущенного на соревнования без сохранения содержания. Но более всего угнетала нашего героя — потому что, даже лежа в постели, он еще был таковым — мысль о необходимости и неизбежности нового разговора, а точнее — новых разговоров с начальством. И здесь его, Сычева, победа, утешавшая его давно жаждавшее утешения самолюбие, и была той причиной, следствием которой и должны будут явиться предстоящие разговоры. И, представляя их, Сычев сейчас только, начинал понимать, что именно тут-то и будет проведена проба его героизма.

Затем ему приснился сон, который, словно по заказу, усугубил его понимание и углубил предчувствия. Сон этот спустился на него подобно мифологическому облаку и явил Одиссея, до странности похожего на самого Сычева; сидя на камне в несколько неудобной позе, Одиссей выводил шариковой ручкой на листе бумаги:

«В Совет старейшин острова Итаки

от Одиссея, царя,

проживающего на Козьем холме, 15

ЗАЯВЛЕНИЕ

Прошу предоставить мне долгосрочный отпуск без сохранения содержания на предмет участия в Троянской войне с 1-го июля с. г.»

Но только он поставил последнюю точку, не успев даже подписаться, как сразу же вслед за этим из пространства появилась рука с карандашом — самым что ни есть обыкновенным красным многогранным карандашом, который всегда можно увидеть торчащим из кармана главного специалиста по транспорту; и эта рука, опустившись на левый верхний угол заявления, оставила там следующую резолюцию: «Категорически возражаю, ввиду сроков сдачи проектной документации по городу Красногорску».

И это было все! Это было крушением всех надежд для человека, подавшего заявление, вне зависимости от того, какие основания выдвигал он в поддержку своей просьбы — Троянскую войну или поездку на первенство мира; несколько слов, начертанных красным карандашом, ставили предел всему — и будущим подвигам Одиссея, которым в данном случае не суждено было свершиться, и надеждам Сычева, просыпавшегося в горячем поту.

А ночь за оконными стеклами жила своей собственной жизнью. Потом пришел рассвет; придя, он осветил помятое кошмарными сновидениями лицо Сычева.

16

И вот уже снова он идет дорогой, проторенной и хорошо ему известной. Но на сей раз это отнюдь не дорога свободы, позволяющая неторопливо и вдумчиво совершать долгий путь по радующим душу местам. Нет — это жестко ограниченная трасса, свернуть с которой нельзя. Бегом, бегом, вниз, вверх и снова бегом — и только перед старинными воротами с четко выбитой на них датой — 1740 — обнаруживается запас времени, равный двум минутам, в то время как вполне достаточно полутора. Тогда он умеряет бег и пропадает в общем потоке сослуживцев, отбивающих торопливый шаг по выщербленным каменным плитам.

Да, сейчас он совсем не похож на героя, который еще вчера стоял на пьедестале почета, прижимая к груди охапку цветов, под знаменем своей страны, поднятым в его честь. Там был один человек, здесь — совсем другой, не говоря уж о знамени, которого здесь не было вовсе. Прошмыгнув через вахтерскую, другой человек идет направо, вешает на гвоздь свой плащ, а затем выходит в длинный коридор, где, привычно переводя дух, стоят уже, привалившись к стене, первые курильщики, жадно втягивая в себя синий дым и обмениваясь самыми экстренными, не терпящими отлагательства даже до обеденного перерыва новостями. Здесь он кивает головой налево и направо; он делал это каждый день и на протяжении всех последних лет, и поскольку его отсутствие, длившееся меньше недели, не было даже замечено, его появление тоже не вызвало никакой реакции. Все было точно так же, как вчера, позавчера, на той неделе, пять, десять, а может быть, и двадцать лет тому назад: неторопливо снималась с подрамников калька, неторопливо натягивались темные сатиновые нарукавники, пересказывались услышанные вчера анекдоты, очинялись карандаши… Кто-то требовал открыть окна, кто-то возражал; хлопала дверь, поднимая со столов карандашные очистки и шевеля листы бумаги; уже звонил телефон; раздавались зевки, потрескивали расправляемые суставы. Женщины с неодобрительным подозрением глядели в маленькие карманные зеркала, и сладкий запах пудры щекотал обоняние. Через все огромное помещение пронесся первый крик: «Гуляева — к телефону…» Словом, все было так, будто на земле не могло случиться ничего такого, что могло бы хоть как-то поколебать и разбудить привычное течение здешних дел. И, уж конечно, не подвигам Одиссея было это под силу — Одиссея, так удивительно похожего на самого Сычева в его тревожных ночных сновидениях. Сам же Сычев, внезапно приунывший, не без ловкости лавировал между огромными подрамниками, расставленными в самом прихотливом порядке, узнавая попутно последние новости. Какие-то сведения — самые разные — доносились со всех сторон, но о нем самом, о том, где он был и что он делал, — ни слова. И только когда, войдя во второй коридор, свернув налево, налево и налево, он наконец открыл свою дверь, только тут он почувствовал себя наконец-то доли и испустил глубокий вздох, который в равной степени можно было считать как вздохом разочарования, так и вздохом облегчения.

