Доказательства - Тублин Валентин Соломонович 6 стр.


Ничто не могло так подкупить, как эти слова. «Веселый Робин», — сказала она. Он лишь однажды обмолвился ей про зеленый Шервудский лес, а она сразу, словно иначе и быть не могло, поняла его и все, что стояло за этими словами, приняла всерьез, словно иначе и быть не могло. Вот какая она была, обладательница стройных ножек, — но, конечно, не только ножки были у нее, было у нее и имя — Елена Николаевна, из тех, похоже, Елен, из-за которых время от времени случаются троянские войны. Ввиду упразднения царских должностей современная Елена работала экскурсоводом музея Петропавловской крепости — этой вот самой, где ее и увидел — ах, как давно все же это было! — Сычев, увидел на бегу, мельком, в окружении смуглых людей в шитых золотом тюбетейках и полосатых восточных халатах. Только потом он подумал, что и это не было случайностью, Елены всегда были связаны с Азией, Парис был азиатским принцем, он прибыл из Трои за обещанной ему наградой. Он не знал тогда, чем это кончится, на нем вполне могла быть роскошная азиатская одежда, — уж не носил ли он полосатого халата и тюбетейки, или, может быть, он предпочитал тюрбан? Так или иначе, более близкое знакомство с Еленой не пошло ему впрок — вечная история, не приносящая добра. И всегда в ней так или иначе замешаны женщины и фрукты, в основном яблоки: женщины сами не свои до яблок и восточных принцев. Надо быть настороже, надо бежать, едва увидишь, как женщина протягивает руку к ветке. Ах, Робин, что за обвинения? Яблоки и женщины — а она здесь при чем? Сычев-то знал, что к чему, — его за Париса принять было трудно, расположением богов он заручиться не успел. Вот он и старался вовсю.

— Яблоки, — с сомнением сказал он. — Вы правы. Некоторые специалисты по Ветхому завету утверждают, что это были абрикосы. Или апельсины — точно не установлено.

«Это тоже — про Елену?» Оказалось, что речь идет о некоей Еве, которая, правда, была из той же породы. Очень, очень интересно. И все же она ни при чем. А он и говорит — конечно, ни при чем. Поэтому и следует все начать с начала. Сейчас, говорит он, сейчас мы начнем все с начала. Где Парис, где бесчестный соблазнитель-профессионал? Его нет. Яблок или иных плодов, могущих послужить поводом для раздора, — тоже нет, что же касается тщеславных женщин, с которыми при одном только упоминании о яблоках может произойти все что угодно, то ведь, — и тут он пригнулся, взгляд налево, взгляд направо, хитрая бестия и проныра из проныр, которого не проведешь, — женщин ведь тоже нет вокруг. Верно, Балтазар?

— Ну, Робин, — только и сказала она, она уже смеялась, — Балтазар! Это придет же в голову.

Но ему только и надо было — смутить, ошеломить, отвлечь и завладеть вниманием; неважно как, неважно, при помощи чего; признаться, он изрядно робел. Для вольного стрелка, для отчаянного храбреца это было довольно странно, только ведь он робел — и все, только и мог он спастись, что в скороговорке, и тут он понес околесицу про Балтазара. Он-де был и остается Робином, а вот она теперь Балтазар,— неужели она не слышала о нем? Ну как же, Балтазар Косса, будущий папа Иоанн Двадцать третий, авантюрист и пират, хитрец и смельчак — пробы ставить негде, она не шутит, она и вправду не слышала? Ах, какая история, ей это будет интересно, пусть это будет как игра: Балтазар и Робин встретились как-то на крепостном валу… Откуда он знает — зачем, так просто, совершенно случайно, может быть шли на работу, встретились, и тут он, Робин, говорит: ах, Балтазар, ах, мой милый, как я рад тебя видеть, — Тут сердце у него сжалось, и только потом, когда отлегло, он перевел дух. — Ну, вот — вы тоже рады, дружище Балтазар, приди в мои объятия… — И тут он ее обнял, закрутил и завертел, небо над головой крутилось и вертелось тоже, медом пахли ее волосы, медом была она сама, и медом были ее губы, до которых он дотронулся как бы случайно: дотронулся и отпрянул, словно его ожгло. А дальше повел себя как ни в чем не бывало, взял ее руку в свою и стал легонько гладить эту узкую руку, рука была прохладной и сухой, узкое обручальное кольцо он даже сразу не заметил.

