Колодезь и маятник - По Эдгар Аллан


Эдгар Аллан По Колодезь и маятник[1]


Меня всего сломила – сокрушила эта долгая агония; и когда, наконец, они меня развязали и позволили сесть, то я почувствовал, что теряю сознание. Последняя фраза, коснувшаяся моего слуха, был приговор: – страшный смертный приговор, после которого голоса инквизиторов как будто слились в неясном жужжании. Этот звук напоминал мне почему-то идею кругового движения – может быть оттого, что в моем воображении я сравнивал его с звуком мельничного колеса; но это продолжалось недолго. Вдруг мне больше ничего не стало слышно; но зато я еще несколько времени продолжал видеть – и как преувеличенно было то, что я видел! Мне представлялись губы судей: они были совсем белые, белее листа, на котором я пишу эти строки, и тонки до невероятности. Еще тоньше казались они от жесткого, непреклонного выражения решимости и строгого презрения к человеческим страданиям. Я видел, как эти губы произносили приговор моей судьбы: они шевелились, слагая смертную фразу, в которой я различал буквы моего имени, и я содрогался, чувствуя что за их движением не следовало никакого звука.

Я видел также, в продолжение нескольких минут томительного ужаса, тихое и едва заметное колебание черных драпировок, облекавших стены залы; потом взгляд мой упал на семь больших подсвечников, поставленных на столе. Сначала они представились мне как образ Милосердия, подобно белым и стройным ангелам, которые должны были спасти меня, но вдруг смертельная тоска охватила мою душу и каждая фибра моего существа встрепенулась как бы от прикосновения вольтова столба, – формы ангелов превратились в привидения с огненными головами, и я почувствовал, что от них мне нечего надеяться помощи. Тогда, в уме моем проскользнула, как богатая музыкальная нота, мысль о сладком покое, который ждет нас в могиле. Мысль эта мерцала во мне слабо и будто украдкой, так что я долго не мог сознать ее вполне; но в ту минуту, как мой ум начал оценять и лелеять ее, фигуры судей внезапно исчезли, большие подсвечники потухли, наступила непроглядная тьма, и все мои ощущения слились в одно, как будто душа моя вдруг нырнула в какую-то бездонную глубь. Вселенная превратилась в ночь, безмолвие и неподвижность.

Я был в обмороке, но не могу сказать, чтоб лишился всякого сознания. То, что мне оставалось от этого сознания, я не стану даже пробовать определять или описывать, – но я знаю, что не все еще меня покинуло. В глубочайшем сне, – нет! В бреду, – нет! В обмороке, – нет! В смерти, – нет! Даже в самой могиле не все покидает человека: иначе для него не было бы бессмертия. Пробуждаясь от глубокого сна, мы непременно разрываем сеть какого-нибудь сновидения, хотя, секунду спустя, может быть, уже и не помним этого сновидения. При возвращении от обморока к жизни, бывают две степени: в первой мы ощущаем существование нравственное, во второй – существование физическое. Мне кажется вероятным, что если б, дойдя до второй степени, можно было вызвать все ощущения первой степени, то мы бы нашли в ней все красноречивые воспоминания бездны неосязаемого мира. А что такое эта бездна? Как отличим мы ее тени от теней смерти? И если впечатления того, что я назвал первой степенью, не возвращаются по призыву нашей воли, то разве не бывает, что после долгого промежутка, они являются неожиданно сами собою, и мы тогда изумляемся, откуда могли они взяться? Тот, кому никогда не случалось быть в обмороке, не знает, какие, в это время, представляются, посреди клубов пламени, дворцы и странно знакомые лица; тот не видал, какие носятся в воздухе меланхолические видения, недоступные простому взгляду; тот не вдыхал запаха неизвестных цветов, не следил за звуками таинственной мелодии, прежде никогда им не слышанной.

Посреди моих повторяемых и энергических усилий уловить какой-нибудь след сознания в том состоянии ничтожества, в котором находилась душа моя, выдавались по временам минуты, когда мне казалось, что я успеваю в этом. В эти короткие минуты мне представлялись такие воспоминания, которые, очевидно, могли относиться только к тому состоянию, когда сознание было во мне, по-видимому, уничтожено.

Эти тени воспоминания рисовали мне очень неясно какие-то большие фигуры, которые поднимали меня и безмолвно несли меня вниз… потом еще ниже, и все ниже и ниже, – до тех пор, пока мною овладело страшное головокружение при мысли о бесконечном нисхождении. Помнился мне также какой-то неопределенный ужас, леденящий сердце, хотя оно было, в то время, сверхъестественно спокойно. Потом все стало недвижно, как будто те, которые несли меня, перешли в своем нисхождении за границы безграничного и остановились, подавленные бесконечной скукой своего дела. После того, душа моя припоминает ощущение сырости и темноты, и потом все сливается в какое-то безумие, – безумие памяти, не находящей выхода из безобразного круга.

