— Вот и я про то же. К тому же даже у самых ослабленных организм не покровительствовал микробам так, как здесь. Это какая-то загадка. Возможно, это болезнь, возбудителя которой современными методами определить просто невозможно. Не доросла до этого наука.
— И что же делать?
— Можно было бы попробовать выделить ослабленную культуру из крови выздоровевших и ввести ее больным. Вполне вероятно, что это поможет, но…
Профессор поднес руку к маске, коснулся очков, словно хотел их протереть, и тихо закончил:
— Но выздоровевших нет. Только умершие…
— Папа, что с тобой?
Владимир Леонидович с недоумением посмотрел на встревоженного сына и понял, что все это время не слышал и не видел ничего вокруг.
— Я задумался, сынок, — убрал он наконец истрепанную папиросу обратно в портсигар. — Извини, я не слышал тебя.
— Я спрашивал тебя, в чем именно заключается необычность болезни?
Еланцев-старший вкратце пересказал сыну слова профессора Серебрякова, и тот сник окончательно.
— Что же делать? Что же делать? — монотонно повторял он, обхватив голову руками. — Что же делать?.. Бедные дети…
— Надеяться и бороться, — ответил Владимир Леонидович.
В комнату неслышно вошла и остановилась у двери Виктория. Выглядела она еще хуже сына, и генерал-губернатор испытал мгновенную жалость к этой хрупкой женщине, которую полюбил за прошедшие годы, как родную дочь.
— Что там? — подался к ней Алексей. — Как они?
— Уснули, — вяло пожала плечами его жена. — Жар не спадает… Алеша, смени меня на полчасика — я вздремну чуть-чуть…
— Конечно, милая! — поднялся тот на ноги.
— Знаете что! — решительно заявил Владимир Леонидович. — Идите и ложитесь оба. Я посижу с внуками. За несколько часов жизнь в Новой России без меня не остановится.
Глаза молодых людей смотрели на деда с немой благодарностью… * * *
— Добрый вечер, отче.
— А, это вы, Владимир Леонидович! Проходите, проходите…
Отец Иннокентий за прошедшие годы заматерел, раздался вширь. Теперь это уже не был юный сельский попик, а вполне благообразный, внушающий уважение иерей. Настоящий отец своей паствы.
— Вот, еще двое чад отдали Богу души безгрешные, — пожаловался священник генерал-губернатору. — Только что отпел ангелочков. Тают детушки аки свечи восковые… Бьемся, бьемся, а все без толку…
— И в больнице тоже мрут, — понурился полковник. — И в семьях.
— Что же медицина?
Полковник и ему поведал горестное открытие Серебрякова.
— Тогда остается только молиться…
Выйдя из церкви, Еланцев лицом к лицу столкнулся с инженером Спаковским. Александр Георгиевич брел, не разбирая дороги, пошатываясь, чуть ли не падая, и производил впечатление мертвецки пьяного. Владимир Леонидович знал, что его младший сын Павлик тоже был болен, но чтобы так распускать себя…
— Господин Спаковский, — окликнул его генерал-губернатор, готовясь строго отчитать разгильдяя, позволяющего себе непотребство в такое тяжкое время, да еще на глазах у всех. — Подойдите-ка сюда!
Тот остановился, слепо оглянулся вокруг и, наконец, сконцентрировал взгляд на фигуре полковника, явно не узнавая его.
«Напился до чертиков! Правильно мне предлагали установить сухой закон на время эпидемии…»
— Что вы себе позволяете, господин инженер?
Но тот уже узнал Еланцева и пошел прямо на него, шаркая ногами, словно старик. По лицу его бежали слезы.
«Неужели…» — внезапно догадался генерал-губернатор.
— Сынок мой умер, Владимир Леонидович, — упредил его мысль Спаковский. — Пашенька мой… Не успели мы с Полиной возрадоваться чудесному обретению детушек наших, а Господь уже прибрал одного…
Коря себя за прошлые мысли, полковник шагнул к инженеру и обнял его за узкие, вздрагивающие от рыданий плечи.