— Балтазар, дружище, — говорил он, — пойдем, пойдем же.

Ему трудно было скрыть настораживающее смущение под выбранной им наспех маской, он все не мог забыть, он все думал о прошедшем обжигающем миге, запах меда преследовал его. К нему примешивался чистый запах только что скошенной травы, эта женщина была зеленым лугом. Голубое небо над головой все еще продолжало вертеться, он пытался убедить себя, что ничего особенного не произошло и не происходит, и поцелуй (впрочем, что это был за поцелуй, — дуновение ветра, — непонятно, был он или его не было), и это поглаживание, эта рука, которую он не согласился бы выпустить из своей ни за какие блага… Елена Николаевна посмотрела на Сычева и поинтересовалась вскользь:

— Что бы это все значило, Робин?

Никакой обиды — это показывало дружеское обращение в конце, весь упор был перенесен на суть вопроса. Не исключено было, что вопрошающий обращался как бы сам к себе: что бы это все значило? И нежное поглаживание руки, и этот весьма сомнительный Балтазар Косса, и поцелуй, который она предпочла считать несостоявшимся; неизвестно было, как следует принимать всю эту внезапную и подозрительную игру, во всем чувствовался какой-то лихорадочный умысел, словно ей под видом искушения преподнесли нечто испытующее, что-то здесь было нечисто, и она хотела знать — что же.

— Отвечайте, — сказала она.

Пришлось повиноваться и повиниться.

Конечно, он разгадан, признал Сычев, он был низвергнут с высот романтики на землю, он снова стал самим собой, о Робине не могло уже быть и речи — он разгадан, его попутал лукавый, он кается, он полон смирения — она, Елена Николаевна, со свойственной ей проницательностью, конечно, это видит…

Он думал, что отвертится этим, но она потребовала — дальше.

Подвохи. Каверзы. Сплошная военная хитрость, принялся перечислять грешник. А что прикажете делать? Только хитрость и может помочь. Даже Парису пришлось подождать, пока муж Елены пошел поплавать в бассейн, он тоже применил хитрость, Менелай бежал в чем мать родила через весь город, а корабль с Парисом и Еленой только и виден был еще на горизонте, не более того, а ведь он, Сычев, не Парис…

— Дальше.

— Обман. Принять личину святой простоты, усыпить бдительность, окружить прелестную цель посягательств неким отвлекающим подобием безопасности, скрывать вопиющую дерзновенность поползновений под фамильярной, шутовской развязностью и тем самым в самый короткий срок перескочить несколько ступеней, отделяющих друг от друга, благо их остается еще немало.

— А затем?

— О, коварство мужчины, взирающего на женщину, вообще не имеет пределов, — заверил Сычев; это было сказано достаточно дерзко и вместе с тем уклончиво, он был настороже, он не хотел рисковать и готов был в любую минуту превратить с таким трудом возведенное строение в руины. — Вам, как Елене, об этом говорить не надо.

Во всем, что он говорил, как бы не смея поднять глаз, в этом его сокрушенном раскаянье было так много настоящего тепла, так много простодушного лукавства, что, смеясь над ним, она вовсе упускала ту часть этой несколько неожиданной исповеди, которая могла оказаться чистой правдой.

— Ладно, — проговорила она, — я прощаю вас. — И протянула покаявшемуся хитрецу освобожденную было руку. Поскольку он сам раскрыл свои козни, она надеется, что его раскаяние было столь же искренним, каким должен быть обуревающий его стыд («Как бы не так», — подумал он), она его прощает… И тут какая-то новая нотка, прозвучавшая в ее голосе, заставила Сычева поднять голову.

— Что случилось? — спросил он и понял, что упустил какой-то момент: что-то изменилось, в глазах Елены Николаевны было это что-то — отчаяние? грусть? тревога? — А ведь вам не весело, — сказал он.