Внезапно звук и движение возвратились в мою душу – сердце беспокойно забилось, и в ушах моих отдавался гул его биения. Затем пауза – и все опять исчезло. Потом снова звук, движение и осязание как будто пронизали все мое существо, и за этим последовало простое сознание существования без всякой мысли. Такое положение длилось долго. Потом чрезвычайно внезапно, явилась мысль, нервический ужас и энергическое усилие понять, в каком я нахожусь состоянии. Потом пламенное желание снова впасть в бесчувственность и, наконец, быстрое пробуждение души и попытка к движению. Тогда явилось полное воспоминание о процессе, о черных драпировках, о приговоре, о моей слабости, о моем обмороке; – о том же, что было дальше, я забыл совершенно и только впоследствии с величайшими усилиями достиг того, что вспомнил об нем, но и то в неясных чертах.

До этой минуты, я не открывал глаз; я чувствовал только, что лежу на спине и не связанный. Я протянул руку, и она тяжело упала на что-то сырое и жесткое; я так и оставил ее на несколько минут, ломая себе голову, чтоб угадать, где я нахожусь и что со мной сталось. Мне очень хотелось осмотреться кругом, но я не решался: не потому, чтоб боялся увидать что-нибудь страшное, но меня ужасала мысль, что я ничего не увижу. Наконец, с сильным замиранием сердца, я быстро открыл глаза, и мое ужасное опасение подтвердилось: меня окружала тьма ночи.

Я с усилием вдохнул воздух, потому что мне казалось, что густота мрака давит и душит меня – до того тяжела была атмосфера. Продолжая спокойно лежать на спине, я начал напрягать все силы моего рассудка, чтоб припомнить обычаи инквизиции и понять мое настоящее положение. Надо мною был произнесен смертный приговор, и с тех пор, кажется, прошло довольно долго времени, но мне ни на минуту не пришла в голову мысль, что я уже умер. Подобная идея, вопреки всем литературным фикциям, совершенно несовместна с действительным существованием; – но где же я был, и в каком состоянии? Я знал, что приговоренные к смерти умирали обыкновенно на аутодафе, и даже в самый вечер моего суда была отпразднована одна из этих церемоний. Привели ли меня опять в мою темницу, чтоб ожидать там следующего аутодафе, которое должно совершиться чрез несколько месяцев?… Я тотчас понял, что этого быть не могло, потому что все жертвы были вытребованы разом; притом же в моей первой темнице, так как и в кельях всех толедских узников, пол был вымощен камнем, и свет не был из нее совершенно исключен.

Вдруг ужасная мысль пришла мне в голову и вся кровь моя бурным потоком прилила к сердцу; – на несколько минут я снова впал в беспамятство. Придя в себя, я разом вскочил на ноги, содрогаясь каждой фиброй моего существа, и начал ощупывать руками вокруг себя и над собою, во всех направлениях. Хотя ничего не попадалось мне под руку, но я боялся сделать шаг, чтоб не удариться о стены моей гробницы. Пот выступил из всех моих пор и холодными каплями застыл у меня на лбу; агония неизвестности сделалась наконец невыносима, и я осторожно двинулся с места, вытянув руки вперед и расширяя глаза, в надежде уловить откуда-нибудь луч света. Так сделал я несколько шагов, но все кругом было темно и пусто, и вздохнул свободнее. Мне показалось очевидным, что еще не самая страшная участь мне суждена.

Пока я продолжал осторожно подвигаться вперед, все бесчисленные, нелепые слухи об ужасах толедских темниц начали приходить мне на память. Странные вещи рассказывали об этих темницах, – я всегда считал их за басни, – но, тем не менее, они были так страшны и таинственны, что о них говорилось не иначе как шепотом. Должен ли я был умереть с голоду в этом подземном мире мрака, или меня ожидала еще ужаснейшая казнь?… Что в результате должна была быть смерть, и смерть горькая – в этом я не сомневался: я слишком хорошо знал характер моих судей. Весь вопрос, мучивший и занимавший меня, состоял только в том, какого рода и в какое время воспоследует эта смерть.