Первым, кого он увидел, был Сергей Татищев, все такой же кругленький и ладный, с припухлыми глазами и помятым лицом. Он сидел на колченогом стуле. Демьяныч, которого и в это утро преследовали некие девицы, рассказывал об этом событии с крайним возбуждением, размахивая руками и сильно двигая кадыком. Завидев Сычева, оба они, привстав, застыли на какое-то мгновение, но тут же опомнились, ибо не такие они были люди, чтобы долго находиться в замешательстве. Тут же выяснилось, что оба уже наслышаны о подвигах новоиспеченного героя. Татищев, щуря свои щелочки, предложил было крикнуть «ура», но предложение одобрено не было. Иное дело Демьяныч, бывший, не в пример Татищеву, человеком солидным, обстоятельным и серьезным; потирая руки, он в весьма торжественных выражениях поздравил Сычева с успехом, а затем, глядя несколько в сторону и вниз, скромно предложил свои услуги — он мог бы сбегать, поскольку совершенно невероятно, чтобы подобный успех не был отмечен.

— Тронут, — сказал Сычев. — Весьма.

Через несколько минут Демьяныч, протиснув костлявую фигуру в окно, прытко бежал по утреннему холодку. Сычев же уселся за свои чертежи, успевшие за эту неделю несколько подзапылиться. Затем он отточил карандаш и в немногих словах поведал Татищеву обо всем происшедшем.

Обеденный перерыв подкрался среди множества дел. Заявление об отпуске без сохранения содержания сроком на месяц «для подготовки и участия в первенстве мира», как говорилось в ходатайстве Комитета по делам физической культуры и спорта, уже находилось у секретаря; чертежи и схемы, касавшиеся транспортного развития города Красногорска, были приведены в относительный порядок; что касается добровольной миссии Демьяныча, то она увенчалась полным успехом, в честь чего и были произнесены соответствующие событию речи, тосты и пожелания. В обеденное время они продолжали работать: Сычев набрасывал «клеверный лист» — транспортную развязку в двух уровнях, Демьяныч вновь и вновь возвращался к своему утреннему приключению и клеил на макет маленькие небоскребы из пенопласта; Татищев заливал гуашью кальку.

— Сычев, а Сычев, — сказал он вдруг ни с того ни с сего.

— Ну, — сказал Сычев, водя циркулем, — ну…

Но Татищев уже снова ушел в свою кальку. И только минут через пять он вытащил из-под стола магнитофон и, пробормотав нечто невнятное, нажал клавишу. Что-то зашипело и смолкло. Затем раздалась музыка, музыка жизни и смерти, Реквием…

— Тихо, — сказал Татищев.

Сычев смотрел на него, сморщившись от напряжения.

Лицо Татищева с уже не улыбающимися пухлыми веками стало отодвигаться в неясную даль, служа как бы фонам, экраном, на котором Сычев увидел нечто давно забытое: просеку в сердцевине дремучего северного леса и палатку на просеке, похожую на утлый челн, заблудившийся среди бескрайнего зеленого моря под сизыми тучами, стремительно гонимыми холодным ветром; желтовато-серый брезентовый полог, готовый сорваться и улететь, а под этим пологом четырех уставших людей, лежащих в сырых спальных мешках из свалявшейся ваты на самодельных нарах, пытающихся согреться до наступления следующего утра, когда придется вылезать из нагревшихся за ночь тепло-сырых мешков и, натянув холодные резиновые сапоги, снова, час за часом, идти по лесу. Но пока они лежали, они могли об этом и не думать, и они не думали, а лежали, без желаний и мыслей, потрескивал отсыревшими батареями приемник, оставляя их безучастными до тех пор, пока не раздалась эта вот самая музыка и не были произнесены эти же первые слова:

Назад Дальше