— Да, — сказала Елена Николаевна; это «да» звучало как откровенность за откровенность, она таила это «да» в себе, вероятно оно не должно было вырваться. Теперь Елена Николаевна смотрела на Сычева подозрительно, даже хмуро, считая, быть может, что одним своим словом сказала слишком много, но Сычев уже не шутил. Эта минута доверия была итогом его трудов, он молчал, он молча сочувствовал, он соболезновал всей душой, и она улыбнулась ему, но улыбка была вялой и не обманула его. — Да, — повторила она, ей невесело, она, пожалуй, сказала бы, что ей совсем не весело, а Сычев смотрел и смотрел на нее, и пауза, которой было заполнено это молчание, приблизила их друг к другу больше, чем это могли сделать любые слова.

Ей было невесело. Она никогда прежде не говорила с ним о себе, она никогда не говорила с ним о своих делах, и, конечно, она никогда не говорила с ним о муже, было бы странно, если бы она говорила с Сычевым о своем муже, он не знал о муже Елены Николаевны вообще и, уж конечно, не знал о его докторской диссертации; он защитил ее уже год назад, позавчера пришло утверждение из ВАКа, и в тот же день новоиспеченный доктор наук напомнил своей жене старинный договор. Договор заключался давно, доктор только-только стал тогда кандидатом, но уже он метил высоко, он глядел вперед, он прозревал будущее, в будущем у него должна была быть прелестная жена, которая должна будет в свое время сидеть дома и обеспечивать его дому надлежащее реноме; да — и вот тогда-то она сможет, если у нее не пропадет желание, завести ребенка. Она уже забыла про тот разговор, прошло столько лет, она, по правде говоря, никогда не принимала его всерьез. Ее муж все принимал всерьез, ибо серьезность была его отличительной чертой. Он был чертовски серьезен, он был красив, он занимался альпинизмом, он любил свою науку, он много работал, он очень любил Елену Николаевну, и она его очень любила. Да и как его можно было не любить: он был идеальный мужчина и идеальный партнер по браку. Он даже не возражал, чтобы она теперь завела ребенка. Ребенок — это было серьезно, это был серьезный вопрос, к нему нельзя было подойти, так сказать, эмпирически, теперь его можно было завести, но ей что-то уже не хотелось, ей не хотелось заводить ребенка, как заводят собачку или кошку, она так его хотела, но что-то перегорело в ней, и она уже не хотела ничего. Но ведь это было несерьезно. Так или иначе, разговор состоялся, или, точнее, был возобновлен, а еще точнее — продолжен, отныне она была женой доктора технических наук, и она шла увольняться с работы. Что она сказала Сычеву из всего этого, о чем умолчала — она не могла об этом вспомнить позднее, а он не говорил ей. Он понял главное, главным же было восстановленное доверие: о большем он и не мечтал. И тут она спросила его с каким-то вызовом: что ж, он так и намерен продержать ее весь день у ворот? Он, кажется, предлагал куда-то идти? Предлагал или нет, идут они или не идут? Она была напряжена, голос ее звенел.

Конечно, они идут, благо что это здесь недалеко, но он преувеличивал. Вообще-то говоря, идти им никуда уже не было нужно, ибо с самого начала они были на месте — и он показал ей на раскрытое окно.

— Что там? — все же спросила Елена Николаевна.

— Конечно же, вертеп, — ответил Сычев.

А окно? Она должна лезть в окно?

— Вот именно, — подтвердил Сычев. — Именно в окно.

— Забавно…

— Не бойтесь, — сказал Сычев, — Здесь совсем не высоко.

И бедной Елене Николаевне пришлось подобрать свою короткую юбку и встать на подоконник.

6

На улице был ясный день, здесь было прохладно и темно. И тихо — ни звука, только что-то шуршало за сомкнутой стенкой кульманов, словно мыши шуршали. Только откуда здесь столько мышей — тишина и шуршание, шуршание и тишина? Голос Елены Николаевны был поневоле тих, она была полна любопытства, но была озадачена.

— Здесь никого нет?