Наконец мои протянутые руки встретили твердое препятствие: это была стена, по-видимому, сложенная из камней, – очень гладкая, сырая и холодная. Я пошел вдоль ее, ступая с недоверчивостью по полу, при воспоминании о некоторых рассказах. Однако ж таким способом никак нельзя было определить размер моей темницы, потому что я мог обойти кругом ее и возвратиться на прежнее место, не замечая этого, так как стена была везде ровная. С этой мыслью, я начал искать ножика, который был у меня в кармане, когда меня повели к суду; но его уже не было, и моя прежняя одежда была заменена платьем из грубой саржи. Я было хотел засунуть острие ножа в какую-нибудь расщелину стены, чтоб обозначить место, от которого отправлюсь. Это было не трудно сделать и другим способом, но в беспорядке моих мыслей мне показалось, что это непреодолимая трудность.

Я оторвал от моего платья кромку и положил ее на землю во всю длину, прямым углом от стены. Обходя ощупью мою темницу, я должен был непременно наткнуться опять на этот лоскут, когда окончу круг. По крайней мере, я так думал, не взявши в расчет размера темницы и моей слабости. Пол был сырой и скользкий; несколько времени я шел на нем спотыкаясь, потом поскользнулся и упал. От чрезвычайной усталости, мне не хотелось вставать и, оставшись в лежачем положении, я заснул.

Проснувшись и протянув руку, я нашел возле себя хлеб и кружку воды. Ум мой был слишком утомлен, чтоб размышлять об этом обстоятельстве, и я начал есть и пить с жадностью. Спустя несколько времени, я опять принялся за свое путешествие вокруг тюрьмы и, с большим трудом, дошел наконец до куска саржи. В ту минуту, как я упал, я насчитал уже 52 шага, а в этот второй раз еще 48 шагов. Следовательно, все вместе составляло сто шагов, и, считая два шага за ярд, я предположил, что темница имеет пятьдесят ярдов в окружности. Впрочем, я попадал на много углов в стене, так что никак не мог определить форму склепа; – потому что я все не мог удержаться от мысли, что это склеп.

Меня не особенно интересовали эти открытия; я от них ничего не надеялся, но какое-то неопределенное любопытство побуждало меня продолжать их. Оставивши стену, я решился пройти в пространство по прямой линии; сначала я подвигался с чрезвычайной осторожностью, потому что почва была неверная и скользкая, но наконец ободрился и пошел с уверенностью вперед. Пройдя десять или двенадцать шагов, я зацепился ногой за остаток оборванной кромки моего платья и упал со всего размаху лицом вниз.

Растерявшись от падения, я не вдруг заметил довольно удивительное обстоятельство, привлекшее мое внимание несколько секунд спустя. Вот что это было: подбородок мой упирался в пол темницы, а губы и верхняя часть головы, хотя опущенные еще ниже подбородка, не дотрагивались ни до чего. В то же время мне показалось, что какой-то сырой пар и запах грибов поднимается ко мне снизу. Я начал щупать вокруг себя и вздрогнул, догадавшись, что упал на самый край кругообразного колодца, которого величину мне невозможно было определить в эту минуту. Ощупывая его края, мне удалось отделить от них небольшой кусочек камня, и я бросил его в пропасть, прислушиваясь к его рикошетам; в своем падении, он ударялся о края колодца и наконец погрузился в воду, с звуком, который повторило эхо. В эту минуту, над головой моей послышался шум, как будто отворилась и тотчас же затворилась дверь, и слабый луч света, внезапно прорезав темноту, так же внезапно исчез.

Я ясно увидел, какая участь была мне приготовлена, и обрадовался, что случай спас меня от нее. Сделай я еще шаг, и не видать бы мне больше света! Эта избегнутая мною смерть имела именно тот характер, который я считал баснословным и нелепым в рассказах об инквизиции. Ее жертвы всегда обрекались на смерть или с жесточайшими физическими мучениями, или со всеми ужасами нравственной пытки. Мне суждена была эта последняя: нервы мои были до того расстроены долгими страданиями, что я вздрагивал при звуке собственного голоса и сделался во всяком отношении отличным субъектом для того рода пытки, которая меня ожидала. Дрожа всеми членами, я ощупью отступил снова к стене, решившись лучше умереть там, чем подвергнуться ужасам колодцев, которых воображение мое представляло несколько во мраке моей темницы. При другом настроении ума, я бы имел мужество покончить разом со всеми этими муками, кинувшись в зияющую пропасть, но теперь я был совершенный трус. Притом же мне невозможно было забыть то, что я читал об этих колодцах, а именно: – что против внезапного уничтожения жизни были приняты там самые тщательные предосторожности, тем самым адским гением, который изобрел весь этот план.

От сильного волнения, а не мог спать несколько часов, но наконец снова заснул. Проснувшись, я опять нашел, возле себя хлеб и кружку воды. Жажда сжигала меня, и я разом опорожнил кружку. Вероятно, в воду было что-нибудь подсыпано, потому что едва я ее выпил, как тотчас заснул глубочайшим сном, подобным сну смерти. Сколько времени он продолжался, я не знаю, но когда я открыл глаза, предметы вокруг меня были видимы. Благодаря какому-то странному серому свету, неизвестно откуда исходящему, я мог видеть все пространство моей темницы.