— Мужайтесь, Александр Георгиевич. На все воля Божья…
Что он мог еще сказать старому соратнику? Как ободрить…
2
«Вот он, стервец!..»
Дормидонт Савельев никогда не считал себя умелым охотником. Да и не крестьянское это дело — бродить по лесам, полагаясь на удачу. Крестьянская удача — она в тяжелом каждодневном труде до седьмого пота. Только неустанным трудом можно добыть в суровом краю пропитание себе и своей семье, а охота — для бродяг и непосед вроде Ерёмы Охлопкова. Нашел он, правда, благодаря своей непоседливости Рай Земной и односельчан сюда привел, да не добавило ему райское житье-бытье ни умишка, ни трудолюбия. Так и носится, растрафа, где-то по лесам, по полгода-году домой носа не кажет, дети растут сиротами, жена на богатого соседа пуп рвет… Другой рай, железные свои зубы скалит, ищу. Чтобы уж никакой власти над мужиком не было. Чтобы один он в природной своей свободе землицу пахал и никому в ножки не кланялся. А разве можно совсем без власти-то?..
Нет, совсем без власти нельзя. Невозможно мужику на Руси без власти. Иначе не жизнь будет, а сплошное баловство. Совсем как при большаках, когда любой прохожий мог обидеть, последнее отобрать, а то и жизни лишить православного. Так что не по лесам шастать надо, а потом землицу кропить от зари до зари, Бога молить за чудесно вернувшуюся старую власть, да детям малым в головенки их пустые это вбивать. Пока поперек лавки лежат. И чтобы никакого баловства…
И никогда не взял бы Дормидонт в руки винтовку, кабы не повадился медведь скотину резать. И так напасть за напастью — то саранча адова все пожрала, то засуха, то мороз страшенный… А уж про хворь лютую, что, почитай, каждый третий дом в Ново-Корявой осиротила, и вспоминать страшно. Только истовой молитвой и совладали с бедой-злосчастьем. Твердил, правда, доктор городской, очкастый, что болесть эта как бы сама собой пресеклась — имутет какой-то у тех детушек, что выжили, прорезался. Да кто этот имутет видел-то? Это ж не зуб, не волосья — где-то глубоко внутре сидит. А может, и нет его совсем. Бабки-ведуньи шептали, что молочко помогло. Мол, нашли коровёнки крестьянские травку заветную, лечебную, а с той травки и молоко у них стало чудесное — любую хворь лечит. Молочком да молитвой и спаслись православные. Так что молиться на коровок корявинцы готовы были. Даже на Покров зарезать рука ни на одну не поднялась.
А тут аспид этот… Да ладно бы одну заломал, да в лес, себе в берлогу утащил — надолго бы ему того мясца хватило, а крестьяне покручинились бы, да и махнули рукой. А тут повадился чуть не каждую ночь стайки ломать. Подкрадется тихонечко так, даже собаки его не чуют, сломает без шума и корове голову — набок. Да не жрет, паскудник, — потроха выпустит и бросит. Будто ищет чего в коровьем нутре, да не находит. Уж и караулили его всем селом — все без толку. Пока в одном месте ждали — он в другом лютовал. Пытались в разных местах секреты выставлять — вообще не приходил, в лесу отсиживался. Даже на человека поначалу грешили — не может зверь лесной такое творить, не хватит у него умишка, да нашли на дверном расщепе шерсть рыжую, длинную, медвежью, и следы нечеловечьи.
Властям жаловаться, понятно дело, не стали — еще на смех поднимут: мол, не можете сами с паршивым медведем справиться! Решили извести зверюгу своими силами. Одна беда — капканы обходит, а по следам — попробуй найди. До зимы — вон еще сколько, а на траве да листе палом след и не след вовсе, а так — вмятина. Собаки же по следу не идут: как учуют зверюгу, так все — хвост подожмут и к хозяину. Спаси, мол, мил человек, от напасти любой, оборони! Так что бродили в одиночку и артельно — все мечтали берлогу найти, да все без толку.