— Тихо, — шепнул ей Сычев, — они здесь. Будьте готовы, они притаились, сейчас…

И тут раздался рев, раздался гогот, Содом и Гоморра и черт знает что. Потом на мгновение воцарилась тишина — похоже, что концерт был отрепетирован и давался не впервые, потом раздался удивленный голос: «Посмотрите, кто пришел к нам на обед». И тут же снова — какой-то коллективный вопль. В воздухе явно пахло каннибализмом. Сычев увидел, что Елена Николаевна несколько обомлела, и решил, что с нее, пожалуй, хватит.

— Эй, вы! — крикнул он тем, кто, шурша, притаился во тьме. — Хватит. Мы пришли к вам с Еленой Николаевной…

Гогот и вой.

— Сумасшедший дом, — сказал Сычев в шуршащей тишине. Он знал свою роль назубок, он сердился почти естественно, он подал Елене Николаевне руку, и она спрыгнула на пол. — И здесь вот, в этих эстетически антисанитарных условиях проходит жизнь, — сетовал он, и в голосе его было разочарование. — А кролю того — что здесь за люди: вон они, притаились, ведь жизни от них — никакой! Мерзавец на мерзавце. Заметьте, что при всем при этом они страшатся света и сидят себе потихоньку в углу. Там вам и место, — крикнул он тем, шаркунам, — там вам и место, оставайтесь там навсегда, дети преисподней, я заклинаю вас магическими формулами Люцифера и Бегемота, дьяволов тьмы, я обрекаю вас на вечное молчание, ваши души после никчемной жизни попадут в ад, в то время как я — человек достойный в высшей мере — буду наслаждаться в раю.

— С Евой или Еленой? — поинтересовался кто-то.

— Какой ужасный голос, — сказал Сычев, — вы согласны? Это Демьяныч. Хорошо, что он неразличим. Хорошо, что мы не видим этого лица, испещренного следами всех наиболее позорных пороков. Себе самому он, конечно, представляется добрым и кротким — но кто, спрашиваю я, соблазнил подавальщицу Нюшу из столовой номер двадцать три? А кто лишил покоя продавщицу из винного магазина на углу Кировского и проспекта Максима Горького?..

Они рванулись из темноты к свету, как пираты на абордаж, они оттеснили Сычева от Елены Николаевны. «Ручку, ручку дозвольте поцеловать!» — кричал один; «В плечико, в плечико, дозвольте, ваша светлость», — и они припадали кто к ручке, кто к плечику, они проходили пред ясными очами Елены Николаевны — знаменитые обитатели знаменитой комнаты номер семь мастерской номер один института «Гипроград». В институте они слыли чем-то вроде Запорожской Сечи, вольница из вольниц, весельчаки и забияки, работяги из работяг, краса и гордость первой мастерской, стыд и горе первой мастерской. Никто не знал, награждать ли их за отличную работу или ругать за непочтение к архитектурному совету города, где они устроили очередной скандал. Пока что им дали два месяца сроку для участия в международном конкурсе на застройку центра Сантьяго. Теперь они просиживали вечера, субботы и воскресенья в мастерской, они поклялись утереть нос любому сопернику и получить первый приз. Им всем было к тридцати или чуть за тридцать, они были талантливы, они были честолюбивы, они работали как черти. Участие в конкурсе не снимало с них обычных обязанностей, начальство, похоже, знало, что делало, начальство было не лыком шито и знало, кого на что можно купить. Пока не будет закончен конкурс, мастерская была обеспечена тихой жизнью, что, в конце концов, и нужно было начальству: тишина и спокойствие. Буйная комната номер семь изолирована и нейтрализована, Запорожская Сечь занята день и ночь работой, и работа эта, знало счастливое своей гениальностью начальство, будет выполнена на мировом архитектурном уровне и точно в срок.