Я очень ошибся в ее размере; стены не могли иметь больше двадцати-пяти ярдов в окружности, и на несколько минут это открытие чрезвычайно меня смутило, – хотя, по правде сказать, смущаться было нечем, потому что, при ужасных обстоятельствах, окружавших меня, что могла значить большая или меньшая величина темницы? Но душа моя странно привязывалась к этим мелочам, и я старался отдать себе отчет, почему мог ошибиться в моем измерении. Наконец истина блеснула мне как молния. В первой моей попытки обойти темницу, я отсчитал пятьдесят два шага до той минуты, когда упал; я должен был быть в это время шагах в двух от лоскутка саржи; потому что уже обошел почти всю стену кругом. Но тут я заснул и, проснувшись, вероятно, пошел назад и, таким образом, сделал двойной обход. Беспорядок в мыслях препятствовал мне заметить, что в начале обхода стена была у меня по левую руку, а при конце она очутилась по правую.

Я также ошибся относительно формы здания. Идя ощупью, я попадал руками на много углов, и оттого мне казалось, что постройка стен очень неправильна. Вот что значит действие совершенной темноты на человека, пробуждающегося от обморока или сна! Эти углы просто были легкие неровности в стене; общая же форма темницы была четвероугольная. То, что я принял за камни, оказалось теперь плитами железа или другого какого металла, которого спайки и составляли неровности. Вся поверхность этой металлической постройки была грубо испачкана всеми отвратительными и безобразными эмблемами, порожденными суеверием монахов. Фигуры демонов с угрожающими лицами, формы скелетов и другие, тому подобные изображения оскверняли стены на всем их протяжении. Я заметил, что контуры этих чудовищ достаточно явственны, тогда как краски попортились и слиняли как будто от действия сырой атмосферы. Тут я разглядел также, что пол выложен камнем: посреди его зиял кругообразный колодезь, которого я избегнул, и кроме его не было другого в темнице.

Все это я видел неясно и с некоторым усилием, потому что мое физическое положение странно изменилось во время моего сна. Теперь я лежал во весь рост на спине на чем-то вроде деревянной низкой скамьи, к которой я был крепко привязан длинной тесьмой, похожей на ремень. Она несколько раз обвивалась вокруг всего тела, оставляя свободными только голову и левую руку, так что я лишь с усилием мог доставать пищу, поставленную возле меня на полу в глиняном блюде. Я заметил с ужасом, что кружки не было, а между тем меня пожирала невыносимая жажда. Казалось, что довести эту жажду до последних пределов входило в план моих палачей, потому что мясо, находившееся в блюде, было изобильно приправлено пряностями.

Я поднял глаза и стал рассматривать потолок. Он был от меня на высоте тридцати или сорока футов, и походил устройством на стены. В одной из его плит странная фигура привлекла мое внимание. Это было нарисованное изображение времени, как его обыкновенно представляют, только с той разницей, что вместо косы, оно держало предмет, который я принял с первого взгляда за огромные нарисованные часы. Было, однако, в форме этого предмета что-то такое, что заставило меня вглядеться в него с большим вниманием, и пока я смотрел на него, подняв глаза, так как он находился прямо надо мною, мне показалось, что он шевелится. Минуту спустя, эта мысль подтвердилась: внизу часов качался маятник коротким и медленным движением. Наконец, утомившись следить за его однообразным движением, я обратил взор на другие предметы моей кельи. Легкий шум привлек мое внимание, и, взглянув на пол, я увидел, что по нем ходят огромные крысы. Они вышли из колодца, который был виден мне по правую руку, и в ту минуту, как я смотрел на него, крысы стали кучами выскакивать оттуда, привлеченные запахом мяса. С большим трудом я мог отогнать их от моей пищи.

Прошло с полчаса, а может быть, и с час – потому что я не мог ясно определить времени – когда я снова поднял глаза кверху. То, что я там увидел, привело меня в недоумение и изумление. Размер маятника увеличился почти на целый ярд, и движение его стало быстрее. Но что меня больше всего смутило, так это то, что он видимо опустился. Тогда я разглядел – не стану описывать, с каким ужасом – что нижняя его оконечность состояла из блестящего стального полумесяца, имевшего около фута длины от одного рога до другого; рога были направлены кверху, а нижняя округлость, очевидно, была наточена, как бритва. Он казался так же тяжел и массивен, как бритва, утолщаясь кверху своим широким концом, и был прикреплен к тяжелому медному пруту, на котором раскачивался со свистом.

Дальше