И вот повезло наконец Дормидонту…
Слава богу, ружье не в первый раз в руках держал лапотник — довелось повоевать в Германскую, да и потом у Колчака при обозе полгода по мобилизации. Так что промазать он не боялся: полсотни шагов — деловто! Медведь, хрустя ветками, лакомился чем-то в кустах, довольно ухая и взрыкивая. Может, малиной, может, другой какой ягодой — богато их по здешним лесам водилось. Иных и не видывали мужики никогда, даже не знали — можно есть или нет. Ветерок дул на охотника, а посему зверь его не чуял. Зато тяжкий звериный дух как будто пропитал все вокруг. «А ну как не возьмет пуля нечисть эту лесную? — испугался в последний момент мужик, уже поймав на мушку мохнатый загривок. — Матерущщий, повыше меня будет… Старики бают, что пращуры наши на них с рогатиной хаживали, да и то завалить такого умение было нужно… Может, плюнуть да с ватагой потом сюда нагрянуть? По-любому ведь где-то рядом берлога должна быть у косолапого?..»
Но перед глазами встала корова Зорька, задранная хищником на прошлой неделе, испятнанная кровью черно-белая шкура кормилицы, размотанные на пяток аршин из вспоротого брюха сизые кишки, и руки сами собой стиснули дерево приклада. Мужик суетливо осенил себя крестным знамением, поплевал на всякий случай налево да напоследок перекрестил троекратно винтовку. Прочел бы и молитву, да ничего путного, кроме «Спаси, сохрани и помилуй», в голову как назло не лезло. А тянуть дальше было невозможно: медведь пятился задом, выбираясь из колючего куста, и в любой момент мог обернуться.
«Эх, пронеси, Господи!..»
Дормидонт прицелился было в низкий затылок за покатыми плечами, заросшими грязной рыже-бурой шерстью, но в последний момент перевел прицел ниже, прямо между оттопыривающих шкуру лопаток. В хребет-то оно будет вернее!
Д-дых!
Зверь качнулся вперед, словно его ударили обухом, и как-то неуверенно взрыкнул. Попасть-то попал, да вот наверняка ли? Не теряя времени даром, мужик задергал тугой затвор, выбрасывая остро пахнущую порохом гильзу и досылая в казенник новый патрон.
Д-дых!
Теперь уже — куда придется, потому как хищник, урча и постанывая почти по-человечески, разворачивался к своему обидчику.
«Неужто нипочем ему! — запаниковал Дормидонт, едва справляясь трясущимися руками с затвором. — А ну как пойдет ломить? Смогу пятки смазать-то — ноги, вон, совсем ватные!..»
Но третьего выстрела не потребовалось.
Зверь, так до конца и не выпутавшийся из куста, рыкнул в последний раз и с громким хрустом рухнул наземь, совсем скрывшись из глаз. Только негромкое ворчание и колышущиеся ветви указывали то место, где ворочался смертельно, как хотелось бы верить охотнику, раненный медведь.
Затих он не сразу. Еще минут десять из малинника раздавался хруст и почти что членораздельные стоны. И еще с полчаса после того, как все стихло, не решался Савельев приблизиться к своей добыче, держа давно замершие ветви на прицеле.
Наконец, зачем-то стараясь, чтобы под ногой не хрустнула ни одна ветка, он крадучись подобрался к примеченному месту и, вытянув жилистую шею, попытался разглядеть что там творится, в любой момент готовый сорваться с места и задать стрекача. Мохнатая груда была совершенно неподвижна.