Отсюда и снисходительность, немыслимая ни на каком другом месте, даже в пределах самого «Гипрограда», не говоря о каком-нибудь предприятии с более жестким режимом, — это выглядело удивительным для неопытного в подобных делах экскурсовода. С любопытством оглядывала Елена Николаевна огромные подрамники, они лежали всюду — на столах и на козлах, они висели на стенах, они стояли, приткнувшись, в углах; всюду, куда ни посмотри, валялись карандаши, краски, банки с тушью, флаконы с гуашью, схемы и макеты, ворохи синек и калек, а посреди всего этого содома на чистом листе ватмана — кольцо бледно-розовой колбасы и несколько бутылок…

Здесь автор останавливается. Он замирает в смущении, он ищет слов в свое оправдание — ищет и не находит, ему стыдно, ему мучительно неудобно. Что за ситуация — бутылки… Рука поднимает перо, чтобы вписать после бутылок прекрасное и ликующее слово «лимонад» — и снова бессильно падает на стол. Увы! То был не лимонад; черт побери, — не совсем педагогично восклицает автор, он предвидит возражения и упреки, господи, ну что им стоило пить лимонад и закусывать колбасой. Упреки совершенно справедливы: но — Платон мне друг, а истина дороже: в бутылках было вино. И здесь волей-неволей придется давать объяснения. Ибо что же это такое — бутылки… «Безобразие!» — в гневе воскликнут одни — и будут совершенно правы. «Неправдоподобное вранье», — скажут другие, и они тоже будут совершенно правы. Что делать… Здесь автор видит только одно оправдание, нет — два: оба они сомнительны, и все же… — во-первых, дело происходило в субботу, не в какую-нибудь «черную» рабочую субботу, а в самую что ни на есть выходную, это был выходной, нерабочий день, труженики города и села законно отдыхали, они еще с вечера пятницы уехали за город. Погода благоприятствовала рыбной ловле, трудящиеся занимались спортом на стадионах и спортивных площадках страны, а кто не хотел — гулял с семьей по загородным паркам, посещал музеи и выставки, одним словом — восстанавливал свой трудовой потенциал после напряженной трудовой недели. И если бы нашлись такие — единицы, одиночки конечно, но ведь были же, наверное, и такие, — кто хотел бы провести часть времени за рюмкой доброго вина, то и они не подверглись бы нашему гневному осуждению, ибо, как справедливо заметил известный поэт, класс отнюдь не заливает жажду квасом, следовательно… Второе же оправдание — это то, что речь здесь идет о случае не совсем обычном, вернее сказать, вовсе не обычном — о вчерашней скромной некруглой дате — дне рождения одного из сотрудников: не в рабочий же день ее отмечать, если дела и так невпроворот!.. Вообще же все это, конечно, было чистым безобразием, и никакие ссылки на то, что проекты сдаются здесь в срок или что качество этих проектов превосходно, не служат оправданием упомянутым выше бутылкам.

Но пока — в виде исключения, с прискорбием следуя правде жизни, придется принять тот факт, что в нерабочий субботний день в седьмой комнате мастерской номер один института «Гипроград» на промасленном уже листе ватмана лежали крупно нарезанные куски колбасы сорта «ветчинная» (цена два рубля двадцать за килограмм) и несколько бутылок «волжского крепкого», которое, как всем известно, вовсе не такое уж крепкое, зато обладает неоценимыми достоинствами, какими являются прекрасный рубиновый цвет и редкая доступность в цене.

Уместен вопрос — а что же начальство? Руководитель мастерской, ее главный архитектор, профсоюзная, наконец, организация? Догадывались ли они, что подобный факт, как говорится, мог иметь место, могли ли они додуматься до этого, когда давали бригаде из комнаты семь разрешение на доступ в служебное помещение для работы во внеурочное время, могли ли, наконец, все означенные выше лица предполагать нечто подобное? И опять приходится подразделять ответы на вечные (при увертках) «во-первых» и «во-вторых»: нет, не знали. Не додумались. Не предполагали. Но — и это относится равно как к честности автора, так и к категории ответов «во-вторых»: могли. Да, могли предположить подобное все эти люди, и главный архитектор, и профсоюз, что скрывать — они могли предположить. К этому у них были все основания, им и предполагать было нечего, ибо точно установлено, что совсем недавно по этому самому поводу не далее как месяц назад имел, как говорится, место анонимный сигнал. И тут — как ни горько признать такое — вся ответственность за непринятие мер по сигналу ложится на плечи руководителя мастерской номер — один Ивана Макаровича Вертоносова. Плечи у него были не слишком широкие, трудно было предположить, что они вы-: несут подобную ответственность. В данном конкретном случае эти плечи могли и выдержать.

Назад Дальше