«Прикинулся небось, — решил мужик, по природе своей привыкший никому и ничему на свете не доверять. — Я к нему, а он на дыбки и ну меня ломать — только косточки затрещат. Ну уж дудки…»
Он тщательно прицелился и одну за другой всадил в лежащего зверя еще две пули. Всадил бы и последнюю, пятую, да боек вхолостую звонко щелкнул по капсюлю — осечка. Будто кто-то, тот же Господь, наверное, сказал: все, мужик, хватит ему. Довольно над мертвой тварью издеваться. И действительно: пули попадали в цель, вырывая клочки меха, а лежащая туша даже не вздрогнула. Если медведь и прикидывался, то терпением он обладал поистине железным. Живому такое нипочем не стерпеть.
«Все, отмучился, бедолага! — как всегда в таких случаях запоздало нахлынула на незлого, в общем-то, мужика жалость. — А и поделом тебе: нечего честного хрестьянина забижать…»
Не выпуская из рук винтовки (на всякий случай он перезарядил оружие, вставив новую обойму), Дормидонт присел рядом с поверженным лесным хозяином и опасливо поторкал безразличную тушу сломанной веточкой.
«А ведь не так и велик, — с некоторым разочарованием подумал он. — Пожалуй, трех аршин в длину не будет. А показался — с избу! Не зря говорят: у страха — глаза велики…»
Ему, только что собиравшемуся бежать куда глаза глядят, вдруг до смерти захотелось разглядеть свою добычу во всех подробностях: прожив жизнь почитай что в лесу, он так никогда и не видел вблизи грозного хищника — главного героя детских страшилок.
Прикасаться к мертвому животному не хотелось. Какой-то суеверный страх обуял охотника. Наверное, тысячелетия назад у далеких наших предков так и зародились легенды о духах, переселяющихся из убитых ими зверей в человеческие тела, если не соблюден особый сложный обряд их освобождения. Поэтому он не поленился вырубить из подлеска (благо, топор на всякий случай был заткнут сзади за пояс — с топором-то мужику завсегда сподручнее винтаря) молодую сосенку и очистить ее от сучьев. Получившейся жердью он долго пытался поддеть лежащего, свернувшись в тугой комок зверя то с одной стороны, то с другой, а потом, напрягая все свои невеликие силы — оказался тот на удивление тяжел, а мужичок — совсем не Геркулес, — перевернуть на спину.
А когда это удалось — сразу пожалел мужик, что поддался глупому ребячеству…
«Спаси, сохрани и помилуй! — твердил Дормидонт, мчась сломя голову прочь от проклятого места. — Спаси, сохрани и помилуй меня грешного!..»
* * *— Врешь ты все, Дормидоша! — посмеивались мужики, топая по зарослям к месту, указанному Савельевым. — Поди и не ходил ты в тайгу, а у приезжих, на Выселках, самогонку хлестал. Вот и привиделось с пьяных глаз.
Выселками в Ново-Корявом прозвали справную деревню, что населяли бывшие кулаки, бежавшие от Советской власти. И хоть была та деревня в разы больше их «вотчины», а заодно и остальных деревенек, основанных беглыми, прозывалась она Выселками. Как же иначе? Выселенные ведь там жили. Из далекой «Расеи», как издавна прозывалась в Сибири землица, лежащая на закат от Уральских гор. Вроде и своя, да все ж чужая земля. За дело, видать, власть выселила оттуда мужиков. Хошь и безбожная, да власть, и знает, что творит. Нас-то, мол, никто не выселял — сами подались на чужбину. Своей волей. Потому и держались «местные» от чудно говорящих «выселенных» наособицу, особо не привечали и сами старались пореже бывать у живущих в «не по-нашему» рубленых избах соседей даже по делу. Разве только такие непутевые, как Еремей Охлопков, и были у «выселковых» частыми гостями, да и то благодаря врожденному своему «баловству».
— Ей-богу не вру! — размашисто крестился Дормидонт, разом осмелевший в компании старых дружков-приятелей, с большинством из которых знался еще с беззаботного бесштанного детства при покойном Царе-батюшке. — Вот! — тыкал он все под нос пустую винтовочную обойму, будто одно ее присутствие что-то доказывало. — Как на духу говорю — четыре пули в нечисть эту лесную всадил, а на пятом патроне осечка вышла! На этом, вот, глядите сами!
— По соснам, поди, пулял, охотник! — улыбались в бороды мужики, которых нестреляный патрон с пробитым капсюлем тоже не слишком-то убедил. — Эка невидаль — четыре пульки в белый свет, как в копеечку выпустить!
— Попал я, попал! — горячился Савельев. — Все четыре пули в него уложил, как одну!
Это сейчас он мог связно говорить о содеянном, а тогда, два дня назад, когда прибежал в деревню едва живой, весь исцарапанный, в разодранной рубахе, не мог вымолвить ни слова — только делал страшные глаза и пытался показать руками что-то огромное. Полдня бились с ним всем скопом, отпаивали молоком и самогоном, пока не смог он выдавить из себя первые страшные слова…
Благодаря тому, что бежал мужик тогда, не разбирая дороги, проследить его путь было несложно: тут муравейник растоптал, ничего не видя вокруг себя, там ветки поломал, а то и клочок рубахи на остром сучке оставил.
— Лбом хоть лесины не сшибал? — шутили приятели. — А то, поди, снес парочку и не заметил. Вон фингал под глазом!
— Посмотрел бы я на вас, — огрызался Дормидонт. — Как бы вы на моем месте… Не токмо лесины — скала на пути встала, снесли бы!
Вообще всем, кроме вконец затурканного Савельева этот поход казался чем-то вроде веселого приключения. Хотя все были вооружены — кто винтарем, кто дедовской берданкой, а самый могутной из всех, Ворсуня Кадочников, успевший повоевать в Гражданскую и за белых, и за красных, и за «мужичьего атамана» Лебедева, даже «маузером» — никто не считал поход серьезным делом. Так, подходящим поводом отсрочить насущные дела, вырваться из-под опеки жен, провести денек в хорошей компании. В «сидорах», собранных в дорогу заботливыми женушками, сплошь и рядом побулькивало нечто внушающее оптимизм, а жутким сказкам, рассказываемым Дормидошей, никто особенно не верил.
— Ну, где тут у тебя леший завалялся? — весело пробасил Филимон Веревкин, когда по всем прикидкам прибыли на место. — Показывай, давай!
— Сами ищите! — буркнул Савельев, которого, чем ближе к страшному месту они подходили, тем сильнее колотила нервная дрожь. — Я вас привел и все — дальше с места не сдвинусь! Вон сосна, за которой я прятался, а вон — малинник. Проверьте сами, коли такие смелые!
— У этой, говоришь? — зареготал другой дружок, Сёмка Косых, зажимая щепотью нос. — То-то, смотрю, тебя на этом самом месте медвежья болесть прошибла! Аж слезу жмет!
Но никто не поддержал остряка: теперь все почувствовали тяжкий запах, волнами накатывающий на сельчан, притихших и сбившихся в кучку, словно малые дети, застигнутые в поле грозой.
— Слышь, мужики, — покачал головой бывалый Ворсуня Кадочников, без нужды пощелкивая предохранителем будто бы невзначай извлеченного на свет божий «маузера». — А ведь животина, ежели подохнет, не так воняет. Факт.
— Больно ты знаешь, что чем воняет! — запетушился Сёмка, успевший по дороге не раз и не два приложиться к содержимому своего «сидора».
— Да уж знаю… — веско обронил Варсонофий. — Довелось, Сёма, понюхать, было дело…
Подбадривая друг друга, мужики осторожно приблизились к кустам. Савельев тоже недолго вытерпел и уже через минуту маячил за спинами столпившихся, вытягивая шею над плотно сдвинутыми плечами.